м более - обвинений, а тем более - издевательств.
Ведь пресса, которая поначалу жмурилась, как кошка, позволяя себя поглаживать, способна превращаться в рыкающего и готового сожрать тебя с печенками тигра. Тут-то и ломаются слишком слабые или, напротив, слишком авторитарные натуры. К последним явно принадлежал Хрущев, который тоже первое время жаловал гласность и сделал в этом плане немало доброго. Но потом, когда газетчики и писатели, по его мнению, обнаглели, учинил им грандиозный разнос и быстренько покончил со своими "ста цветами". Это ведь не анекдот, что члены Политбюро под его руководством собственноручно правили стихотворение Евгения Евтушенко.
Михаил Сергеевич не топал, не кричал на редакторов газет и журналов, но обижался, переживал, когда считал, что подвергаются необоснованным нападкам сам он или его политика. Однако испытание выдержал, от гласности не отрекся, на свободу слова не посягнул. И это несмотря на то, что стал мишенью зубодробительной критики и безжалостных нападок, каким, пожалуй, не подвергался в наше время ни один другой президент. Конечно, все это не далось без напряженной борьбы с самим собой, с собственным самолюбием. Как всякий русский правитель, он весьма чувствителен к печатному слову и склонен порой придавать ему гораздо большее значение, чем оно того заслуживает.
Вдобавок надо учитывать давление, которое оказывалось на него коллегами по руководству. Уже с конца 1988 года не было, пожалуй, ни одного заседания Политбюро, которое не начиналось бы с поношения прессы и требования призвать ее к порядку. Как правило, начинали сетовать Рыжков, Воротников, Лигачев. Медведев, которому тогда было поручено "вести идеологию", защищался, говоря, что обстановка сложна и неоднозначна, окриком сейчас ничего не решишь, нужно работать с прессой. Яковлев, переброшенный на международные дела, тоже заступался за печать. А в заключение Михаил Сергеевич, поддакнув по адресу "распустившихся газетчиков", рекомендовал не обращать особого внимания на хлесткие выражения - такова уж эта журналистская братия! Добавляя, что Ленин, как известно, считал критику полезной, если в ней содержится хотя бы пять процентов правды, генсек предлагал перейти к повестке дня.
Несколько раз на заседания высокого синклита приглашались председатель Гостелерадио Михаил Федорович Ненашев (потом Леонид Петрович Кравченко) и главный редактор "Правды" Виктор Григорьевич Афанасьев (потом И.Т. Фролов). Они докладывали о мерах, которые намерены принять, чтобы повысить качество телевизионных передач или редакционной работы. Потом на них обрушивался шквал упреков, приходилось отдуваться за всю печать. И Иван Тимофеевич однажды не выдержал, дал резкую отповедь, которая, впрочем, не пошла впрок.
Горбачев, как я уже сказал, старался гасить эти вспышки недовольства. Но и сам несколько раз срывался, в особенности когда дал согласие на рекомендацию агитпропа освободить В. Старкова с поста главного редактора газеты "Аргументы и факты"*. Это покушение на свободу печати было встречено с возмущением сформировавшейся к тому времени оппозицией и журналистами, опасавшимися, что с одним расправятся - за других возьмутся, и заступившимися за собрата из чувства профессиональной солидарности. ЦК был вынужден отступить. Случай, сам по себе не столь уж важный, стал символичным: впервые в советской истории партийное руководство не сумело снять редактора неугодного издания. Это свидетельствовало уже о новом соотношении сил, о том, что демократия начинает укореняться и защищать себя.
Осаждаемый коллегами и выводимый из себя неприличными эскападами отдельных газет, а с другой стороны - уговариваемый ходоками из писательской и журналистской братии, Горбачев пришел к решению, которое было в тот момент единственно правильным и в то же время целиком отвечало его политическим установкам, - форсировать принятие закона о печати, который защитил бы гласность и положил конец попыткам злоупотреблять ею. Мудрое, чисто центристское решение, направленное против крайностей. Зная о том, что я возглавил подкомитет конституционного законодательства, которому поручено подготовить проект закона, Михаил Сергеевич велел агитпропу действовать через меня. И уже на другой день я получил вариант, подготовленный в ЦК с участием правдистов, Гостелерадио, Союза журналистов. Академии наук, Главлита и других ведомств.
Прочитав его, я пришел в ужас. Похоже, те, кто сочинял этот документ, даже не выглядывали в окно и не имели представления, что творится в стране, настолько он был кондовый, в полном смысле слова реакционный, не имевший ни малейшего шанса получить одобрение даже ортодоксально мыслящих депутатов. Я стал звонить В.Г. Афанасьеву, В.Н. Кудрявцеву и М.Ф. Ненашеву, спрашивать, как их угораздило подписать такой проект. Все они тут же отреклись, заявив, что их просто вызывали в ЦК и велели поставить подписи, "а что там потом навставляли, нам неведомо".
