С. Ю. Витте — страница 78 из 98

В то же время определенно высказывали предположение, что, написав это письмо, Витте, однако, его не посылал.

Во всяком случае, отставка явилась для Витте вполне неожиданной.

Это видно из следующего.

22 апреля 1906 г. по городу распространились слухи о том, что отставка кабинета – совершившийся факт. В бюрократических кругах это известие вызвало большой переполох. Так как до открытия Думы осталось всего два-три дня, то почти все, в том числе и многие ярые противники Витте, – считали, что он остается на посту. Даже тe, которые вели упорную кампанию против Витте, не считали возможной перемену кабинета накануне открытия Гос<ударственной> думы. Опасались, что это может привести к печальным последствиям. Ведь надо же подготовиться к встрече Думы, надо выбрать – «твердое, но вместе с тем ориентирующееся направление». Разве можно возложить это серьезное дело на полурамолизованного, апатичного Горемыкина – царедворца и бюрократа до мозга костей?

Вот почему слухи эти, хотя и передавались в категорической форме, все же вызывали большое сомнение.

23 апреля, около 11 ч<асов> утра, я заехал к государственному секретарю Ю. А. Икскулю.

Спокойного, уравновешенного и корректного Икскуля я застал в состоянии необычайного возбуждения. Он сообщил мне с не свойственным ему волнением о том, что только что получены указы об отставке министров и о новых назначениях. Как и большинство бюрократов, он считал это роковым шагом: за 48 часов до открытия Думы, этой «страшной» Думы, в недрах своих, быть может, таящей повторение французской революции, переменить весь кабинет, посадить абсолютно неподготовленных людей, да еще возглавить кабинет «его высокобезразличием».

– Ведь это безумие! – невольно вырвалось у Икскуля.

Помимо этого, Икскуля, старого корректного бюрократа, воспитанного в определенных бюрократических тенденциях, шокировала форма этих отставок. Прежде всего, всем уволенным министрам даже не предложили подать прошение об отставке, как это всегда водилось при всех царях, даже когда отставлялись самые опальные министры. Между тем в указах об отставках было сказано: «согласно прошению». Старого бюрократа эта официальная ложь царя повергла в неописуемое смущение. Затем, никто из уволенных министров не получил никакого назначения, и никому не было дано никакой пенсии, только Акимов и Дурново были назначены членами Государственного совета. А затем, спустя довольно продолжительное время, двум-трем отставным министрам была назначена пенсия в мизерном размере. Злоба царя на Витте, а от него и на весь его кабинет, получила отголоски в административных кругах и внушила многим бюрократам стремление демонстрировать свое неприязненное отношение ко всем «виттевцам». Это ознаменовалось характерной мелочью. В день опубликования отставок на квартиру к только что отставленному министру народного просвещения И. И. Толстому явился курьер со щипцами и грубо, неумело сорвал казенный телефон.

Узнав от Икскуля об отставке кабинета, я поехал к А. Д. Оболенскому, который в то время был ближе других министров к Витте, и сообщил ему об этом. Оболенский был ошеломлен. Как и большинство бюрократов, он не допускал возможности этой отставки перед самым открытием Думы. Он тут же при мне позвонил по телефону к Витте. Из реплик, которые он подавал в телефон, было видно, что Витте не верит этому сообщению. По крайней мере, Оболенский несколько раз в телефон говорил, что как ни невероятно это сообщение, он, однако, не сомневается в достоверности. Оболенский хотел тут же позвонить по телефону к Икскулю. Я указал ему, что это неудобно, что Икскулю как государственному секретарю неловко будет говорить с ним как с заинтересованным лицом до официального опубликования.

При моем уходе Оболенский заметил, что он все же как-то не может примириться с этим и думает, что это недоразумение.

Под вечер Оболенский вызвал меня по телефону. Я поехал к нему. Нашел его в крайне раздраженном состоянии, в каковое он был приведен только что полученным им указом об отставке. Он даже не мог связно говорить. Он был возмущен в своих лучших бюрократических чувствах, по-видимому, более всего формой отставки.

– Сказано: согласно прошению, – а я прошения не подавал. Я готов написать письмо в газеты, что не подавал прошения. Выгнали, как прислугу, и даже не рассчитали. Ведь никому даже пенсии не назначили.

