С войной не шутят — страница 50 из 51

— Может, оружие заберем? — предложил Сынков.

— А зачем оно нам? Лишний груз. Металл.

Через мгновение они растворились в камышах. Двигались так, что засечь их было невозможно. Только раздавался легкий шум, который походил на шелест игривого ветерка, — приносился ветерок с реки, теребил камышовые стебли и тут же затихал…

Оганесов продолжал веселиться, он словно хотел раз и навсегда, окончательно, чтобы даже в памяти не осталось, сбросить с себя тяжесть недавних событий, смыть пыль и сор поражения и вообще освободиться от налипи, от некой странной тяжести, навалившейся на него. Тяжесть эта вползла к нему в душу, осела там. Никогда с ним такого не было…

Тяжесть эту надо обязательно смыть… нет, вымыть из души, выскоблить все внутри себя, вычистить словно конюшню. Задавить в себе все худое, утопить в вине, в пляске, в песне, в безудержной оргии, в музыке…

— Где музыка? — хрипло вскричал Оганесов. — Почему нет музыки?

На поляну вытащили большой страшноватый магнитофон, похожий на автомобиль с двумя круглыми тарелками-зевами, из которых сочились громкие грубые звуки, поставили на край скатерти-самобранки.

— Усилить звук! — скомандовал Оганесов. — Мало звука!

От резких звуков затряслась земля.

— Еще громче! — закричал Оганесов.

— Все, это предел.

— Тьфу! — Оганесов подскочил к магнитофону, занес ногу, чтобы разнести его одним ударом, но Рафик остановил отца:

— Не надо, папа! Иначе танцевать придется под коровье мычание.

Оганесов засек только голос сына, слов не разобрал, но просьбу Рафика понял, скребнул рукой по воздуху, захватывая словно закидушкой часть пространства, промычал что-то невнятное и в очередной раз вцепился пальцами в плечо блондинки.

— Во! Ты мне как раз и нужна! — вскричал он. — Пошли со мной!

— Куда? — непонимающе спросила блондинка.

— На кудыкину гору. Разве ты не знаешь, куда мужик с бабой ходит?

— Я стесняюсь, — жеманно произнесла блондинка.

Оганесов подбоченился, потом качнул головой:

— Ну, девка, ты и даешь! Тебе же заплатили. Чего стесняться, когда заплачено?

— Все равно стесняюсь.

— Пошли! — Оганесов сжал пальцами плечо блондинки, оставив на коже несколько синяков-отпечатков.

Дизель, стоявший неподалеку в боевой позе, так же как и Оганесов, иронически ухмыльнулся. Синяки, оставшиеся на плече этой женщины, ему нравились.

Лицо блондинки передернулось, застыло в слезной примасе, но она перехватила взгляд Дизеля и заставила себя улыбнуться.

Дизель это засек и выкинул перед собой большой палец — кривую толстую рогульку, обтянутую желтоватой, травленной никотином кожей:

— Молодец, баба!

Блондинка не разобрала, что он сказал, и Оганесов не разобрал, иначе бы приказал оттяпать топором большой палец этому «быку».

— Пошли в кусты! Хачу! Панимаешь — ха-чу! — проревел он трубно и запрядал пальцами по ширинке, пытаясь уловить ускользающий язычок замка. — Ха-чу!

Сопротивляться было бесполезно, блондинка тоненько, обреченно, как-то по-птичьи заойкала и, увлекаемая Оганесовым в кудрявую зелень кустов, исчезла. Дизель отер рукою губы, завистливо вздохнул.

Рафик приподнялся на цыпочках, стараясь рассмотреть, куда же исчез отец — а тот будто растворился в кустах, не видно его и не слышно, ни одна веточка дрожанием своим не выдает, в каком конкретно месте отец приголубливает эту белесую тетерку, — восхищенно улыбнулся и цапнул за плечо брюнетку Клару:

— А мы с тобой пойдем в другом направлении.

— Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону, — неожиданно сильно и красиво пропела Клара.

Рафик, недолго думая, подхватил скрипучим вороньим голоском:

— Ухадыли камсамольцы на гражданскую вайну!

Дизель заторопился к скатерти-самобранке: пока перекур с дремотой будет иметь место, он пузо свое осетровым шашлычком потешит. Не то слюни во рту уже на зубы намотались. Должно же ему с барского стола кое-что в рот перепасть…

Рафик отсутствовал минут пятнадцать, из зарослей вылез раздраженный, весь в красных пятнах, помятый, видать, что-то у него не получилось. Клара же, наоборот, была довольна и сыто щурилась. Рафик пожаловался Дизелю:

— Комары опять появились. Всю задницу изгрызли.

Дизель сожалеюще проговорил:

— Запасы спрея, что мы купили, использованы все. До последнего флакона — ничего не осталось. Сюда бы еще пяток флаконов, и вновь целый час можно было бы кайфовать.

Рафик оттянул браслет часов, перевернул хронометр циферблатом к себе. Восхитился:

— Силен батяня! До сих пор не выдохся. Хорошо работает.

— Батяня-комбат, — одобрительно хрюкнул в кулак Дизель. — Есть такая популярная песня в Москве.

— Слышал, — процедил Рафик сквозь зубы: еще не хватало, чтобы охранник в его разговор влезал. Снова глянул на циферблат своих роскошных часов. — Интересно, сколько он еще вытянет?

А «батяня» в это время лежал в камышах, — тихий, разом постаревший, синий, словно бы его обработали раствором купороса или чернил, с головой, будто у курицы, засунутой под мышку.

Блондинка лежала рядом. Рот ее был заклеен липучей лентой. Глаза испуганно вращались, она даже не пыталась дергаться, лишь смотрела на двух людей, возникших словно бы из-под земли, и немо, про себя, молилась.

— Не бойся, — сказал ей Сынков, — мы тебя не тронем.

Того, что оставался живой свидетель, они не боялись — никакой свидетель их не узнает, на лица были натянуты пятнистые зеленоватые маски.

— Отпрыска будем класть? — спросил Сынков у своего напарника.

— Такой команды вроде бы не было, — неуверенно ответил Кириллов.

— Если сынок останется, то и вонь останется. Я бы убрал его.

Кириллов отрицательно покачал головой.

— Не надо. Если понадобится убрать — вернемся и уберем.

Блондинка даже не заметила, как исчезли эти люди. Только что находились рядом с ней, тихо разговаривали, и вдруг не стало их. Словно они растворились в воздухе либо нырнули под землю.

Когда на пикнике была объявлена тревога, Сынков с Кирилловым уже находились далеко от этого места.

После того как не стало Оганесова, на Волге, в пойме, да и на самом Каспии сделалось спокойнее. Впрочем, не везде — море у берегов Дагестана, в Калмыкии по-прежнему продолжало оставаться «горячей точкой» — там браконьеры переправляли икру и рыбу в Москву, набивали карманы долларами, тем, кто вставал у них на пути, старались перегрызть горло…

А поднималась на пути у этих людей только одна сила — пограничники.

Перед тем как уехать в Москву, Ирина пошла на кладбище, отыскала там могилу. Поправила крест, к которому была прислонена фотокарточка Мослакова в латунной рамочке под стеклом, стерла со стекла пыль, мелкие комочки земли, принесенные ветром, отодвинула в сторону засохшие цветы, рядом положила букет свежих цветов. Это были кроваво-красные розы, купленные двадцать минут назад на рынке, на их лепестках искрящимися светлячками застыли капли воды.

Молча постояла, глядя покрасневшими глазами на могилу, сглотнула подступившие слезы, и вновь замерла: горячий вал обиды, неверия, боли накатился на нее, сдавил горло, она не могла ему противиться — не было сил.

Подняла глаза, увидела в расплывающемся мокром воздухе светлую далекую полоску. Неужели это Волга? Пашина река, которую он защищал? Как и Каспий — Пашино море, которое он тоже защищал и во имя которого лег в эту могилу…

Губы у нее поджались, она закусила их, боясь расплакаться, с трудом сдержалась, сглотнула твердый соленый комок, собравшийся во рту.

Снова замерла. Она уже ничего не видела: мир перед ней померк, воздух обратился в некое густое марево, в нем все замерло, омертвело; звуков тоже не было слышно — ни птичьего стрекота, ни автомобильных гудков, ни веселого щебета детишек, рассыпавшихся по кладбищу в поисках могил солдат Великой Отечественной войны, за которыми они собирались ухаживать, ни карканья старой вороны — все это проходило мимо Иры, она ничего не слышала.

Очнулась она от того, что сзади ее кто-то тронул за рукав. Вздрогнула. Приходя в себя, выпрямилась. Оглянулась.

Сзади стоял смущенный, тихо покашливающий в кулак дядя Ваня Овчинников. В руке он держал букет простеньких садовых цветов, очень похожих на одуванчики, Ира не знала их названия — в Москве и в Подмосковье они не росли, росли на юге.

— Я это… сорок дней, как Пашка-Запашка нет, — мичман опять покашлял в кулак, потом нагнулся, положил свои цветы рядом с букетом Иры на могилу. Подцепил пальцами немного земли с могилы, размял. — После первого дождя холмик надо будет подправлять. Просядет здорово. Земля тут очень легкая. — Овчинников виновато шмыгнул носом, вздохнул: — Эх, Паша!

Ира молча кивнула. Говорить она не могла.

— А я это, я это… — мичман засуетился, расстегнул кожаную офицерскую сумку, висевшую у него на боку, — я моряцкий шкалик принес, чтобы Пашу помянуть. — Он достал из сумки небольшую плоскую флягу из нержавеющей стали, украшенную надписью «Волгоград — город-герой». — Этому шкалику лет двадцать, если не больше будет, — пояснил мичман. — Я с ним всю Якутию прошел. И побывало в нем столько жидкости, что ею можно напоить стадо слонов.

Ира вновь молча кивнула. Мичман отвернул крышку, поднес шкалик к носу и благоговейно помахал рукой.

— Первостатейный напиток! Коньяк из старых бакинских подвалов. Куплен в Баку перед самой эвакуацией и вывезен вместе с оружием. У меня и посуда кое-какая имеется, — суетливо дополнил он, — также бакинская. Разномастная… Сейчас мы, Ир, Пашка помянем. Помянем…

Он достал из сумки пузатую стопку, схожую с солонкой, украшенную золотым ободком и чеканкой, внутри также золоченую, за первой стопкой достал вторую, граненую, похожую на маленький изящный стакан, вмещал этот стакан в себя граммов пятьдесят, не больше, объявил победно:

— Вот! Две стопки. Держи, — он сунул золоченую стопку Ире в руку, та машинально взяла ее. Лицо ее было замкнутым, бесстрастно-чужим.

Мичман аккуратно наполнил Ирину стопку коньяком, придержал ее пальцами, чтобы Ира не пролила душистый напиток, мотнул головой сокрушенно и пробормотал: