ами в высшей степени энергичных танцев, на самом деле оказывалось чем-то совершенно иным. С отработанной безымянностью извивались руки — в промокшую от пота одежду и из нее. Аманде чуть не выткнули глаз смертоносным красным ногтем, приделанным к концу размахивающей руки некой драконицы. На эстраде квартет костлявых гуттаперчевых яванцев визжал свою пылкую оригинальную версию «Это ничего»[107]. Жирному бармену недоставало большого пальца и рубашки. Аманда не переживала сцены, даже отдаленно напоминающей эту, с ее подростковых маршировок у микрофонной стойки, когда она была первой лиской девчачьей культовой банды «Злые бабы за уборкой». Они с Дрейком нашли места за влажным столиком в глубине, где могли прихлебывать из своих бутылок «Бинтанга» и наблюдать за происходящим как можно незаметнее. Вспышка спички за соседним столиком выявила темно-синее пятно татуировки охотника за головами на горле даяка, слишком юного, чтобы участвовать в прославленных ритуальных войнах своих предков. Американцев он разглядывал сквозь череду идеальных колец дыма, после чего быстро заговорил с двумя девушками в атласных мини-юбках, которые его обслуживали. Все они рассмеялись.
Дрейк вернулся из затянувшегося посещения мужской уборной, дабы гордо объявить, крикнув в звукоусиленный ветер:
— На пути в сортир мне только что отсосали.
— Мужчина или женщина? — крикнула в ответ Аманда. Дрейк склонился, коснулся губами щеки жены. Они пили, они танцевали, потом пили еще немного. Поверх шума банды и под ним — каждый номер все более неотличим от предыдущего — в мешанину стали просачиваться и другие, более дисгармоничные звуки: звонкий хруст бьющегося стекла, тут и там скрежет возмущенного стула, лай голоса, неизбежно человечьего в напряженности своего негодования и угрозы. На эстраду вылетела бутылка. Троица мясистых австралийцев, обгоревших на солнце, пьяных, в одинаковых десятигаллонных шляпах и зеленовато-голубых ковбойских рубашках приблизились к Аманде и пригласили ее танцевать. Когда она вежливо отказалась, они принялись скандировать ей что-то на языке, который был не вполне английским.
— Она со мной! — заорал Дрейк.
— Я знаю, — парировал антипод поучтивей.
Дрейк оттолкнулся от стола. Вся мысль, все чувство скорбно вылились из него. Что дано — вернется, не больше и не меньше.
Вдруг все огни в клубе погасли — тьма стала абсолютной. Кто-то завизжал. Черная волна страха, расплескиваясь по всему помещению, опрокидывала мебель, летали стаканы. Незримые тела принялись нащупывать в слепой панике выход наружу. Дрейк схватил Аманду за руку и начал проталкиваться сквозь пихавшуюся толпу к многообещающему клочку тьмы побледнее, от которого чудесно несло ароматом соленого воздуха, вонью рыбы и нефтяных отходов во всех их современных проявлениях. У самого выхода продвижение замедлилось и загустело, огибая драки, вспыхивавшие теперь с тревожной прытью, а гуляк подстегивал знакомый озоновый дух неотвратимых беспорядков.
— Сюда! — крикнул Дрейк и повернулся — и тут же получил по зубам от красивой блондинки в ошеломительном красном платье. Отшатнувшись назад в мучительном изумлении, он, вероятно, получил бы и второй удар, если б не Аманда — решительно выдвинувшись у него из-за спины, она проволокла его мимо суматохи и в узкую дверь, к фальшивой неоновой заре и ломящейся орде неистовых таксистов, которые гнали их массой, крича:
— Тебе куда? Тебе куда? — Конец века, сердце ночи, колодец мира.
— Ты как? — спросил он уже в безопасности заднего сиденья их такси, двигавшегося к гостинице, пока она хлопотала над ним, стараясь осмотреть ущерб во вспышках налетавшего на них встречного света.
— Я прекрасно. — Она коснулась вздутия рассерженной кожи у него на скуле. — Жить будешь.
— Женщина, что меня ударила, — произнес Дрейк, наблюдая за темными глазами таксиста, бегающими в зеркальце, — я думаю, она была мужчиной.
Когда же проснулся наутро — оказался не у себя в постели ни дома, ни в гостинице, а раскинулся под открытым небом среди ремешков и стремян этого причудливого кресла, его пекло безжалостное солнце в этой его эпидермической куртке, оглушенный, с головной болью, весь сочащийся. Он сел в сменившейся декорации, зелень пропала, ее заместила нескончаемо скользящая череда стерни и пепла, черные акры неубранной сажи, осадок самого длительного на свете лесного пожара, когда дым до того густ, что на целые месяцы меняет маршруты подлетов к Сингапуру. По всей реке, словно гольяны вокруг старого окуня, метались моторные баркасы с аккуратными пирамидами пушечных ядер в носу и на корме — горками поразительно зеленых тыкв и дынь. На что б ни смотрел он, смысла оно не имело.
Внизу на главной палубе он нашел Аманду в удушающей толпе, где ее и оставил, только теперь она прилежно мазала «Тигровым бальзамом» свою новейшую коллекцию насекомых укусов.
— У тебя лицо, — заметила она, — похоже на тандури из курицы.
— Я уснул. — Он принял из ее руки бутылку с водой и высосал ее.
— Я хотела пойти тебя искать, но кому-то же нужно было охранять наши сокровища.
Дрейк уставился за нее, на мир за суденышком.
— Странно, — пробормотал он.
Аманда извлекла зеркальце и рассматривала свое лицо, словно убеждаясь, что оно еще таково, каким она его запомнила.
