С волками жить — страница 40 из 69

Теперь уже Джесси беременна была Бэсом, почти весь день — одна с Кэмми и своими размышлениями. Девочкой она слышала, как мать ее похвалялась:

— В этой семье каждая женщина держит удар, и большинству приходилось это делать. — Эту традицию длить ей вовсе не хотелось. С той высоты, какую предоставляло материнство, ей было видно, что Гэрретт — всего-навсего один из вездесущих мужчин-зародышей, что роились вокруг ее жизни, как тараканы, бродячие канистры нерастраченного сока мошонок, ядовитые для других, ядовитые для себя, потерявшиеся мальчишки, что еще не нашли — и не найдут никогда — никакого применения своим жизням, такими пусть лучше просто управляют мощные папашки с мощными дубинками, которых они, судя по всему, так отчаянно ищут, — а эта роль, к несчастью для нее, совершенно отсутствовала в ее репертуаре.

Уже после того, как Гэрретта арестовали за вождение в нетрезвом виде, и после той сцены, что разыгралась у них в спальне, Джесси начала воображать, как она его убьет: фантазия эта заполняла самые приятные мгновения ее дня. По мере того, как накапливались детали, картинка становилась отчетливее по качеству, она понимала, как акт воображения может стать прелюдией и подводить к своему всамделишному осуществлению. Ее пугали ее собственные возможности. А хуже то, что она ощущала от него душок тления, весь дом был им заражен, каждая комната.

Одним смутным утром Гэрретт спал после запоя — полностью одетое тело себялюбиво кинуто поперек их кровати, прекращение храпа — достаточное предупреждение, и Джесси одела дочку, набила кое-какой одеждой мешок для прачечной и ушла. Для таких женщин, как она, имелось место — неприметный дом на улице неприметных домов. Через месяц Гэрретт ее нашел. Он умолял и обещал, и она ничего не могла с собою поделать, она вернулась, ну его к черту, ей грустно да и одиноко. Рождение его сына Бэса возымело долгожданное успокоительное действие. А потом, несколько недель спустя, когда Гэрретт уже готовился уйти с работы, его встретили мрачные представители службы безопасности казино. Когда Джесси приехала за мужем, любезный человек в сером костюме и серебристых очках объяснил ей, в чем дело. Она знала, что будет дальше. Вернувшись домой, собрала всю наличку, какую сумела найти: толстые пачки ее были запрятаны по всей квартире, — села в машину, еще одну из множества его последних расточительств, и сбежала. Недели безумия Л.-А. хватило, чтобы пригнать ее домой, к матери, несмотря на боязнь, что он там будет ее ждать. Но к чему ей оборачивать свою жизнь вокруг его искореженного силуэта? Но однажды на заре он возник на дорожке перед домой, робкий проситель в тех же мятых рубашке и штанах, в которых она видела его в последний раз.

— Без комментариев, — объявила мать, явно сердитая — только непонятно, на него или на нее. Джесси поколебалась лишь мгновение, а затем отперла дверь и вышла к мужу. Глаза у него заплыли, лицом он посерел — очевидно, не спал несколько суток.

— Хорошо выглядишь, — сказала она.

Оставь себе детей, оставь машину, прости меня, я не перестаю о тебе думать. Своих дел с законом обсуждать он не стал. Он был пугающе взросл — до того, что она ощутила опасный подъем у себя в груди, подавить который нелегко. Он был ей небезразличен и никогда безразличен не будет. Они пожали друг дружке руки, попрощались, и, глядя, как он уходит по пустой улице, она ощутила, что ей их обоих жальче, нежели ей бы хотелось.

У нее начался период крайней неугомонности, утишить какую было невозможно: она вновь проигрывала свои подростковые ссоры с матерью, возмутительно кокетничала с сочувственными материными дружками, срывалась на детях — тревожное развитие ситуации, которое обезвреживала, уходя из дому. Она пристегивалась к машине и ехала вверх по 15-й федералке до Моапы, вниз по 15-й федералке к Тараканьему озеру и обратно, петлей, какую искала, чтобы повеситься. Женщина безумная и одна в опасной машине на высокой скорости. Ей нравилась эта мысль. Затем, гоняясь за закатом одним длинным и в особенности меланхоличным днем, когда ванильная имитация неба под мрамор малиново краснела, праздничная глазурь капала на каменных присяжных гор, она стала свидетельницей примечательного зрелища: пролета нескольких тысяч фунтов белого «Камаро» сквозь чистую жидкость конца дня в пустыне, на самом деле — образ из кино, вслед за которым тащились обычные ленты драной нереальности, машина в нескольких сотнях ярдов впереди вдруг катапультировалась из узла тормозящего потока транспорта, дважды перевернулась с дельфиньей неуместностью, затем врезалась обратно в разделительный овражек взрывом пыли, дыма и осколков стекла. Джесси даже не осознала, что остановилась, пока не обнаружила себя в потрясенной кучке других зевак, уже несшихся к обломкам. Водитель, девушка, все еще была пристегнута ремнем к сиденью, болталась вверх тормашками в своей упряжи безопасности. Была она без сознания, с ее медового цвета волос обильно текла кровь. Джесси бросила один пристальный взгляд на ее лицо — и тут же пожалела об этом. Человек с сотовым телефоном набирал 911. Какая-то женщина дотянулась через разбитое окно, пощупала пульс. Подняла взгляд на Джесси, темные глаза ее — спирали в ничто.

— Умерла, — сказала она.

— Что? — спросила Джесси. Слово она расслышала, внятно и отчетливо, а вот с пониманием его, похоже, случилась задержка.

— Умерла, — повторила женщина. — У вас все хорошо?

Поднялся прохладный вечерний ветерок, поперчил щеки песочком. Из сумерек возник фургон неотложки — тщетное карнавальное выражение цвета и шума.

Женщина довела Джесси до машины, посидела с нею, потому что она заплакала, тело ее схватило и затрясло нечто иное, освобождение от уровней таких глубоких, что страх был бы невыносим, если б не подразумеваемое понимание того, что эта женщина, незнакомка эта останется рядом с нею, покуда не минует кризис, сколько бы времени это ни заняло. Час спустя, когда для пролития не осталось больше слез, ее истощенная плоть превратилась в скорлупу стыда и сожаления, то, что в ней сохранилось — дух хрупкий, как дымок, — отправилось следом за этой женщиной к ней домой, где ее баловали, успокаивали экзотическими чаями, внимательно слушали до глубочайшей ночи. Джесси она понравилась. Вроде бы они уже встречались, к удивлению Джесси, — на ее собственной свадьбе, где ее новая подруга, умелая органистка, по просьбе Гэрретта сыграла серьезную медленную аранжировку «Зажги мой огонь»[92]. Женщиной и была Никки.

Через месяц Джесси к ней переехала.

Она теперь меняется так быстро, беспокоилась она — и лишь наполовину в шутку — о том, как трудно ей себя догонять. Переставлялись местами сами молекулы. Она занималась своими делами изумленная, неприкрыто бормоча сама себе: я не я. Необычайно. Просыпаться в постели рядом с теплым присутствием другой женщины — переживание таких вывихнутых оторопей, что требовалось много одиночества, целые безмолвные поля его, чтобы засечь и рассортировать чувства как нужно, отыскать в них подсказки: в чем же смысл этой сбивающей с толку радости? Она была, как ребенок, открывший для себя мороженое, который теперь хочет его каждый день да еще и по нескольку раз. Конечно, она трогала и даже целовала подружку-другую, но то были дружеские касания, дружеские поцелуи. Но как же странно, до чего бесспорно волнующе заниматься сладкой телесной любовью со своим собственным полом, знать в ошкуренных кончиках своей души комбинацию замка́ в хранилище, полностью погружаться в чувственную сладость отыскания себя, своего полного «я», в живое зеркало удовольствия другого человека. Голод ее по Никки был пугающ: впервые обнажила она кому-то пустоту своего бытия, и сама поразилась ее размеру, габаритам нужды. Каждый день — непреклонное опорожнение, думала она, без связующей силы любви.

Никки, независимый половой мистик, верила в то, что любовь — это выплеск потустороннего здесь и сейчас, и всякий раз, когда предаешься любви, ты делаешь это буквально — вверяешь себя трению половых органов, разогревающему землю пламенем небес, а заодно и увеличиваешь свое грядущее пространство в вечности.

— Хочу быть состоятельным ангелом, — сказала Никки. — Хочу населять особняк на северном берегу рая.

— Я тебя люблю, — объявила Джесси. — Я люблю качество твоего ума, люблю легкие очертанья твоих асимметричных грудей.

Джесси отказывалась вылезать из постели по нескольку дней, а когда наконец поднялась — сбрила волосы с правой стороны головы, а оставшуюся половину выкрасила в платину. Одну неделю одевалась проституткой, следующую — рабочим на стройке. Возбуждало уже освобождение от репродуктивной тревожности; до чего гнетуще «естественным» раньше был этот груз. Ей хотелось подбегать на улице к натуралам, выкрикивать непристойности им прямо в ошарашенные лица.

— Ты совсем с поводка сорвалась, девочка, — заметила Никки, развлекаясь.

— Съешь меня, — ответила Джесси.

В защищенной уединенности своего американского дома они привольно отведывали от шведского стола эротической практики, и в выборе у них ключевым фактором служила новизна. Они были молоды и влюблены, и резиновые костюмы неотвратимо их возбуждали. Серьезный флирт с садомазо закончился, однако, непредумышленной комедией, когда Никки, стоя на коленях в масле и плавая в кожаной упряжи на несколько размеров больше, обмякла от беспомощного хохота над нелепо начищенным носком сапога, который ей только что весьма отрывисто приказали поцеловать. Джесси, наслаждавшаяся своей ролью, быть может, немного чересчур — дочка легавого, в конце концов, — совершила попытку дисциплинарно ее наказать несколькими неуклюжими ударами хлыста. Никки завизжала от веселья, она растянулась на полу, она вытирала слезы с глаз. Слава богу — наручники. Чуточка связывания, по крайней мере, оказалась услаждающе поучительной для них обеих.

Одними авантюрными выходными они позаимствовали пару игл и тачку у своей подруги Тоби, тату-художника. Та жила одна в бывшем магазине с беззубым черно-белым терьером по кличке Напор и злобным изумрудным попугаем-ара, чей словарный запас целиком и полностью состоял из фраз: «Терпеть тебя не могу», «Где мои деньги?» и «Чего уставился?» Громадную непросвещенную орду нетатуированных Тоби презрительно называла «незабитыми».