С. Ю. Витте — страница 18 из 98

Таким был С. Ю. Витте в то время, когда он начинал тихо, скромно свою служебную карьеру в Петербурге. Круг его знакомых был небольшой, он создался для него в гостиной Вышнеградского, и я помню, как один из моих близких приятелей, прелестный поэт Майков, в самых восторженных выражениях высказывал свое очарование прелестями ума Витте. Но, как беспристрастный летописец, я должен сказать, что эти умственные прелести Витте исходили от ума, в котором слышался самородок. Он не был самородком в области его знания железнодорожного дела, ибо не для нас, профанов, а для людей, знающих это дело, он являлся в полном смысле слова ярко образованным практикой, мышлением и знанием авторитетом, но в то же время в нем слышался недостаток государственного образования. Он очень слабо владел французским языком, совсем не знал немецкого и с европейским умственным миром был знаком только посредством нескольких переводных отрывков, а литература, кроме научной и его специальности, литература всего образованного мира и русская, мир искусств, знаний истории – все это было для него чужое и очень мало известное; и если, невзирая на это, люди образованные и умные испытывали удовольствие от беседы с ним, то это доказывало, как даровит был природный ум Витте.

Но тем не менее, как бы даровит ни был его ум, эти крупные пробелы в его образовании сказались после, когда он занял высокое положение в государственной иерархии и должен был из специалиста-техника превратиться в государственного человека. Сознавая нужду в государственном образовании не только русском, но и европейском, он стал урывками заглядывать в книги, но дело служебное лишило его времени для этого государственного образования, даже русского, и когда много лет спустя, после блестяще пройденного им пути министра финансов, ему пришлось играть первую роль на сцене государственного управления, его большой ум, его дарования, его энергия не могли помешать отсутствию политического европейского образования и недостаточному знанию России, являться непобедимыми препятствиями к успеху в его новой государственной деятельности.

Так мирно и спокойно предавались мы беседам до 1892 года. В начале этого года петербургские сферы, в которых произносилось имя Витте, вдруг расширились благодаря тому, что стали ходить толки об уходе с должности министра путей сообщения Гюббенета и в преемники его стали прочить Витте. Прежде всего об этом заговаривать стал Вышнеградский. Гюббенет был хороший и честнейший человек, но государь, как мне пришлось узнать из его уст, находил его недостаточно энергичным и твердым в исполнении той задачи, которую он хотел на него возложить, – очистить ведомство от некоторых деятелей, которых он считал, на основании ему известных данных, ненадежными. По этому поводу государь заговорил с Вышнеградским, и Вышнеградский ему высказал мнение, что Витте, несмотря на его сравнительно молодой возраст, мог бы быть ему чрезвычайно полезным как знаток железнодорожного дела и как крупный административный ум. Затем, после разговора, государь спрашивал меня, знаю ли я Витте. Я ему высказал свои впечатления и прибавил, что, невзирая на то что я искренно уважаю Гюббенета, мне представляется, что ему уже не по силам предпринимать какие-либо коренные изменения в деле и в личном составе, а Витте, благодаря своей энергии, своему знанию и своей молодости, представляется мне способным исполнить то, чего нельзя ожидать от Гюббенета. Вскоре я узнал от Вышнеградского, что на докладе государь ему сказал о своем намерении назначить Витте на место Гюббенета. И действительно, вслед за тем появилось назначение Витте управляющим министерством путей сообщения, а с Гюббенетом государь расстался с самыми добрыми чувствами и назначил его членом Государственного совета.

Тут опять я должен сказать похвальное слово в честь Витте. Мне он очень пришелся по сердцу простотой и скромностью, с которыми он сделал этот громадный шаг наверх по иерархической лестнице. Нельзя было принять это повышение смиреннее, но в то же время с удовольствием пришлось заметить, что в нем сразу послышались энергия и твердая решимость. Без преувеличения можно сказать, что ведомство путей сообщения под влиянием первых же шагов нового своего начальника точно помолодело, поднялось и вдохновилось живым усердием к работе. Получилось впечатление, что нашелся в лице Витте хозяин ведомства и дела. Завелись и новые порядки: явились простота и доступность отношений подчиненных к главному начальнику, но не в ущерб принципам дисциплины. Новый начальник всех по делу выслушивал, от всякого требовал правды, но не давал никому переступать грани, далее которой сверчок перестает знать свой шесток; в то же время упразднилась одна из язв ведомства – подпольная интрига и разные собственные политики. В царствование Александра III это было третье назначение в министры, которое так наглядно и так скоро оказывалось блестящим по своей удаче и по результатам: первое было назначение графа Д. А. Толстого министром внутренних дел, второе – назначение Вышнеградского министром финансов и третье – назначение Витте управляющим Министерством путей сообщения, невзирая на то что последний в бюрократическом мире был назван министром нового типа. Но не успел Витте пробыть несколько месяцев на своем посту, как случилось печальное неожиданное событие. От усиленной работы Вышнеградский заболел приливом крови в голову, и хотя опасное состояние миновало, но, увы, доктора признали необходимым ему отойти от ежедневной работы, и к концу лета пришлось государю искать преемника Вышнеградскому. На последнем докладе своем Вышнеградский счел своим долгом сказать государю, что он другого преемника себе не может рекомендовать, как Витте. Государь, успевший познакомиться с ясным и дельным умом Витте, послушался совета Вышнеградского и назначил Витте управляющим Министерством финансов.

Это назначение оказалось событием огромной важности для России, но в то же время оно получило значение важного события в служебной жизни преемника Вышнеградского. Об его 11-летней деятельности на посту министра финансов я говорить не буду – она слишком известна по своим громадным делам и по своим блестящим результатам, – но я хочу только заключить главу моих воспоминаний о Витте кратким очерком той характерной метаморфозы, которая в нем произошла по переезде из дворца министра путей сообщения в дом министра финансов на Мойке.

На первом министерском посту Витте, по свойству своих обязанностей, мог оставаться тем, чем он был, имея отношения только к государственным людям по служебным делам, и из тесного делового круга не выходил; к тому же он пробыл на этом посту лишь несколько месяцев. С петербургским светом в его разнообразных видах ему знакомиться не пришлось. С назначением министром финансов для Витте сразу открылся громадный новый мир людских личных интересов, личных вожделений и самых разнообразных поводов обращаться к нему; а рядом с этим в мире государственных людей ему пришлось сразу познакомиться со всеми теми элементами, отношения к которым должны были устанавливаться в зависимости от его умения приобретать союзников и помощников и парализовывать противодействие ему противников. Словом, создалась целая огромная новая школа для человека, вступившего в нее без всяких о ней понятий. И вот началась двойная жизнь в судьбе Витте как министра финансов. Одна жизнь была жизнь напряженного крупного ума в области творчества и труда по министерству финансов, а другую жизнь составляли всевозможные новые отношения к людям всяких положений, и в особенности к так называемому большому свету, где охотников до казны всегда было больше, чем в других сферах. И вот эта вторая жизнь постепенно изменяла духовную личность человека в Витте, по мере того как для него выяснилось, какой политики он должен держаться и какими услугами должен покупать себе связи в большом свете и друзей в государственном мире. Школа эта дала ему то и другое – связи в большом свете и друзей в политическом мире, но в то же время то и другое, как я сказал, сделало его другим человеком. Как министр финансов, он оставался в своем кабинете тем же даровитым тружеником и творцом идей, но как собеседник, как человек, он утратил свою прелесть девственной, так сказать, простоты и естественной самостоятельности мысли; в нем стал слишком часто слышаться вопрос: а что скажет «княгиня Марья Алексевна»? – и все, что значительно позже с ним случилось, в 1904–1905 годах, – его подъем на огромную высоту и бессилие на ней удержаться, – явилось финальным последствием той метаморфозы, против которой он не мог устоять в доме министра финансов и которая влекла его постоянно на путь искушения грешить излишком в выборе себе друзей от мамоны, вместо того чтобы искать опоры в своей самобытности и в разных других элементах своей силы. Судьба его за это наказала, и даже слишком строго. Друзья от мамоны сказались в своей некрасивой наготе и создали для него драматический момент.

Больше ничего не могу сказать об этом крупном государственном человеке, коего главное несчастье заключалось в том, что он не сумел остаться самородком, а захотел украшаться мишурой vanitatum (тщеславия).

Мещерский В. П. Мои воспоминания. М., 2001. С. 643–646.

И. И. КолышкоВеликий распад

Глава XIV. Витте

1. Восход
* * *

<…> На одной из «сред» кн<язя> Мещерского, густо усеянной сановниками и чающими движения воды, я возлежал в маленькой гостиной на моей любимой турецкой тахте, вслушиваясь издали в гул торжествующих и заискивающих голосов. Хозяин предоставлял полную свободу гостям и часто не мог толком назвать их фамилии. Был он тогда в зените своего влияния, хотя им не кичился, принимая, со свойственной ему неуклюжей грубоватостью, всех, кто к нему льнул. А льнули к нему, после назначения Вышнеградского, массы. Сидя в центре собрания, где каждый примащивался как мог и умел, Мещерский по обыкновению больше говорил, чем слушал, и говорил, как всегда, на злобу дня. Злобой же дня было обретение нового кудесника финансов. Увлеченный своей победой, ментор дома Романовых безапелляционно решал проблемы, в которых мало смыслил. Возражающих почти не было. От времени до времени только пытался в чем-то усомниться заика Сазонов, специализировавшийся на народном хозяйстве, единомышленник ненавистного Мещерскому Шарапова. В ту пору этот Сазонов играл в четыре руки – у Мещерского и у Шарапова. Спустя шесть лет он доигрался до редакторства известной газеты «Россия», закрытой за амфитеатровский фельетон о семье «Обмановых». А еще через шесть лет пригрел старца Распутина.

Под гул голосов из соседней комнаты я начинал дремать. Но дверь распахнулась, и в гостиную вошел огромными шагами огромный человек в длиннополом сюртуке. Из-под одной его штанины нагло болталась белая тесемка. Я уставился на эту тесемку.

– Витте, – раздался надо мной сочный тенорок.

Ко мне протянулась большая рука, но я, как загипнотизированный, смотрел на тесемку.

– Не можете встать?

– Извините… Тесемка…

Витте оборвал тесемку, и я наконец встал и отрекомендовался.

Витте тоже зарылся в тахту, и мы обменялись первыми фразами.

– Иван Алексеевич здесь?

– Кажется, сегодня нет.

– Кто же там?

– Все те же почти: Филиппов, Ермолов, Плеве, Стишинский. Много новых…

– Пишете?

– Стараюсь.

– Где служите?

– У путейцев…

– У Гюббенета?

Витте рассыпался сиплым смешком.

– Я ему салазки загну… И всему вашему ведомству… Гермафродиты какие-то…

В лице со сломанным носом, высоким челом, вишневыми глазами и влажным ротиком было что-то детски задорное. И лицо это вовсе не подходило к репутации Витте – циника и нахала. Я с места был им пленен. Мы дружески болтали.

– Ну, идем, – встал Витте. – Представьте меня князю и сановникам. А то я трушу…

Он лукаво ухмылялся.

Мы прошли в кабинет, и Витте тотчас стал центром общего внимания. Мещерский к нему отнесся почти с отеческой нежностью; сановники куксились, и прочая братия, разинув рты, жадно в него всматривалась, ловила его приказчичий говорок, внимали его дерзким речам. Витте говорил о разнузданности путейцев, об оторванности Петербурга от России, о глупости и тупости тех, кто не верил в Россию, о Новом Завете русской экономики, которую только такой царь, как Александр III, и такой министр, как Вышнеградский, могли подарить погрязшей в рутине стране. Говорил он много и хорошо, чуть в нос, с сипотцой, с неуклюжими местами, но с чарующей убежденностью и юным задором. А вишневые глаза его чуть насмешливо обводили нахохленных сановников, часто останавливаясь с вопросом на мне. В этом смешливом вопросе я читал:

– Здорово?

В моем ответном взгляде он, вероятно, читал одобрение. Прощаясь, крепко сжал мне руку:

– Заходите! В департамент.

Когда сановники разошлись, мы обменялись с Мещерским мнением о Витте. Оказалось, старик влюбился в него, как и я.

– Его надо сделать министром, – изрек он.

– С этой неуклюжестью, говорком?

– В этом его прелесть…

Витте унес мою ильковую[80] шинель вместо своей. (Моя была без хвостов, его с хвостами.) Наутро я ему ее вернул. Мы опять дружески поболтали, и он пошутил, что этот обмен шубами знаменует наши будущие хорошие отношения.

Департамент жел<езно>дорожн<ых> дел, который вручил ему Вышнеградский, помещался в двух этажах над рестораном Кюба на Большой Морской. Это был и географический, и кутежный центр Петербурга. Покуда Витте управлял этим департаментом, он затмевал собой все остальные правительственные учреждения. А среди финансовых и железнодорожных тузов, подъезжавших к дому на углу Кирпичного переулка, трудно было различить, кто собирался покутить у Кюба, а кто – пошептаться с Витте. Шептался с ним в ту пору весь Петербург, да, почитай, и вся Россия. Уж очень много аппетитов разжег его сиплый говорок. Во всяком случае, с первых же шагов его государственной карьеры Витте стал для одних – желанным, для других – одиозным.

* * *

<…> Мне придется остановиться на ходком и нудном слове – тарифы. Все мы знаем, что такое тарифы; но мало кто из нас задумывался над вопросом, какую огромную (по мнению многих – роковую) роль сыграли они в судьбах нашего отечества. Железнодорожные тарифы – это новая география России, оружие в борьбе с самым страшным русским врагом – пространством. И это оружие было первым, которое судьба дала в руки своему новому избраннику, Витте, для осуществления его целей. Ниже мы увидим, каковы были эти цели. Для характеристики же этого могучего оружия скажем, что если на закате карьеры судьба вручила Витте хирургические щипцы для добытия русской свободы, то на заре ее она дала ему ножницы для закрепления русской неволи. Ибо тарифами, как они были применены, Витте создал в России новое крепостное право.

Заключалось оно в том, что народ потерял свой нормальный вековой эквивалент труда и был прикреплен к тяглу государственных, вне его лежавших, от него не зависевших, ему непостижимых целей. Потеряла смысл основная аксиома быта, по которой все ближнее, сподручное, оценивается выше дальнего, несподручного. Потеряла смысл и другая аксиома – что все более ценное должно давать больший доход, чем менее ценное. Потеряла смысл и третья аксиома, что более населенные местности составляют предмет больших забот государства, чем менее населенные. В руках Витте все эти аксиомы перевернулись вверх тормашками. Своими дифференциальными тарифами он сдавил густо населенный, с дорогими землями и дорого налаженным хозяйством центр России на экономическое дно и притянул к экономической поверхности малонаселенный, мало еще ценный российский бордюр. Получилось нечто похожее на узелок со сдавленной середкой и вытянутыми в руке, несущей его, концами.

Схема дифференциальных тарифов заключалась в том, что чем расстояние больше, тем стоимость провоза по нему дешевле (если не абсолютно, то относительно). При известных условиях за пуд груза, перевозимого к балтийским и черноморским портам из ближайших к ним мест, взималось дороже, чем из дальнейших. Весь русский населенный центр оказался таким образом отодвинутым от рынков сбыта, а ненаселенные окраины – придвинутыми. И отсюда – первый удар по индивидуальному хозяйству. Я был помещиком Рязанской губ<ернии> и хозяйничал на землях средней стоимости в 200 руб. дес<ятина>. Стоимость рабочих рук и процент на капитал делали мне себестоимость ржи – 80 к., овса – 1 р., пшеницы – 1 р. 20 к. Мой приятель хозяйничал на Оренбургских степях, купленных от 40 к. до 3 руб. за десятину, и при машинном труде и огромных запашках пуд ржи обходился ему в 30 коп., овса – в 50 коп., пшеницы – в 70 коп. И этот груз перевозился к портам дешевле, чем мой. А потому, когда в портах цена на рожь устанавливалась в 60 коп., на овес – в 80 коп., а на пшеницу – в 1 руб., то он хорошо зарабатывал, а я в лоск разорялся. Вот что случилось с земледельческой Россией по введении виттевских дифференциальных тарифов.

Катавасия эта целыми годами служила в экономическом обществе, в земствах и в разных специальных собраниях темой для идиотского спора: что выгоднее для России – высокие или низкие цены на хлеб? А в публике, наряду с разорением мелкого дворянского землевладения, она развила бешеную земельную спекуляцию, предшествовавшую биржевой.

Целью Витте, как всякий поймет, была разработка втуне лежавших русских окраин. Цель эта в свое время создала ему ореол. Но была и другая цель, менее показная: поддержание русской золотой валюты и сосредоточение в руках казны доходов от железных дорог (коллективизация). Валюта была блестяще поддержана. Но по головам голодавшего русского центра неслись к Риге, Либаве, к Одессе поезда с сибирским маслом, яйцами, птицей, мясом, а великоросс, провожая их, только облизывался в заботе – как и куда выпустить куренка? Русским сахаром откармливала Англия своих свиней, на вывоз сахара в Персию, Турцию, на Балканы давались вывозные премии, а великоросс пил чай вприглядку. В Берлине в дни привоза русского мороженого мяса и птицы немцы обжирались ими до отвалу; а великоросс ел мясо лишь по двунадесятым праздникам[81]. Коллективизация же русского железнодорожного хозяйства, дав бюджету могучее подспорье, осушила каналы внутреннего денежного обращения, убила частную инициативу и дала толчок к образованию оторванного от производительного труда 3-го сословия. (Чему в огромной степени помогла и винная монополия.)

2. Витте – министр

<…> Те несколько месяцев, что над Кюба властвовал Витте, были месяцами незнакомой еще столице и стране деловой лихорадки и чудовищных сплетен. Витте был в ту пору для Петербурга и для России тем, чем четверть века спустя стал Распутин, – объектом всеобщего внимания и нескончаемых разговоров. С Витте норовили познакомиться, на Витте звали, за тенью Витте, как перекати-поле, вился ком бесчисленных проектов, темных и ясных дел и такого напряжения, таких аппетитов, такой дерзости, о которых не знали и на Западе. Витте был в фокусе того русского делячества, что спорадически охватывало страну в пору Губонина, Кокорева, бр<атьев> Поляковых, – того крупного мошенничества, что началось у нас с Юханцева, мат<ушки> Митрофании и запечатлелось в литературе Сухово-Кобылиным в типе Кречинского[82]. Витте был в той сверкающей пене лозунга «enrichissez-vous»[83], что с приходом к власти Вышнеградского начала покрывать патриархально-земледельческую страну. <…>

* * *

<…> Весь Петербург и вся Россия следили за титанической борьбой между ведомствами финансов и путей сообщения. Финансы представлял собой Витте, пути сообщений выдвинули двух способнейших инженеров – Изнара и Пеньковского и бойкого секретаря министерства – Спасовского. Эта тройка лихо неслась по тарифным дебрям, пытаясь опередить воз Витте. Полем схваток был Тарифный комитет – междуведомственное учреждение, где заседали сановные представители разных ведомств. В Петербурге только и говорили, что о скандальных встречах Витте с путейской тройкой.

– С таким нахалом мы отказываемся заседать, – обрывали Витте путейцы, собирая свои портфели.

– С такими идиотами и я не могу работать, – отвечал Витте.

Сановные члены воздевали к небу руки, и заседание закрывалось.

Тарифы спали, зато бешено свивалась интрига. Столица поделилась на виттистов и антивиттистов. К первым принадлежали дельцы во главе с братьями Скальковскими, ко вторым – почти весь бюрократический и аристократический Петербург. Имя Витте стало синонимом всякого непотребства. А когда Скальковский познакомил его с пользовавшейся громкой известностью среди петербургской золотой молодежи Матильдой Лисаневич и Витте, с места влюбившийся в нее, решил на ней жениться, негодованию матрон и Катонов не было предела[84]. В Петербурге образовалась Лига защиты добрых нравов. Лига эта послала Александру III донос, обличавший Витте во взяточничестве. В карьере Витте открылась самая интересная страница. На Малой Морской, в роскошном особняке, проживал известный всему Петербургу А. А. Татищев. Это про него Щедрин писал: «губернатор с фаршированной головой». Глупый, но добрый, один из последних могикан старорусского барства, Татищев устроил у себя политические четверги. На этих четвергах «дворянин Павлов» разжигал монархические страсти, а юный Стахович читал реферат «о свободе совести». Не разбираясь ни в том ни в другом, хозяин всех одобрял и кормил чудесными пирожками. Татищевские четверги посещал и Витте, привлекая к себе и правых, и левых.

На один из таких четвергов будущий диктатор явился бледным, но с особо гордо поднятым челом и сверкающим задором взглядом.

– Господа, счастливо оставаться. В отставку выхожу…

Переполох. И «дворянин Павлов», и революционер Стахович, и – главное – милейший хозяин, для которого Витте являлся приманкой, осадили модного сановника.

– Что? Почему? Зачем?

– Обвинен во взяточничестве. Утин (директор Учетно-Ссудного банка) предложил место председателя… 200 тысяч оклада. Тантьема…[85] Свои дела поправлю.

Цифра 200 000 произвела ошеломляющее впечатление.

– Ну, если двести… – протянул Татищев.

Но гости уже отхлынули от опального сановника. И он, поблескивая глазами, мерил кабинет своими огромными шагами. А один из тех, кто все знал, загадочно улыбаясь, вполголоса говорил ему:

– Департамент вы бросите, это верно. А к Утину не попадете… Не про него писано.

Витте загадочно улыбался.

– Не смущайте душу!

* * *

Путейское ведомство переживало тяжкие дни. На железных дорогах свирепствовал полковник Вендрих. Сочинил его, как и Вышнеградского, кн<язь> Мещерский. Аккуратный, честный немец, военный инженер, Вендрих довел до сведения издателя «Гражданина» о вопиющих непорядках транспорта. На южных железных дорогах случилась очередная «пробка». Застряли без движения тысячи вагонов с хлебом, углем, рудой. Остановились заводы, срывалась хлебная кампания. Но Юпитеры на Фонтанке (в Министерстве путей сообщения) не волновались: отдавая рутинные приказания, считали себя вне досягаемости. И вдруг гром с ясного неба. В очередном письме к царю Мещерский познакомил его с Вендрихом. А т. к. дело было после крушения у ст<анции> Борок[86] и царь относился к путейскому ведомству с крайним недоверием, Вендрих был вызван в Аничков дворец, там понравился и получил командировку, о которой путейцы и поднесь не забыли. Эпоха эта перешла в историю под кличкой Вендрихиада. С правами и полномочиями, превышавшими министерские, Вендрих, не объявившись даже в министерство, бросился в омут транспорта. И началось. Гюббенет, тогдашний министр путей сообщения, заболел, Салов куда-то исчез. А в управление железных дорог посыпались депеши: «Отстраняю, увольняю, предаю суду!». Самоубийства, сумасшествия, стон и скрежет! Как разъяренный тигр, миролюбивый немец метался по железным дорогам, выталкивая «пробку». «Пробка» была наконец пробита, но с ней и ведомство. Добивал его в Тарифном комитете Витте.

Гюббенет скончался. Управлял ведомством Евреинов[87]. Тузы ведомства примолкли. Зажатое между Вендрихом и Витте, ведомство стонало. Нужен был какой-то решительный шаг. Нужен был новый министр. Его вот и искали. Приманкой был чудный Юсуповский дворец – резиденция министра, лучшая среди подобных.

Среди конкурентов впереди шел принц Ольденбургский, в ту пору кандидат на многие высшие посты. За ним – друг вел<икого> кн<язя> Владимира Александровича – магнат Половцов. За ним – популярный св<етлейший> князь Имеретинский. За ним еще несколько вечных кандидатов в министры. И, наконец, знатные путейцы: Салов, Кербедз и друг<ие>. Эта погоня за постом министра путей сообщения приняла тогда почти гомерические размеры. В нее замешались придворные сферы, высшая аристократия, бюрократия, и продолжалась она около месяца. Путейское ведомство стало самым модным. На одном из семейных обедов государь сказал:

– У всех свои кандидаты, только о моем не справляются. Впрочем, вряд ли я сумею его провести – Ванновский (министр военный) не хочет произвести его в генералы.

Речь шла о Вендрихе, за которого хлопотал кн<язь> Мещерский. Но у Мещерского был и другой кандидат – Витте. Тот самый Витте, на которого только что поступил к царю донос и просьба об отставке коего лежала на царском столе.

* * *

В ясный мартовский день на Фонтанке к подъезду Министерства путей сообщения тянулась вереница экипажей. Из открытой коляски тяжело сошел, поддерживаемый двумя рослыми швейцарами, Витте. Вошел в широко распахнувшиеся перед ним двери, скинул на руки швейцаров бобровую шинель, бросил в воздух подхваченную кем-то мерлушковую шапку и предстал в скромном путейском вицмундире с серебряными пуговицами и с единственным орденом Анны на шее. Оглянулся. Обширная швейцарская, почтительно замершие бравые швейцары и прямо перед входной дверью широкая лестница, разветвляющаяся на первой площадке. На ступенях лестницы в почтительных позах, в расшитых мундирах, лентах и звездах – у начала лестницы чины 3-го и 4-го классов, чем выше, тем моложе. На первой ступеньке – согнув старые спины, охваченные красными и синими лентами, склонив обрамленные сединами головы, в позе покаяния и покорности – всемогущий инженер Салов, начальник казенных железных дорог генерал Петров, начальник водяных и шоссейных путей Фаддеев и товарищ министра Евреинов.

Коллежский советник Витте с его скромной Анной взглядом вишневых глаз скользит по стенам швейцарской, в которую входил мелким чиновником, по лестнице, по рядам сановников. На щеках его играет румянец, на влажных губах – усмешка, орлиный лоб вскинут.

К новому главе ведомства робко подходит управлявший министерством, тот самый, что всего несколько дней назад грозил уволить меня «за распространение позорящих министерство слухов» (о назначении Витте).

Это восхождение Витте между шпалерами вчерашних врагов, торжество оклеветанного над клеветниками, взлет коллежского над тайными советниками, ниспровержение всех бюрократических традиций, пощечина общественному мнению и кругам, куда доступа Витте не было, – минута эта, вероятно, до смерти не изгладилась из памяти триумфатора, как и тех, кому случилось быть свидетелем его триумфа.

В министерском зале стоял новый министр, косноязычно, но с необыкновенной ясностью и силой произносивший свою первую речь.

Как стадо овец перед забравшимся в овчарню волком, подчиненные жались от него к противоположной стене. Министр кончил, скрылся в свой кабинет. И тотчас, один за другим, вызвали к нему лихую тройку, с которой он воевал в Тарифном комитете. Все трое получили отставку. За ними, как бараны на бойне, упираясь, крестясь, входили в страшную дверь другие. На искаженных лицах читалась их судьба.

Зайдя к Витте после общего приема, я воскликнул:

– Сергей Юльевич, кабинет ваш залит кровью…

– Что поделаешь. Государь приказал очистить авгиевы конюшни.

– Без жалости?..

Не отвечая, он мерил кабинет своими характерными шагами. Глаза его уже потухли, чело морщилось новыми мыслями.

– Вот что: в железнодорожном деле у меня комар носа не подточит… А вот шоссейно-водяное – загадка. Знаю лишь, что там царствует произвол и взятка… Загнивший омут… Поезжайте и осветите его! Дайте материал, чтобы можно было из пушки пальнуть. Но не по воробьям… Я доложил уже о вас государю…

– Смилуйтесь! Ведь вы меня на смертоубийство посылаете.

– Знаю… Но у меня никого нет.

– Куда же ехать?

– Куда хотите. Составьте сами маршрут… В вашем распоряжении пароход, поезд… Ну, словом, действуйте. А мне некогда. Прощайте!

– Но… вы будете милостивы?

Витте взглянул на меня с слегка презрительной усмешкой. Глаза его сверкнули.

– Я разворочу осиное гнездо…

Через четыре месяца я возвратился с Днепра, а Витте – с Волги. Он вызвался ехать туда «на холеру». Это было дело министра внутренних дел. Но Дурново струсил. Для Витте же это был жест. И он решился на него так же быстро, как на все, когда нужно было. Например: тотчас же после его назначения в Петербург приехала иностранная делегация железнодорожников. Явилась к нему. Витте не знал ни одного иностранного языка[88]. Беседовали через переводчика. Через неделю он устроил для гостей блестящий раут с ужином. И за ужином произнес речь… по-французски.

Во дворце кн<язя> Юсупова были чудные комнаты и старинная мебель empire. Витте ничего в ней не понимал и велел две комнаты – кабинет и спальню – очистить от нее. Застав его в огромном кабинете с вульгарными турецкими коврами и диванами, я удивленно оглядывался.

– А где же empire?

– Черт с ним. От него холодом веет…

Схватился за живот.

– Да я кажется того… Заразился.

Схватка прошла, и лицо его просветлело.

– Ну, доклад вы мне подадите после… А теперь хочу вас удивить: прежде всего – женюсь. Затем – меня прочат в министры финансов…

Лукавая усмешка кривила его мокрый рот.

– На Лисаневич?

– Само собою…

– Государь разрешил?

– Его величество сказал: женитесь хоть на козе…

– А развод?

– Приказано в три дня покончить…

Чтобы не показать всего скорбного удивления, я перешел к другой теме.

– Разве Вышнеградский уходит?

– Его уходят…

Он опять схватился за живот.

– Положительно, я заразился…

Когда прошла и эта схватка, на мой вопрос:

– А что же будет с путями сообщения? – он заговорил как бы сам с собой:

– В России тот пан, у кого в руках финансы. Этого до сих пор не понимали. Даже Вышнеградский. Но я их научу. Пути сообщения? И они будут в моей власти… Как и всё. Кроме министра финансов в России есть еще только власть министра внутренних дел. Я бы не отказался и от нее. Но это еще рано. Надо дать в руки власти аппарат денег… С деньгами я прекращу любое революционное движение. Этого тоже не понимают. Тюрьмы, виселицы – ерунда. Тех, кто делает революцию в России, нашего разночинца, – надо купить. И я куплю его. У меня целый план. И я его проведу, хотя бы все лопнуло кругом.

Беседа наша затянулась, и я ретировался только после третьей схватки у Витте.

По моему докладу были преданы суду два начальника округа и сонм служащих. Был раскассирован Могилевский округ путей сообщения[89]. Витте выстрелил не по воробьям. Но сделал он это par acquise de conscience[90]. Путейское ведомство его больше не интересовало. Тотчас по назначении министром путей сообщения он написал Вышнеградскому сухое требование о возвращении в путейское ведомство Тарифного департамента. А ответил уже сам себе в качестве министра финансов – разумеется, решительным отказом.

3. Апофеоз

<…> Как и следовало ожидать и согласно с намеченным еще в бытность Витте министром путей сообщения планом он занялся прежде всего подведением материального фундамента под здание императорской (своей) власти – скоплением денежной силы, распыленной тогдашней, дореформенной (эпохи Абазы, Рейтерна, Бунге) русской экономики, наращением того кулака, что должен был грозить и внутрь, и извне, придавая власти министра финансов атрибуты голого диктаторства. Этот кулак можно назвать государственным коллективным – во имя торжества самодержавия.

<…>

В один прекрасный день Витте сказал мне:

– На днях совершится событие, о котором до сих пор знаем лишь я и государь. Взорвется бомба… Выкуп в казну железных дорог Главного общества: Николаевской, Варшавской и Нижегородской[91].

Поистине – бомба! Главное общество было могущественнейшее русское учреждение, управлявшееся могущественнейшим русским вельможей Половцовым, вкупе с сильнейшими банкирами и финансистами, русскими и заграничными. В управлении этом в качестве крупнейших акционеров участвовали великие князья во главе с всемогущим при Александре III Константином Николаевичем. Главное общество было своего рода святыней русской экономики, коснуться которой не посмел даже не церемонившийся ни с чем Вышнеградский. Концессия его была продолжительной, и нарушить ее по закону мог только Государственный совет с высочайшего одобрения. Нарушение этой концессии затрагивало крупные интересы не только в России, но и за границей, ссудившей обществу крупные облигационные займы. Тот, кто был заранее осведомлен о нарушении концессии, мог нажить на биржах России и Европы большие деньги. Не знаю, успел ли кто? Но один из петербургских банкиров в день обнародования выкупа сказал мне:

– Если бы вы мне сказали об этом за 24 часа раньше, мы бы заработали с вами миллион.

В типографии «Правительственного вестника» высочайший указ о выкупе печатался глубокой ночью под охраной полиции. Половцов, банкиры и великие князья узнали о нем за утренним кофе. Эта первая бомба Витте взорвалась с артистической точностью, посеяв в России и за границей панику. За ней последовали и другие. За Главным обществом было выкуплено таким же упрощенным способом (по высочайшему повелению) и Общество Юго-Западных железных дорог, управлявшееся всемогущим Сущовым[92]. Удар был настолько силен, что его ненадолго пережил известный всей России толстяк Сущов. А вслед за Юго-Западными дорогами стали падать в казну, как спелые плоды, второстепенные железные пути, и совершенно прекратилось частное железнодорожное строительство.

Одна только эта мера, проведенная в строгой конспирации и с нарушением если не законов, то обычаев (самодержавная воля была в ту пору законом), – одна эта мера дала в руки власти огромную денежную силу, осушив внутренние денежные каналы страны. Сила эта не ограничилась единовременным сдвигом ресурсов от периферий к центру государства: она давала в руки власти насос для постоянного выкачивания соков страны. Насос этот был – железнодорожные тарифы. Став хозяином железных дорог, Витте сделался бесконтрольным хозяином и их тарифов. Перекраивая их по своему усмотрению, он перекраивал географию страны, а с ней полностью и ее экономику.

Витте облепила стая великосветских спекулянтов. Я близко знал одного из них, члена Государственного совета Охотникова. Дружа с Витте, он успел променять свои тамбовские латифундии на уфимские, продав через Крестьянский банк первые по 200 руб. за десятину, а купив вторые по 3 рубля, с тем чтобы вскоре через тот же Крестьянский банк продать их по 30–50 руб. Огромное имение министра двора гр<афа> Воронцова-Дашкова в Самарской губ<ернии> Витте купил для крестьян за 8 миллионов рублей, а имению этому до Витте была цена максимум один миллион. Ту же операцию он проделал с огромными имениями в той же губернии своего зятя Нарышкина.

Глава VII. Плеве

<…> На Гродненском переулке был исторический обед – кн<язь> Мещерский сводил двух тигров. Витте был еще в расцвете лет, Плеве дряхлел. Одна уже внешность соперников давала мало надежды на успех задуманного. Задорный тон, гнусавый тенорок и сиплый смешок, заискивающий и задирающий взгляд вишневых глаз, разухабистые манеры семинариста – в общем, смесь чего-то непосредственного с наносным, какая-то «беспокойная ласковость взгляда», что-то наивное с «себе на уме», хозяйское с приказчичьим, вдохновенное с плоским, добродушное с мстительным, душа нараспашку, подшитая лукавством, – таков был Витте. Плеве, чуть согнутый, но еще стройный и статный, с гордым поставом головы, с седыми, назад закинутыми кудрями, классически умным лбом, чуть загнутым красивым носом, породистым оскалом под нависшими усами, – весь гармоничный, бархатный, спокойный, без наглости самоуверенный, без задору смелый, без шаржу хорошо воспитанный, без всяких признаков вдохновенности, но с печатью несомненной тонкости и умственной эрудиции, без тени наивности и без выжидательности, но и без готовых решений, – победитель, которого не удивила и не утомила победа. Таковы были эти два тигра. О чем ворковали они? Витте доказывал, что он не может создать хороших финансов без хорошей политики. Плеве иронически отвечал, что благодаря виттовскому гению русские финансы безмерно лучше русской политики и что ему, Плеве, остается только догнать на этом пути Витте, т. е. проявить если не гений, которым его Бог обидел, то хоть систему, последовательность, каковых русская государственность с некоторых пор лишена.

– Но ведь кроме системы нужен еще план, – горячился Витте.

– А какой же был план у моего предшественника, незабвенного Дмитрия Сергеевича (Сипягина), которым так мудро руководил наш любезный хозяин и с которым так сердечно близки были вы, Сергей Юльевич?

Удар был не в бровь, а в глаз. Витте беспомощно переглянулся с Мещерским.

– Сергею Дмитриевичу[93] не дали осуществить его плана…

– А мне, вы думаете, дадут? Ведь план планом, а жизнь жизнью. Россия тем и отлична от Европы, что у нас жизнь то отстает, то перегоняет планы, почти всегда мешая их осуществлению. Мне вас не учить, Сергей Юльевич. Ваши экономические планы не потому ли и удались, что вы, извините, до известной степени начхали на жизнь?! – лукаво усмехнулся Плеве.

Разговор становился пряным. Ни Витте, ни, тем более, Мещерский не ожидали такого оборота. Витте искал глазами помощи Мещерского, но тот угрюмо молчал.

– Я был бы счастлив, Вячеслав Константинович, если бы вы… ну, просто удостоили меня тем доверием и той сердечностью, которыми я пользовался у вашего предшественника. Это дало бы мне силы для дальнейшей работы на пользу России. Ибо, повторяю, финансы и политика у нас заплетены как нигде. Править страной мы сможем лишь при гармоничном умственном и сердечном единении.

Плеве докончил вкусный десерт (был шедевр повара князя – вафельный пирог с каймаком), отер усы, сверкнул клинками глаз и, берясь за кофе, вкрадчиво, с чуть слышной дрожью сдержанного напряжения, ответил:

– Сергей Юльевич, – вы уже столько лет правите страной единолично (это слово он отчеканил), что я, признаться, удивляюсь, для чего вам понадобилось согласование деятельности двух ведомств именно теперь, когда его величеству угодно было вручить внутреннюю политику в мои слабые руки? Ведь до меня были такие столпы государственности, как Иван Николаевич (Дурново), Горемыкин, Сипягин. (Слово «столпы» Плеве опять насмешливо отчеканил). Вы не ладили лишь с Иваном Логгиновичем (Горемыкиным). Но вы же его и скушали. Хе-хе! А с другими двумя вы жили в ладу, и плоды вашего сердечного с ними единения, т. е. согласования финансов и политики, о котором вы изволите говорить, – плоды эти налицо. Я со стороны любовался вашими талантами и даже, можно сказать, учился… Заочное обучение, как это называют, хе-хе! Но вот результаты. Бедный Дмитрий Сергеевич в гробу, народ пьян и дик, общество бунтует, Россия взъерошена. Если бы было иначе, меня ведь не призвали бы к власти, – меня, старого, немощного, после того как меня забраковали молодого и сильного…

Плеве опять хихикнул и сверкнул глазами.

– Раз уж такое случилось, рассудку вопреки, наперекор стихиям, значит, от меня требуется что-то другое, более сложное, чем согласование внутренней политики с финансами, сердечного и умственного единения с моим старшим и опытнейшим коллегой… Хе-хе! А что именно требуется от меня, этого я пока еще не знаю. Его величество я видел пока один раз и не получил еще соответствующих указаний, за исключением, впрочем, пароля и лозунга данного момента: «Старый курс»! Я понял общий смысл этого пароля, но, смею думать, имеются еще детали, истекающие из обстановки, приведшей к данному моменту. Иначе, повторяю, обо мне бы не вспомнили после десятилетнего забвения… Хе-хе! Так вот, в ответ на ваше столь любезное и искреннее предложение сердечного и умственного содружества я и отвечаю: дайте мне ближе ознакомиться с предначертаниями его величества, которым я намерен следовать не за страх, а за совесть…

Не кончив своего любимого вафельного пирога, Витте сидел бледный, ожидая вмешательства Мещерского. Тот наконец решился.

– Вы, может быть, и правы, Вячеслав Константинович, – сказал он, – но вы упускаете из виду, что государю надо помочь найти подходящее решение. В этом ведь и есть наша задача. Государю нужны не только исполнители, но и советчики. Лично я получил от государя поручение, что ли, координировать ваши с Сергеем Юльевичем деятельности. Объединять их в тех частях, где политика требует поддержки финансов и наоборот. Вы поймете, что тут нет и тени официальности, а просто пожелание, вытекающее из постоянной заботы государя о благе России. Вы, надеюсь, не придадите моим словам иного смысла. Государь лишен тех возможностей, которые открыты нам, – т. е. сердечной дружественной беседы вне рамок официальности. Я надеялся, что вы именно так и поймете мою попытку вызвать обмен мыслей между вами и Сергеем Юльевичем…

Плеве почтительно склонил свою красивую голову. Витте тяжело дышал. У него хрипло вырвалось:

– И я иду навстречу этим справедливым желаниям его величества. Для меня он – высочайшие повеления.

Плеве старался овладеть собой. Рука, которой он мешал кофе, дрожала. Но вот он справился с волнением и заворковал по-прежнему полудружественно, полунасмешливо:

– Покуда таких пожеланий его величество мне прямо не высказал, я не могу их считать высочайшим повелением. Я целиком доверяю милейшему Владимиру Петровичу, облеченному доверием государя, но ведь ответственным лицом являюсь я один. А чтобы принять на себя ответственность, я должен знать точно, что от меня хотят. Дайте сроку! Мы не последний раз видимся… Я только, к слову, хотел бы еще заметить, что кроме чужого у меня может быть и должно быть собственное мнение. За эти десять тревожных лет им не интересовались. Так что между нами может оказаться расхождение в самых принципах. Но это, несомненно, сгладится. Дайте оглянуться, разобраться! Россия не берлога, а мы с Сергеем Юльевичем не медведи. В России найдется место и для министров высокоталантливых, как Сергей Юльевич, и для посредственности, как ваш покорный слуга. И, пожалуй, ни финансы не должны у нас зависеть от политики, ни политика от финансов. У каждой своя дорога. Будем же им следовать. А там видно будет… Чудесный у вас повар, Владимир Петрович. Бедняга Сипягин тоже любил покушать…

Это была первая и последняя «дружественная встреча» двух тигров. <…>

Глава XIV. Витте

6. «Выгнали»

Первые семь-восемь лет владычества Витте были годами несомненного его триумфа. Покончив с коренными экономическими реформами – с индустриализацией, с укреплением русской денежной системы, переведя российскую экономику с рельс страны возделывающей на рельсы страны обрабатывающей, перекроив русскую географию, подчеркнув сословную рознь между дворянством и крестьянством и вдохнув жизнь в инертное для него третье сословие, опираясь на банкиров не только русских, но и мировых (Мендельсон, Блейхрёдер, Ротшильды, Рокфеллер и др.), заложив прочный фундамент своему личному крупному состоянию, завязав прочные связи с русскими малыми дворами и русской высшей аристократией, выдав дочь своей жены за одного из русских аристократов – из разночинца шагнув в вельможи, из нищего – в Крёзы[94], из управляющего железной дорогой – во всемогущего диктатора, Витте, казалось бы, мог почить на лаврах. Но…

Властолюбию и честолюбию временщика, подогреваемым его супругой, не было пределов. Как в «Золотой рыбке», Витте захотел, чтобы прислуживала ему за столом эта самая рыбка. Первые его столкновения с императором Николаем II начались на этой почве.

Во время одного из его докладов в Царском Селе, когда он со свойственной ему авторитетностью и грубостью требовал подписи царя на одном из указов, шедших вразрез с мнением большинства Гос<ударственного> совета, царь поднялся, подошел к окну и, слушая своего министра, барабанил по стеклу. На губах его бродила загадочная улыбка, глаза весело искрились. И вот от окна раздались «деликатные» слова, прогремевшие над временщиком, как гром в ясный день.

– Сергей Юльевич, вы и впрямь считаете меня за мальчика.

Витте помертвел. Именно это выражение употребил он в одной из бесед с Вильгельмом в одну из своих заграничных поездок. Поняв, откуда надвигается гроза (Вильгельм, в ту пору недовольный мерами Витте в экономическом содружестве России и Германии, хотел его свалить), Витте решился на опасный, но радикальный шаг.

Нашим финансовым агентом в Берлине был в ту пору Тимирязев – впоследствии министр и банкир. Тимирязев был обласкан Вильгельмом и подробно информировал Витте о настроениях берлинского двора. Собственно, в этом и состояла его главная роль. Шифрованной телеграммой Витте вызвал Тимирязева, привез в автомобиле в свой дом и запер на ключ в одной из отдаленных его комнат (кажется, в кладовой). И началась работа. При закрытых от всех дверях, при свече Витте диктовал своему подчиненному доклад самому себе. В этом подложном документе Тимирязев распространялся о ненависти Вильгельма к временщику, слишком яро защищавшему интересы России, и доносил, что, по сведениям Вильгельма, положение временщика непрочно – он надоел царю. Все это было уснащено указаниями на надежды германской индустрии на лучшие условия предстоявшего торгового договора, якобы невыгодного Германии в тех рамках, кои проектировал Витте. Доклад был составлен с мастерством, присущим Тимирязеву, датирован задним числом и помечен Берлином. Обед и завтрак Витте сам приносил в кладовку, сам отвез своего сообщника на вокзал, усадил, расцеловал и обещал в будущем министерский пост.

Посланный к царю доклад возымел ожидаемое действие. С надписью: «Охота Вам, Сергей Юльевич, верить всяким сплетням? Работайте на пользу России», – он был возвращен Витте, положение коего вновь упрочилось. Но предупрежденный временщик решил связать своего повелителя узами более прочными, чем экономика. Витте решил перенести свое влияние на внешнюю и внутреннюю политику России. <…>

* * *

<…> [16 августа 1903 г. С. Ю. Витте] был экстренно вызван к царю в Петергоф с просьбой привезти с собой управляющего Государственным банком Плеске. В этот день я был в Царском. Звонок телефона. Витте говорил из Петергофа.

– Выезжайте немедля, встретьте на Варшавском вокзале.

Витте вышел из своего вагона вместе с Плеске. У Плеске был вид сконфуженный, у Витте – крайне возбужденный. Отойдя в сторону, он ударил себя по колену и сделал вульгарный жест, каким выражают насильственное удаление.

– Выгнали…

Больше он говорить не мог. Но в автомобиле, по дороге на свою каменноостровскую дачу, он сипло, почти по-мужицки ругался. Подъезжая к даче, однако, взял себя в руки.

– Ну, что ж… Председатель Комитета министров – тоже птица… Классом выше… Шитья на мундире больше… Мерзавцы!

С этим застывшим на его мокром рте словом он пошел к жене, а я – в его крошечный кабинет. Через четверть часа он вернулся значительно успокоенный.

– Ну, вот… Свершилось… Но, как всегда, удар в спину… Его величество верен себе… Огладит и вонзит нож… Так будет и с Россией… Со всеми… С Безобразовым, с Плеве… Я знаю, что этого мерзавца убьют. Но если этого не случится, его, как и меня, выгонят…

Я старался направить его мысли в другую сторону.

– Но почему же назначили Плеске? Божья коровка…

– Такая им и нужна…

– И в такое время…

– Что им время, что им история, что им Россия? Выигрышная партия в теннис вознаграждает за Ляоян и Мукден. Камарилье нужны всё новые люди, чтобы их возвеличивать и свергать, обделывая свои делишки. Уж если они сломали шею Оболенскому…

– Как? И он?

– Назначен начальником Кабинета его величества. Почетная отставка, как и моя…

После лихорадочной прогулки по кабинету он продолжал:

– Хотите знать, чего мне стоит этот человек?

Сорвал вицмундир, рванул рубашку и показал тело, покрытое крупными, в пятак, черными пятнами…

– Вот что со мной сделал его величество…

* * *

После убийства Плеве и неудачных попыток Витте наследовать своему врагу на посту министра внутренних дел[95] я как-то заглянул на Каменный остров. Витте доживал лето на своей министерской даче. Я застал его садящимся на жирного коня. На нем была форма шефа пограничной стражи (сохраненная за ним): мундир с генеральскими погонами, рейтузы в обтяжку, ботфорты. В этой форме я его видел впервые. И впервые я видел его столь сияющим. Даже после первого назначения своего министром и после всех своих побед над супостатами вишневые глаза его так не сияли, а влажный ротик так не улыбался. Затянутый в форму, он казался располневшим. Неуклюжая фигура его и длинные «коровьи» ноги в маскарадном костюме были несколько смешны. Но всадник, видимо, наслаждался собой, и буцефал, слегка согнувшись под его тяжестью, был доволен. Собрав поводья и приняв позу, глядя на меня сверху вниз, он заговорил своим сиплым говорком:

– Ну что? Прав я был? Возмездие следует по пятам за каждым из нас… Я рад назначению Мирского… Мы – приятели… Но Мещерский сыграл двойную роль… И это ему не простится…

– В чем же?

– За Штюрмера хлопотал. А меня уверял… Ну, это прошлое… Я рад, что меня минула сия чаша. Мирского мне жаль. Он слишком порядочный человек. И не волевой… Разве такой нужен его величеству с камарильей? Увидите…

Он пришпорил коня.

7. Чаша
* * *

<…> Время после отставки кн<язя> Мирского и назначения Булыгина, когда наконец назрел вопрос о «реформе» и стряпалась булыгинская Дума, прошло для Витте оживленно. В эти дни он то вел переговоры с общественными деятелями, стремившимися в «Белый дом» в предчувствии его грядущей роли, то со всемогущим в ту пору Треповым. Отношения Витте с этим последним, весьма натянутые в пору влияния Безобразова, теперь стали тесными. Для Витте Трепов стал тем рупором в Царское Село, каким прежде были кн<язь> Мещерский и Оболенский. Не решаясь лично выступать с взглядами, которые бы противоречили его прежним взглядам (реакционным), Витте толкал в направлении к конституции недалекого в политическом смысле, но рыцарски преданного монарху Трепова.

Чтобы понять затруднительность положения Витте той эпохи, нужно вспомнить, что первым и едва ли не самым убедительным, после Победоносцева, глашатаем антиконституционного направления был он сам. По его заказу молодой профессор Демидовского лицея в Ярославле написал нашумевшую записку «о земстве»[96]. Записка доказывала, что выборные учреждения являются преддверием к конституции и что потому расширение их прав есть расширение пути к конституции. Спрятавшись за этим тезисом, Витте не выявлял себя антиконституционалистом, но давал понять: кто расширяет права самоуправления, тот ведет к конституции.

Всколыхнувшая русскую общественность эта макиавеллическая записка стоила портфеля врагу Витте Горемыкину, собиравшемуся расширить права самоуправления. Витте же поспешил загладить ее впечатление рядом демократических реформ по своему ведомству. Податная инспекция как противовес земским начальникам, расширение деятельности Крестьянского банка в противовес Дворянскому, страхование рабочих и всяческое покровительство третьему элементу, нашедшему приют в многочисленных учреждениях финансового ведомства, – все эти частичные либеральные реформы затушевали в свое время реакционность Витте.

Но враги его не дремали, и нужна была осторожность. Кроме Трепова в роли политического рупора Витте выбрал еще среди высшего петербургского общества рупор этический – известного Мишу Стаховича (при Временном правительстве финляндского ген<ерал>-губернатора). С этим великосветским болтуном Витте вырабатывал закон о свободе религиозной совести. Итак, выдвигая вперед то Трепова, то Стаховича, перешептываясь в своем кабинете то с консерваторами, то с либералами, опальный сановник, переступая с правой ноги на левую, подкрадывался к власти.

Колышко И. И. Великий распад: Воспоминания. СПб., 2009. С. 73–75, 112–114, 116–125, 141–147.

С. М. Проппер