— Я уже начинала чувствовать себя брошенной на лидо-палубе.
— Наш дружок-извращенец опять тут шнырял?
— Слава богу, нет. Да я и не обращала внимания.
— Интересно, куда он делся. Катер не такой уж и большой.
— Большой — не большой, а ты на нем потерялся.
— Я ж тебе сказал, я уснул. Там, на крыше.
— Я о тебе думала.
— Да ну? Я тоже о тебе думал.
Они посмотрели друг на дружку через свои одинаковые темные очки.
— То, о чем ты думаешь, — сказал он, — в этих широтах есть, полагаю, серьезный общественный промах, если не прямо-таки правонарушение.
— Плевать мне на закон. Я хочу, чтобы мне было хорошо.
Эта поездка уж точно подстегнула их эротическую жизнь. За последние десять дней секса у них было больше, чем за предыдущие десять месяцев. Путешествия и впрямь, как нравилось провозглашать Дрейку, — возбудитель. Новые запахи, новые вкусы, новые анатомии. Едва они закрыли за собой дверь своего первого гостиничного номера в Джакарте, как уже стаскивали с себя липкую, мятую самолетную одежду и, как один, падали в прохладные, чистые, отстиранные-но-вскорости-оскверненные простыни. Вся страна была их спальней; они возбуждались среди узорчатых конструкций индуистского канди; украдкой обменивались поцелуями за столбом на выступлении королевского оркестра-гамелана, чья музыка (плотный, текучий орнамент ударного звука, что, как дерево, прорастал из низких, глубоких ритмов, вверх через покачивавшийся ствол мелодии в щебечущий балдахин сложностей в высшем регистре), как говорили, сообщает бессмертие всем, кто ее слышит, и все ж, несмотря на многие старания Дрейка и Аманды вести себя осмотрительно, даже мельчайший, самый обыкновенный порядок их действий предоставлял скетчи для нескончаемой комедии Чокнутых Белых Иностранцев, как это грубо напомнили Аманде, когда она осмелилась воспользоваться «комнатой отдыха» на катере, на цыпочках прошла с рулончиком розовой бумаги в руке по запруженной палубе, извиняясь налево и направо, к тесной кабинке на корме с полуистлевшей деревянной скамьей с круглой дыркой всего лишь в футе над пенным теченьем, где едва присела, как под не достающим до низу синим махровым полотенцем, притворяющимся занавеской, возникла ватага хихикающей детворы. Без чувства юмора, как скупо проинформировал их управляющий гостиницей, Индонезия наверняка вас одолеет.
— Пошли прочь, паршивцы малолетние! — завопила Аманда, ринувшись на своих мучителей. Но это было как мух гонять. Мгновение спустя они опять вернулись. — В Америке слава хотя бы не вызывает такого сильного любопытства к твоим туалетным привычкам, — пожаловалась она Дрейку.
— Ну-у-у-у, — протянул он.
— Уходи, — сказала она, отталкивая мужа. — Пошел вон отсюда. Хуже тебя никого нет.
Они миновали крупный лесозаготовительный лагерь, широкие прокосы почвы содраны и оголены, на речной берег нисходят языки жидкой грязи, рев дизельных двигателей — то громадные желтые машины продолжали жевать дальние челки леса, па́сти современной цивилизации пожирали вкусную древесину, растения, насекомых, птиц, млекопитающих. Катер пыхтел себе дальше и к полудню выбрался на зеркальную поверхность озера до того чистого, такого спокойного, что оно могло бы оказаться куском самого́ неба, рухнувшим на землю прямо посреди экваториальных джунглей. Берег был непроницаемой стеной зарослей, изящная пальма нипа с любопытством клонилась над стеклянистым озером; ход катера сопровождался щебечущим эскортом пресноводных дельфинов, оголтело куролесивших в его кильватерной струе. Страна нескончаемого чуда. Суденышко пристало к местечку под названием Танджун-Панджой — идиллическому открыточному симулякру подлинной племенной деревни, базовому узлу «Туристических путешествий Джимми Суна в первобытный мир»: зажиточные банды сбитых с панталыку западных людей носятся вверх и вниз по реке, чтобы быстренько отведать архаического человека. Управляющий в гостинице их предупреждал, их предупреждали Хэррелсоны — не тратьте время или деньги на этот азиатский аналог потемкинской деревни, проезжайте мимо. Единственный оставшийся длинный дом, некогда жилище для более чем двадцати семейств, нынче сохранялся лишь как прибыльный музей культуры и театр, в котором довольно скучающие члены племени кенья наряжались в живописные дедовские облачения и гарцевали перед камерами купивших билеты посетителей. Сейчас кенья жили в отдельных зданиях, выстроившихся аккуратными укромными рядами предместных коробок, один дом на одну семью, в соответствии с кампанией принудительной модернизации, проводимой нынешним правительством, с полным доступом в высокотехничный, массово-потребительский порядок будущего, требующий расчленения общественного тела на все меньшие и меньшие куски, все более и более зависящие от структур контроля. Община систематически разламывалась на обособленных индивидов, а затем сами эти индивиды — на борющиеся друг с другом фрагменты смятения и желания, на модульные «я», взаимозаменяемые блоки для новых взаимозаменяемых людей тысячелетия масс. И покуда даже самое рудиментарное ощущение целостности угасало до полного отмирания, жизненная сила целой культуры обрабатывалась ради потехи и денег. Так поздно в нашу эпоху — старая, старая история. Насколько далеко в глубь страны следовало продавиться, чтобы избежать зрелища подобного людоедства?