— Кого он убил?
— Не, все не так плохо, куча мелких краж, взломы, пьяные буйства, вождение в нетрезвом виде, но все без оружия.
— Отцовы молитвы услышаны, — произнес Эмори, после чего: — Доброе утро, — номеру 34, одиночный, Джонсон, Чарлз, золотая карта «АмЭкса», срок действия 1/94, по тарифу $45 + налог + обслуживание в номер $15.36 + звонок по межгороду в Шривпорт, Луизиана, $9.17 с крупными порами, нос крючком, кто, хоть и невинный гражданин, не мог сдержать определенной натянутости в таком близком присутствии закона, уплатил по счету, звяк-звяк, и ушел, звяк-звяк.
— Я эти ключи во сне уже слышу, — пробормотал Эмори.
— Да ладно уже, — сказал сержант Смити.
— Мне вот где уже встало, Митч. Чувствую, как нервы у меня под кожей ходят ходуном. Даже не знаю, сколько еще смогу тут продержаться. Патроны кончаются.
Из-за полога вечно колеблющихся бус раздалось аденоидное сетование Берил, второй по очереди претендентки на корону «Желтой птицы»:
— Хорошенько ж ты маму отделал.
— Благодарю за сообщение, — ответил ее отец, но там ее больше не было, и ничего она не услышала. — Личная жизнь в этой семье, — сообщил он Смити, — издевательство. В любой семье. Мы — нация шпионов и стукачей. Каждое слово записывается, каждое действие снимается.
— Марлон Брандо, — произнес сержант Смити. — На пляже.
Затем забрякали латунные бубенчики над дверью, зазвякала череда ключей от машин, время выписки для номеров 25 и 8, номера 15, а также номеров 17, 9 и 3, да и для сержанта Смити — он сверился с часами и просигнализировал прощание поверх встревоженно роящихся голов, уже пялившихся повдоль тех лакричных лент твердого покрытия, считая мили в уме, мы же американцы, мы даль на завтрак едим.
Лорина ждала в патрульной машине. Терпеливо сидела спереди, тонкий фланелевый халат туго запахнут на поясе, цвет кожи ее в прямом солнечном свете слишком смутен для положительного опознания, ближайшее, чего сумел добиться ум Смити: животики земноводных. Она потянулась и прижала его ближе, язык к языку в неловком выпаде и защите, из которых он принужденно извлекся.
— Ты заразная? — спросил он у ее глаз: морозные голубые ободья резко затенялись там до сердцевин жидкой черноты, которые он ни прочесть не мог, ни поистине полюбить. — Некогда болеть сегодня, — погружая ключ в зажигание и бия про педали. — Да и в любой другой день.
Рука ее схватила его руку, не успела машина завестись.
— А у меня нет времени на твою херню. — Она вновь поцеловала его, подчеркнуто неизбежно прижавшись, а рука ее двигалась к нему и вниз, чтобы грубо пальпировать сквозь казенное плетение анархиста у него в штанах. — Так, а вот это уже лучше. — Она обнадеживающе улыбнулась, когда они отстранились друг от дружки. — Просто в такие одинокие прохладные утра нужно хорошенько заводиться с толкача.
— Лорина, прошу тебя. — Ее напряженные пальцы гладили долгий желтый лампас у него на бедре. — А если он выйдет и нас увидит?
— Тогда, наверное, — жизнерадостно ответила она, распахивая халат, — сукина сына тебе придется застрелить.
Сверху на балконе перед номером 212 стояла одиночная прачечная тележка, заваленная стольким чистым бельем, что образовалась маленькая хлопчатая амбразура, в которую выглядывали ухмыльчивые черты второй сестрицы Берил, вечно на стреме. Но если мать ее — потаскуха, а отец — мерзавец, кем они, разумеется, и были, то она тогда — ничтожество, кто, разумеется, и есть. Или же нечто-жесть, ну-что-ж-ество, не-же-естество, некое-женство. Потом мозг ее вновь заполнился черными червяками, и она ощутила свой пульс как настырные птичьи крылья в мягком воздухе и подумала, не перелететь ли ей через перила, но это ж, наверное, безумие, да? а ее наполняла решимость больше никогда не быть сумасшедшей — даже если она такой на самом деле и была.
Солнце восходило сквозь млечную дымку облака и продуктов выхлопа, возможность осадков — добрые 40 %, второстепенные артерии уже забиты утренним притоком на 70-ю федералку и дальше, в деловое сердце центра Денвера. Обок дороги забытая неонка шипела «СВОБОДНО СВОБОДНО» себе дальше проезжающим чужакам.
Вдоль по затхлому недоосвещенному коридору — отзвуки сирены и пронзительного хохота. Приглушенное нытье пылесоса, звонящий телефон, детский плач. Утешительный перестук бесплатного льдогенератора. Залп старых труб за халтурными стенами — такими хлипкими, что они лишь отговорка уединения.
Остаток передержанного и перехваленного утра Эмори провел, с боем выдирая фрагменты сценария из витков управления мотелем. Если безумие обитало в царстве непрестанных перебивок, то Эмори, бесспорно, был царем помешанных. Таити он представлял себе таким местом, где жизнь обернута в непрерывное полотно дней с пределом прочности на разрыв, как у тихоокеанского света — столь же нежного, сколь и прочного. Где мысли накатывают волнами, идеальной чередою, одна за другой. Вдали от помех снега и статики.
В 10:28 внутрь прошаркала самая младшая дочь Вэрил — подменить его ради регулярного десятичасового обхода. Стояла перед ним и грызла белую мякоть зеленого яблока, дерзкими глазами бросая ему вызов произнести хотя бы слово, любое слово. Сама она принялась разговаривать лишь после своевольного двухлетнего пробела с неопределимой причиной. Эмори следовало б догадаться, что потом будут неприятности, когда в десять лет она в Ночь Всех Святых упорно желала идти клянчить сладости в белой хоккейной маске, драном рабочем комбинезоне и размахивая крупным пластмассовым мачете: в знаменитых доспехах Джейсона, серийного убийцы из «Пятницы, 13-го». Семейное предприятие растревожило, изглодало и разъединило семейную связь. Мы постояльцы в собственных жизнях.
В сердцевине мотеля «Желтая птица», за серой дверью без таблички возле громадного содрогающегося автомата с кока-колой располагался безоконный шлакоблочный кабинет миссис Адалины Файф, более трех десятков лет экономки, старого и верного друга первоначального мистера Карсона (от ее растираний спины он повизгивал, как зверек), чье доверие добросовестно вручалось каждому его преемнику, словно было редким наследием. Ее понимание того, что обычно имелось в виду под словосочетанием «обычные люди», за все годы тут, на переднем краю человеческой близости, претерпело значительное обновление. Но она отказывалась сплетничать о своих постояльцах, делилась немногим из собственного прошлого, она была женщиной, хранившей секреты, в эпоху, которая уже не верила, будто еще существуют секреты, какие стоило бы хранить, каждое утро она отправляла своих девушек, ни одна не так невинна, какой смотрелась, причесывать и собирать вынесенное ежедневным прибоем из-под кроватей, из глубин шкафов, из-за унитазов смятые презервативы, испачканные менструальные прокладки, заскорузлые носовые платки, запятнанные трусики, испортившуюся пищу, влажные купальники, потерянные зубные протезы, зубные щетки, дилдо, телесные жидкости — их осадки повсюду, домашняя обслуга нынче, в эту новую эру латекса, вооружена хирургическими перчатками.
Миссис Файф нравилась ее работа, чьих мелочных забот хватало на то, чтобы отвлечь ее от того «я», с каким ей приходилось сталкиваться вечером в искаженном вывихнутом пространстве между угасанием телевидения и шатким побегом сознания по тоннелям сна, того мумифицированного «я», обернутого в просмоленный лен зачерствевших воспоминаний, что становились все отчетливее, все подробнее, все больше пугали под парадоксальным увеличительным стеклом прошедших лет. Когда она закрывала глаза — падала. Зрение было якорем, зрение и работа не пускали ее в это другое место. Ее большой викторианский дом в последнее время лишился всяческого общества, кроме ее бранчливых кошек, а работа предоставляла ей соответствующую меру человеческого общения: мать для своих девушек (любовные жизни византийской запутанности) и отец-исповедник для двух виноватых и запутавшихся поколений семейства Чейсов, чей номинальный глава каждый день являлся примерно в это время, комически провозглашая свою нежность, умоляя о ее руке, заклиная сделать его счастливым человеком.
— Доброе утро, мистер Чейс, — ответила она.
— В блокгаузе все спокойно?
Она изложила свой ежедневный рапорт: учет по номерам, ущерб, кражи, последние известия развертывающегося кризиса стирки, утаив информацию о том, что она подозревает Чери в краже туалетной бумаги из кладовой, а Тэда, мальчика из бассейна, в том, что он посыпает ей чай хлоркой. Глянула на его руки и с облегчением увидела, что в них нет свежих страниц, с какими он зачастую несся к ней, чтоб сбивчиво прочесть, а она считала невозможным не терять их нити, поскольку слышала уже столько вариантов этого чертова фильма, что давно сбилась со следов какого бы то ни было скудного сюжета, который ему удалось состряпать из своих многочисленных страхов и заблуждений.
— Должен сознаться, — признался Эмори, — пока шел сюда, у меня точно было предчувствие, что сегодня тот самый день, когда я открою дверь, а вас нет.
— Ну, мистер Чейс, вам же известно, что я никуда не денусь без заблаговременного уведомления.
Эмори рассмеялся.
— А вы наверняка знаете, что я — денусь.
Эта беседа о том, чтобы все бросить (кто первым узнает, что другой сбежал), была той игрой, какой миссис Файф развлекала его и саму себя. Вести о его печально известном сценарии она выслушивала по меньшей мере последние пять лет, и возможность того, что он вскорости увидит свет дня, не говоря уже о свете киноэкрана, была примерно таковой же, как и для нее — с ревом умчать прочь на «Хонде Аккорде» с набитым чемоданом, что в ожидании пролежал в багажнике почти целое десятилетие. Подлинная же шутка, которой Эмори не знал, сводилась к тому, что ни чемодан, ни одежда в нем не были ее, а принадлежали мистеру Файфу, а туда, куда отправился он, никакой багаж не требовался.
К кирпичам над ее письменным столом, однако, приклеено было единственное украшение этого спартанского обиталища — громадный туристский плакат равнины Солсбери, знаменитые трилиты, до которых и двадцати километров не было от той деревеньки, где она родилась и куда однажды и впрямь вернется. Она дожидалась знака. Тогда поймет.