Чтобы читатель мог составить представление о содержании этого варианта, скажу, что едва ли не в первой его статье провоз-глашалась обязанность средств массовой информации служить делу коммунистического строительства, а где-то ниже упоминалась возможность иметь свои издания и религиозным организациям. Я уж не говорю о том, каким образом можно было обязать вести пропаганду коммунизма печатные издания социал-демократов, монархистов, анархистов и партий всякого иного толка, которые в то время росли как грибы.
Примерно тогда же вышла в свет небольшая брошюра с альтернативным проектом закона о печати. Его подготовили Федотов, Батурин и Энтин - двое последних были сотрудниками сектора теории политических систем в Институте государства и права, которым я руководил на общественных началах. Это была добротная профессиональная работа, но мне показалось, что, увлекшись стремлением учесть мировой опыт, авторы недостаточно приспособили проект к отечественным условиям. Когда мы собрали подкомитет, кто-то из эстонцев предложил свой вариант. Тоже неплохой. Объявились и другие авторские версии. После недолгой дискуссии было решено положить все варианты перед собой и написать проект заново.
Помню, как сейчас: мы заседали в одном из номеров-люкс гостиницы "Москва", предоставленном специально Комитету Верховного Совета из-за нехватки помещений в Кремле. Народу собралось человек 30, было тесновато и жарко. Сняли пиджаки, расселись за столом - Константин Лубенченко, Сергей Станкевич, Михаил Полторанин, Николай Федоров и другие. Взяв ручку, я записал: "Статья 1. Средства массовой информации в СССР свободны, цензура запрещается". Начали подсказывать со всех сторон, шума было много, но дело спорилось. Довольно быстро сложился новый вариант, который и лег в основу принятого потом закона. Хотя трудились над ним долго, особенно затяжной характер приняло прохождение его в Верховном Совете, тем более что подготовить проект было поручено не только нашему, но еще двум комитетам.
Я регулярно направлял генсеку каждый очередной вариант. Однажды на Политбюро кто-то сказал, что в Верховном Совете готовится возмутительный проект закона о печати, который полностью лишит партию возможности воздействовать на средства массовой информации. Михаил Сергеевич поднял меня с места и попросил вкратце рассказать, что происходит. Я сказал, что комитеты работают над проектом, содержание его вполне разумно, учитывает мировой опыт. Полагать, что партия в условиях формирующейся многопартийной системы может, как прежде, держать под монопольным контролем средства массовой информации, значит заниматься самообманом.
Горбачев не дал развернуться дискуссии, только бросил назидательным тоном:
- Смотрите там, не переборщите. Свобода не означает анархии.
Я кивнул, зная, что в подобных случаях лучше не размахивать красной тряпкой.
Так продолжалось некоторое время, но затем дело приняло нехороший оборот. Согласовав весь текст, законодатели разошлись во мнениях по двум позициям. Во-первых, должен издатель иметь право назначать и снимать главного редактора, или это право следует закрепить за редакционным коллективом? Я стоял за первое решение, ссылаясь, в частности, на то, что повсюду в мире последнее слово в таких вопросах принадлежит именно издателю. Предположим, партия издает свою газету, и ей не нравится линия главного редактора, а коллектив редакции за него горой. Что же, неужели эта партия будет терпеть такое положение? Да она просто перестанет финансировать газету и начнет издавать другую. Не все соглашались с этими доводами, руководствуясь явно максималистскими претензиями журналистов. В чем-то я их понимал. Сам работал в журнале и издательстве, знал, как досадно, когда тебе навязывают нечто неразумное и неправедное: пиши, что тебе говорят, а не желаешь - собирай манатки. С другой стороны, отдавать власть коллективу, девять десятых которого даже не журналисты, а корректоры, работники типографии, отдела распространения и других вспомогательных служб, явно не следовало.
Другой вопрос, вокруг которого завязалась дискуссия: может ли издавать газеты в Советском Союзе частное лицо? Я был категорически против и остаюсь на этой точке зрения сегодня. Можно признать допустимой и даже желательной частную собственность, но с определенными исключениями. И в первую очередь речь должна идти именно о средствах массовой информации, этого мощного оружия воздействия на умы, которое, попав в частные руки, способно натворить множество бед. После долгих споров я предложил в названных двух случаях сделать сноски, предоставив окончательное решение самому Верховному Совету. Мы закончили поздно вечером, отдав проект на перепечатку и размножение. А утром, придя на работу, я был вызван срочно к шефу. Разразился скандал. Члены Политбюро получили проект без всяких сносок и с теми формулировками, против которых я возражал. Полагаю, это была проделка не очень порядочных членов нашего комитета, решивших таким разбойным методом протащить свою версию. Михаил Сергеевич на этот раз был действительно крайне рассержен: