, личность из домашней обслуги по имени Джен, которую он упорно называл Нэн, уволилась в слезах после ссоры с другой личностью по имени Кристэл, на кого он пялился по-особому и считал, что она его понимает, дочь Берил, похоже, пылесосила предметы, ни разу не признав его присутствия рядом, дерганого человечка в скверном парике, кто, похоже, никак не мог решить, нужен ему номер или нет, Эмори принял за того рокового персонажа, которого в ярко освещенном бетонном углу своего ума ожидал с того мига, как только занял место за стойкой регистрации: психа с волыной за поясом, который в мгновение ока способен преобразовать эту знакомую комнату в сдвоенное пространство, получаемое взглядом через пупок заряженного револьвера, Лорина в зеленовато-желтой кегельбанной рубашке «Имперских дорожек» и рваных джинсах отправилась в «эсприте» к врачу на прием неопределенной длительности, «Я вас не узнала, — произнесла телевизионная шлюха телевизионному детективу. — Вам кранты, нужно отказаться от этих шоколадных батончиков», — а постояльцы въезжали, постояльцы выезжали, заливался трелями телефон, взбухали стояки, опадали стояки, и четырьмя часами и восемнадцатью минутами позднее сквозь бусы ворвалась Айрил. На ней была черная ковбойская шляпа, одна звякающая шпора, а косметики — на три лица.
— Ты это в кого вырядилась — в клоуна на родео?
— Ой, папа.
— Не знаю, что, по-твоему, у нас тут такое.
— Мотель?
— Я должен был с тобой поговорить — сегодня.
— Да ну? О чем?
— Не знаю. Твоя мать сказала, что нам надо.
— Ну, я в норме, все в порядке.
— Надеюсь, ты понимаешь, что ты не выходишь замуж, ты никуда не сбегаешь, ты не прокалываешь себе нос, ты даже в Денвер опять не скачешь, пока я тебе не разрешу, договорились?
— Ой, папа.
— К несчастью для нас обоих, моя юридическая ответственность в отношении тебя — уму непостижимо, что я все это произношу, — длится еще год, после чего наш взаимный долг аннулируется, и поэтому до своего следующего дня рождения ты будешь делать то, что угодно мне, поскольку я не намерен слагать с себя эти полномочия.
— Отрекаться от престола, хочешь сказать.
— Полагаю, ты меня услышала и вняла мне. Мне тебе больше нечего сказать по этому поводу. А теперь пригляди за лавочкой, пока я ужин не сварганю. И не включай эту дрянь «МТВ», гостям она не нравится.
И, направляясь обратно на кухню, Эмори и впрямь ощущал, как земной шар вращается у него под ногами, зато́ченный бушприт будущего выдвигается из тумана, те же проклятые дни наезжают на него вновь и вновь, опять и опять, понедельниквторниксредачетвергпятницасуббота воттаквот, неделя началась и пропала единым оборотом солнца. Друзья соглашались, было такое чувство — нам в календаре нужно больше дней, в середину недели надо запихнуть лишние порции, побольше сыра в сэндвиче, новые дни с другими названиями, вынудить неделю выполнить недельную работу, а сам он, коварный воришка, через тюремные стены эти перепрыгнет на желтые крылышки сценария с «перчиком».
С кипящей преисподней в уме Айрил бродила по границам комнаты, осматривая тщательно проверенные щербины в штукатурке, решая, куда запустить зонд. Дольше всего задержалась она у террариума под окном, где нежился Херби — чешуя, безмолвие и древнее откровение. Херби сказал бы ей, что делать. Она подняла жалюзи. За потрескавшимся асфальтом парковки ниже по травянистому склону под прямыми углами к Трассе 9 тянулись шесть прямейших полос непререкаемой скорости, таких же знакомых, как тыл ее руки, и столь же гипнотических, глубинный соблазн движущихся предметов (даже на таком расстоянии сквозь стекло проникал гул их проезда, чтобы услышать этот звук, ей приходилось уделять внимание, — вневременный прибой ее жизни), вездесущая, всезахватывающая возможность аварии, кляксы цвета на окружающей однотонности, впрыскивания первобытных наркотиков в телесные организмы, притупленные скукой. Мгновение рассматривала она свои ногти в честном оконном свете — драный тусклый боевой порядок; нужно бы ей диету поменять, надо есть больше «Джелл-О». Она шагнула к телевизору и сменила канал. Херби сказал свое слово. Тощие парни в обтягивающей коже скакали, тряся волосами, гитарами, булками своими, сцена увита грозовыми тучами дыма, пронзенными разноцветными прожекторами, драконьи языки пламени ревут из труб минометов за безумным голым барабанщиком. Она выкрутила громкость, поудобней устроилась в отцовом кресле, завороженная одновременно битвой бесовских банд и бездушным челночным движеньем потока машин за ее окном, суетливые глаза перескакивали с одного экрана на другой, ждали, чтоб в той либо другой среде появился хоть какой-нибудь симпатяга. Никакой конкуренции. Сорок пять минут дежурства за стойкой предложили ей сморщенные картофелины такого количества голов жирных дальнобоев и лысеющих супругов, что хватило б на неделю тошноты, поди увернись от блевоты их дыханья, изо ртов у них вместе с дурацкими словами вырывается сам выхлоп дороги. Раздутое уродство земли, карамелизованная кукуруза. Чтобы скоротать время, обернуть время в оборот развлечений, увеселялась она тем, что играла с мужчинами, помыкая ими — невиннейшим манером, разумеется: ее смены в конторе сравнимы были с периодами исследований в лаборатории, где она экспериментировала с относительно недавним открытием эротического «я», особенно — влияния ветряной силы женского тела (ее собственного) на беззащитные просторы мужского ума. С одним парнем она, бывало, расстегивала пуговку-другую на блузе, подавалась чуть дальше к нему, чем было совершенно необходимо; с другим подражала его выговору, отвечала на историю его жизни (его фантазию) выдуманной историей своей, подробность за подробностью. Она была услужлива, она была мила, она проникала в эти одурманенные головы и переставляла там мебель. Когда за ними закрывалась дверь, она забывала их фасады. После дюжины или около того помнила она от силы одного, славная улыбка, славные руки, напоминал ей знаменитого актера, который ей иногда нравился, расплачивался наличкой, купил кусок ирисочной помадки и стоял прямо у стойки, жевал, покуда не дожевал. Он ее веселил. Но и что с того?
Когда наконец-то вернулся отец, она была машиной, уместные ответы на его реплики, до хруста учтивая, профессиональная дочь, знающая, как принять заказ. Она отдала честь, ее отпустили.
Прогуливаясь вдоль южной аллейки, заглядывая на ходу в окна — спорт мотельной жизни и полезное образование молодежи, — она вдруг резко замерла у недозадернутой занавески номера 10, заметив голого мужчину, стоящего перед ростовым зеркалом на двери: он целился в себя из пистолета. Ожидая выстрела, она осознала, что этот псих — приятный человек с помадкой. Он швырнул пистолет на кровать и скрылся в ванной. Ну и мир. Да тут сплошь один большой цирк уродов.
Дождь пошел где-то после сумерек. Непогоду сверлили лучи фар. Неоновая вывеска дымилась и шипела. За конторкой — мистер Кладбищенская Смена, Уоррен Бёрч, единственный не член семьи, регулярно занятый в конторе. Наняли его потому, что подразумевалось: раз он второй год учится на киноведа в аспирантуре Денверского университета — должен разделять увлечения своего начальства, о допущении этом вся семья имела основания сожалеть, поскольку его споры с Эмори об эстетических достоинствах того или иного фильма или даже временами каких-то конкретных сорока пяти секунд зачастую перерастали в легендарный хай на лужайке, способный зачистить от слушателей не только контору, но и несколько приносящих деньги номеров. Одинокие часы своих дежурств Уоррен проводил за размышлениями над исчерпывающим покадровым анализом таких прорывных творений, как «2000 маньяков» и «Людоедский холокост»[62], а одновременно обслуживал заблудившихся, припозднившихся, ранних пташек, и тьма за его лампой сдерживалась волшебством академических заклинаний: «диегетическое пространство», «размещенные взгляды», «полисемичные нарушения», «дискурсивные механизмы», «вписанные тела».
Снаружи ночь довольно-таки зрелищно обрушалась в день, сцена свирепой бури по-прежнему колотилась в окно, хлестал дождь, монологи ветра, щелкала световая сигнализация молнии — сплошь спецэффекты, никакого сюжета. Природа стучалась, но внутрь попасть никак не могла.
Ссыпав мелочь в карман, мужчина вышел из конторы мотеля, нагнув голову, чтоб рывком добежать до машины, потому и не заметил, как они съежились под наружной лестницей, словно парочка насквозь промокших сироток, — покуда девчонка не окликнула его. Их нужно подвезти, у них грузовичок сломался. Девчонку он узнал, а у мальчишки в ушах были крупные серьги, голова повязана бирюзовой банданой — ядерный цыган из будущего.
Мужчина подогнал к ним машину. Парочка рьяно влезла на драное заднее сиденье допотопного «Форда Галактики».
— Там солдатское одеяло есть, если хотите, — сказал мужчина и поглядел в зеркальце, как они расправляют линялую зеленую материю до подобия самодельной палатки, под которой тихонько дрожали, головы укутаны казенной шерстью США, от тел исходит откровенная вонь мокрой псины.
Девчонка перехватила его внимательный взгляд. Глаза у него были такие светлые, почти белые — как у того красивого снежного барса, которым она как-то раз любовалась в зоопарке.
— Я вас знаю, — сказала она. — Вы забавный дядька с ириской. — Она что-то прошептала своему дружку, который после этого заржал, обнажив желтые зубы. — Это Ласло, — сказала она.
Мужчина кивнул.
— Том Хэнна.
— А я Айрил. Ай-рил. Вы такого имени не знаете, это мой папа придумал. Ласло говорит, ему, наверное, мальчика хотелось. Ну, знаете, Эррола.
— Это фейское имя, — сказал Ласло. — Как, блядь, у феи Колокольчик. Эльф Киблера[63].
— Раньше меня дразнили «Айриль-стериль». После четвертого класса я перестала обращать внимание.
— Отец у нее — мудак первостатейнейший. — Ласло поерзал на сиденье, чтоб лучше разглядеть шофера. Интересно, не педик ли он.