Конечно, письма в газеты он не посылал.

На другой день указы об отставке и о назначении нового кабинета были опубликованы. Одновременно был опубликован список членов Гос<ударственного> совета, назначенных к присутствованию в реформированной верхней палате. Здесь ехидство Николая дошло до самозабвения. И сан, и возраст позабыв, он выкинул такое антраша[221], что даже бюрократия возмутилась: в числе назначенных к присутствованию графа Витте не было. Это вызвало уже не переполох, а просто скандал. Даже самые правые определенно высказывали, что эта месть, мелкая и недостойная, роняет престиж.

Задавался вопрос: что это означает? Недовольство Думой? Но тогда монарх должен иметь в себе достаточно силы, чтобы не допускать ее открытия. А то ведь это может быть истолковано как признак того, что у царя нет достаточно решимости, и он из-за угла, косвенно, дает понять о нежелательности Думы.

Престарелый гр<аф> Д. М. Сольский, только что назначенный председателем реформированного Гос<ударственного> совета, испросил аудиенцию и «всеподданнейше» указал государю на неудобство такого шага. Ошибка была исправлена. На другой день последовал новый указ, которым список назначенных к присутствованию членов Госуд<арственного> совета дополнялся графом Витте и Манухиным.

Клячко (Львов) Л. М. За кулисами старого режима (воспоминания журналиста). Т. 1. Л., 1926. С. 123–132, 134–141.

А. А. Спасский-ОдынецЧетыре реки и одно море

Четыре реки и одно море. Воспоминания состоявшего в должности 4-го класса при особе председателя Совета министров

Глава 3. Река Нева

Утро 25 ноября 1905 года.

Было около 10 часов, когда кто-то постучал в дверь моей комнаты гостиницы «Караванные меб<лированные> комнаты» на Караванной улице против Аничк<ова> дворца.

– Войдите! – ответил я на стук.

На пороге появился министерский курьер, как можно было судить по его черной форменной одежде.

– Вы будете господин Алексей Александрович Спасский? – спросил вошедший.

– Да, это я!

– Его сиятельство господин председатель Совета министров примет вас ровно в 10 часов и сорок пять минут, – щелкнув шпорами и поклонившись, отрапортовал курьер и быстро исчез.

За две-три минуты до назначенного срока я вошел в переполненную приемную графа Сергея Юльевича Витте. Еще с вестибюля запасной половины Зимнего дворца, где помещался в то время Совет министров и его председатель, до самой приемной меня сопровождал приезжавший ко мне курьер – осторожность весьма понятная в те бурные террористические годы – и передал меня «с рук на руки» курьеру, стоящему у дверей.

«Это господин Спасский! По вызову его сиятельства», – довольно громко сказал сопровождавший.

Карасёв, так звали курьера при дверях кабинета графа, сейчас же пошел доложить, к немалому удивлению присутствовавших в приемной разных сановных лиц, вернувшись, громко возгласил: «Его сиятельство вас просит!»

Довольно большая продолговатая комната, окнами на Неву, была обставлена мягкой мебелью, обтянутой красным сафьяном: собственный кабинет графа, перевезенный из его дома на Каменноостровском. У окна большой письменный стол.

Едва я перешагнул порог кабинета, как от стола поднялось <не>что очень громоздкое, вперевалку, но быстрым движением пошло мне навстречу. Это был сам граф Сергей Юльевич. «Я очень благодарю вас, – сказал граф, пожимая мне руку и задерживая ее в своей руке, – за ваше такое простое обращение ко мне… Вашу „памятную записку“ я прочел с большим интересом. Прошу садиться!..»

Только после этого Карасёв, стоявший все это время у двери, вышел из кабинета графа: тоже предосторожность, после Балмашёва[222] естественная. Самый вызов и оказанный мне прием, какого-то столоначальника московской казенной палаты как нельзя лучше характеризует «необыкновенность» графа Витте, его инициативу, его смелость.

«Памятная записка» была озаглавлена «Повелительно необходимые меры императорского правительства, диктуемые ему новым положением, созданным в стране Манифестом 17 октября». Эта «памятная записка» была доставлена графу накануне вечером, 24 ноября, при обстоятельствах, о которых будет сказано несколько позже. Она была написана на четырех страницах большого формата. Какова была ее основная идея?

«Новое положение» трактовалось мною в том смысле, что деятельность правительства после Манифеста 17 октября вышла из той замкнутости и отчужденности от страны, в которых оно до сей поры пребывало. Оно, правительство, призывает страну в лице передовой ее среды разделить ответственность за лучшее будущее России. Ради этого верховная власть призывает страну разделить с нею, верховной властью, законодательную власть, подсказать ей первейшие меры по лучшему устройству всей и хозяйственной жизни, и государственной политики. И само правительство должно отныне трудиться для осуществления этой исторической цели «рука об руку» с лучшими и передовыми силами страны, пока не появится на исторической сцене законодательная Государственная дума. Подготовка к ней, Думе, и должна составлять «повелительные меры» по сближению правительства со страною. Самый метод государственного управления и административного порядка должен немедленно быть изменен в духе манифеста. Вот краткое содержание моих четырех страниц большого формата.

– В чем же, по вашему мнению, должны заключаться первые шаги правительства? – спросил меня граф…

– В сближении вас, не только как председателя Совета министров, но и как политического вождя, с теми политическими образованиями, которые уже успели наметиться, и, конечно, с прессой… Новую Россию, рожденную Манифестом 17 октября, нужно теперь же приблизить к себе и убедить эту новую Россию в том, что и верховная власть, и правительство «дышит новым духом», духом Манифеста 17 октября…

– Вы, господин Спасский, словно читаете мои мысли и видите мои наилучшие пожелания, – сказал граф и продолжал, – но вы издалека не видите всех трудностей для меня и нового правительства, чтобы эту мною желанную цель осуществить. Как я думаю, вы в курсе той злобной вражды почти всей прессы, и крайне правой, и особенно крайне левой: сея клевету и ложь, приписывая и самой верховной власти, и мне желание обмануть страну, откладывая на долгий, неизвестный срок созыв Государственной думы…

– Необходимо, ваше сиятельство, назначение точного срока созыва Государств<енной> думы, – поспешил я сказать графу…

– Сегодня это сделать невозможно, – ответил граф, – нужны большие подготовительные меры, и прежде всего нужно выработать закон о выборах.

В дальнейшем граф спросил моего мнения как о тех политических образованиях, которые уже обозначились, главным образом, о партии «17 октября», и так называвшейся тогда и потом «кадетской» партии. Узнав о том, что я состою в близких и дружест<венных> отношениях с главными учредителями «октябрист<ской>» партии, граф, как я уверен, быстро учел возможность связи его с «октябристами», а также и в тех же целях использовать мои некоторые связи, главным образом с профессурой Московского университета и «вождями» «кадетов».

Живой интерес, проявленный Сергеем Юльевичем к идеям моей «памятной записки» и перспективам, которые она открывала, меня очень удивил… По правде сказать, кого бы он мог не удивить? Аудиенция продолжалась точно сорок пять минут. К концу ее был приглашен директор канцелярии Совета министров Н. И. Вуич.

Граф сразу же представил меня ему: «Наш новый ближайший сотрудник» – и просил снестись с министром финансов, которому я был подчинен по моск<овской> каз<енной> палате, прося министра об откомандировании меня. <…>

Одинокий волк во вражьем стане

Каков был, по существу, граф Сергей Юльевич Витте на своем посту председателя Совета министров?

В первые же недели моего пребывания при нем и ежедневных свиданий-докладов я убедился, что глава императорского правительства, премьер-министр, как тогда, больше иронически, нежели серьезно, именовали его, вопреки идее объединенного правительства, руководимого председателем Совета министров, как гласил сам текст положения о нем, граф С. Ю. абсолютно ничего не объединял, ничем не руководил и никого и никак не направлял. Совместные доклады у государя с тем или иным министром, как это в первые дни премьерства графа было введено, скоро свелись к очень редким случаям. Особенно в этом отношении чувствовали себя свободными министры внутр<енних> дел, юстиции и морской и, конечно, еще более – военный. А о министре иностранных дел вообще никогда и мысли не возникало, прежде всего потому, что государь считал самого себя таковым министром и в эту сферу никого не допускал. Принципу возглавления и направленности течения государственных дел был нанесен тяжкий удар московским декабрьским восстанием и всем тем, что происходило на Сибирской и Казанской дорогах и в Прибалтийском крае. Командующие войсками, назначенные для подавления открытых бунтов, отчитывались перед государем через министров военного и внутренних дел, имея к тому же и особое право рапортовать непосредственно государю, посылая копии подлежащему министру. Все это еще более фактически сделало правительственную власть премьера иллюзорной до очевидности. В общей картине исторически верно будет сказать, что все действия «карателей» одобрялись государем там, где положительный результат был налицо. Но я вменяю себе в обязанность говорить только то, что мне достоверно известно.

Мой первый большой успех публичного выступления. «Нет ничего тайного, что бы не стало явным»: его величество

В круг моих служебных обязанностей входило исключительно установление связей с общественными и политическими деятелями и писание тех «инспиративных статей» для иностранной прессы, которые по переводе на соответствующий язык передавались корреспондентам иностранных газет подлинно «продажной» прессы: каждый из них получал ежемесячное пособие из секретных сумм, отпускавшихся «на известные его величеству нужды».

При мне состоял некто Казакевич, – сын или внук адмирала, когда-то бывшего коменданта Кронштадтской крепости. Он знал языки: фран<цузский>, англ<ийский>, немецкий и испанский, возраста около пятидесяти, судьба которого сложилась очень неудачно. Рано утром он приходил ко мне с пачкою иностранных газет и читал «а ля ливр увер»[223] передовые статьи и те, которые касались событий в России. Я тут же составлял общий их обзор и передавал графу вместе с тем обзором всей русской прессы и вырезками из которой, наклеенными на писчий лист бумаги большого формата, составлявшимся В. А. Дмитриевым-Мамоновым. Для этого все газеты, выходившие во всей России, присылались в двойных экземплярах.

Граф Витте имел поистине «воловью» трудоспособность: он не уходил спать, пока не просмотрит все эти вырезки. На многих из них он делал свои «крыжи» – отметки и по многим затребовал через канцелярию дополнительных справок или разъяснений у подлежащих лиц.

<…>

Травля Сергея Юльевича печатью и в его лице всего правительства, «которому ни на грош не следует верить», принимала хулиганские размеры. Твердили в один голос: никакой Думы и никакого созыва народных представителей [не] будет… Но этого еще мало!

Нужно было вызвать на откровенность самого государя: как он сам думает об этом? Не изменилось ли его отношение к созыву «лучших людей» России? Разумеется, никто в прямой форме не осмелился бы поставить его величеству такой вопрос. Я угадывал без слов со стороны Витте, что ему нужен, как задыхающемуся, приток свежего воздуха. Я написал статью, предназначавшуюся только для одного читателя: им и был государь, т. к. подписанная «Алексей С.», она никого не могла ни в чем убедить.

<…> Я обличал в моей статье в злостной клевете тех, кто осмеливался сомневаться в «незыблемости монаршего слова», столь торжественно возвещенного Манифестом 17 октября. Я писал: «Слово русского царя священно и неотменяемо…» Впоследствии я буду говорить о столыпинском преступном акте, «Законе третьего июня», которым священство царского слова было поругано в самой вульгарной форме… Особо отметив незыблемость само-державности русского царя, я ясно отделил от него «неограниченность» верховной власти в исторической перспективе, напомнив великого Петра и учрежденный им Сенат, где неподкупный князь Долгорукий перед лицом самого царя рвал его указы как не согласованные с законом, царем утвержденным, напоминая ему его слова: «Вскую[224]законы писать, если их не исполнять!» «Государственные дела России со времен великого Петра, – писал я в статье, – грандиозно расширились, самый механизм управления чрезмерно осложнился, а 20–30 человек ближайших „соделателей“ царя превратились в тысячу, сто же „российских столоначальников“ петровских времен обратились в десять тысяч, и делать царя ответственным за все деяния их нет никакого разумного основания…»

Да! Самодержавие есть источник всех источников государственного делания и законодательства и управления, но оно, самодержавие, отныне Манифестом 17 октября поставлено в неподвижные рамки неподвижного основного закона, который сам по себе не есть «статика», но «динамика», сама жизнь, творимая царем нераздельно, хотя и неслиянно, с волею народа, «лучшими людьми», на то уполномоченными.

Как это делалось в особо важных случаях, вечером 3 января 1906 года я оставил мою статью на просмотр графу. Около часу ночи меня разбудили. «От графа Витте к вам курьер с срочным пакетом. Просит разрешения войти. Говорит: „Так приказано!”»

«Его сиятельство приказал немедленно и лично вручить вашему превосходительству!..» «Вашему превосходительству!..» С чего-то он это взял, подумал я, принимая пакет от курьера.

На пакете крупным петлистым почерком рукою самого графа стояло: «Его превосходительству А. А. Спасскому»… Потом я узнал, что еще 6 декабря состоялся соответствующий указ об «откомандировании» и «прикомандировании» состоящим при председателе Совета министров.

В пакете я нашел свою статью и собственноручную записку графа: «Очень хорошо вы написали! Совершенно со всем изложенным согласен. Необходимо срочно напечатать, лучше всего шло бы в „Нов<ое> время“. Поговорим утром. Еще раз благодарю. Отлично написано. Витте».

Утром четвертого я направился в редакцию «Нового времени», где…, кроме А<лексан>др<а> Ар<кадьевича> Столыпина, одного из «столпов» Центр<ального> к<омите>та октября партии, слышавшего меня в «Соленом городке», я никого не знал. Я передал ему статью и желание Витте видеть ее напечатанной в «Н<овом> в<ремени>». Он тут же прочел статью – она была небольшого сравнительно размера, – с юношескою резвостью вскочил со стула… «Великолепно! Великолепно! Как? и сам Сергей Юльевич все здесь написанное одобряет?»

Я показал записку графа. «Замечательно! Можно сказать, событие. Конечно, мы ее напечатаем. Как можно такое не напечатать, уже по тому одному, что автор – ближайшее лицо к главе правительства». И мы отправились завтракать в «Европейскую», т. к. утренние часы Михаил Алек<сеевич> Суворин, фактический редактор, был занят составлением «завтрашнего» №-ра. Мы пришли к нему в половине <третье>го. Он очень быстро пробежал глазами статью, кое-где останавливаясь, и сказал: «Я без отца ничего сказать не могу. Вещь очень ответственная! Приходите часов в семь». Столыпин меня поджидал, и мы пошли с ним к Мих<аи>лу А<лексееви>чу…

– За такою подписью мы никак не можем печатать статью. Алексей Спасский!.. Кто это такой?

– Как кто? – воскликнул Столыпин.

– Позвольте, Александр Аркадьевич! Это мы с вами знаем, да и то только то, что господин Спасский блестящий «говорун». Мы заплатим по рублю за строчку и еще дадим сто рублей дополнительно, если под статьею будет подпись: «граф Витте».

– Позвольте, Михаил Алексеевич, – ответил за меня Столыпин, – вы же понимаете, что это невозможно…

– Конечно, невозможно! Но и нам печатать такую вещь тоже невозможно… Впрочем, – немного подумав, сказал Суворин, – пусть статья будет подписана полным именем господина Спасского с добавлением «состоящий при председателе Совета министров».

– Это тоже совершенно невозможно, Михаил Алексеевич, – ответил я.

– Ну, господа, – поднимаясь, сказал Суворин, – на этом покончим.

Барометр Эртелева переулка прыгал, показывая политическую погоду: граф Витте был «сомнительной лошадью» и «ставить» на нее было очень рискованно… И все-таки спустя недели три «они» поставили на эту лошадь, да еще как?! Триумфально! Об этом – в следующей главе.

В десять часов вечера того же дня я был у графа… Граф был очень раздосадован отказом «Нов<ого> врем<ени>». Вставал вопрос – в какую газету направиться. Ведь нужна была газета, которую ежедневно читал государь или, во всяком случае, просматривал первую страницу. Кроме «Н<ового> в<ремени>» в Петербурге были только две газеты, нам нужных: кн<язя> Ухтомского и Комарова «Свет», газета, которую любил и, кажется, внимательно читал государь. Граф написал на своей визитной карточке несколько любезных слов В. В. Комарову и, между прочим: «Вы мне доставите большое удовольствие, если напечатаете присылаемую вам статью».

5-го после обеда я направился к В. В. Комарову. На мой звонок, быть может, излишне резкий, кто-то быстро подбежал к двери и, открыв ее, сейчас же на меня зашикал:

– Висс<арион> Виссap<ионович> спит! Чего вы звоните?

– Простите, сударыня, я не знал! – На пороге стояла полная дама.

– Кто вы такой? Что вам нужно? – шепотом спросила она.

Я также шепотом ответил:

– От графа С. Ю. Витте с письмом к Висс<ариону> Висс<арионови>чу.

– Пожалуйста! Прошу вас, войдите! Я не знала, – сказала дама тем же шепотом, вводя меня в большую залу, – он скоро проснется.

Дама была жена В. В. Комарова. Почти сейчас же из смежной с залой комнаты послышался недовольный голос: «Кто там? Кто пришел?» Г-жа Комарова пошла в ту комнату, откуда раздался вопрос, с письмом графа и моей статьей. Я остался один и довольно долго сидел, ожидая выхода хозяина. Не менее как через полчаса в дверях появился сам Комаров. «Очень рад, очень рад познакомиться. Прошу передать Сергею Юльевичу мою благодарность за внимание. Я сам привезу графу ответ. Очень рад. А вы что же! Состоите при графе?» Я ответил. «Так! Так! Очень приятно! До свидания!» – очень корректно и никак не обнадеживающе говорил Комаров.

«Ну, что ж, подождем», – сказал граф, когда я передал ему ответ.

Я не имел ни своего стола в канцелярии, ни того, что называется рабочим кабинетом. Ожидал я приема в той большой комнате, длинной, полутемной, с окнами, выходившими на небольшой двор, где высилось большое здание, затемнявшее комнату, в которой обычно заседал Совет министров, и когда было нужно мне что-либо писать, работал за столом, крытым сукном «бордо», темно-красным, Совета министров.

7 января часа в четыре курьер меня пригласил к графу. Едва я вошел, как сидевший у стола графа небольшого роста господин вскочил, почти подбежал, схватил мою руку в свою пригоршню и радостно воскликнул: «Печатаем! Печатаем! Замечательная статья, поздравляю! Завтра печатаем», – и, обращаясь к графу, – это и был сам В. В. Комаров, – глядя на меня как-то особенно любовно: «Поздравляю вас, граф! Талантливого человека вы имеете в лице госп<одина> Спасского…» Все это было как-то необычайно и даже, можно сказать, «неловко»! Статья была напечатана в «Свете» 8-го января…

В чем же дело? Откуда этот восторг Комарова, столь не свойственный холодной петербургской манере, где можно было меньше всего встретить «экзальтации»?

«Нет ничего тайного, что бы не стало явным»

Комаров не только напечатал статью, но и отпраздновал появление этой статьи как некое политико-историческое «событие» большим у себя парадным завтраком, как он говорил, в честь Витте, хотя самого Витте на завтраке не было. Были корресп<онденты> двух фран<цузских> газет и англ<ийской> «Дейли телеграфа», которую представлял м<исте>р Диллон. Присутствовал кн<язь> Андроников, с некоторых пор сопровождавший [меня] тогда, когда мне был нужен англ<ийский> язык. С этого завтрака он меня везде и всюду «пропагандировал» и, кажется, был виновником вздорной легенды обо мне. Желая подчеркнуть свое уважение ко мне, Комаров прислал пару своих лошадей и старшего сына, правоведа, чтобы везти меня к завтраку.

Когда мы отъехали, молодой Комаров, прекрасный юноша, чистый и восторженный, повернувшись ко мне, сказал:

– Алексей Александрович! Вы, наверное, не знаете, как мои товарищи-правоведы, два раза слышавшие ваши речи, в вас влюблены! Не смейтесь! Это так… А мне вы особенно нравитесь. Я хотел бы вам сообщить очень большую тайну, касающуюся вас и вашей статьи. Можете ли вы дать мне ваше благородное честное слово, что вы никому, ни даже графу Витте, не скажете…

– Даю вам это слово! И будьте уверены, что я его сдержу!

– Мой отец, не решаясь сам взять на себя ответственность за вашу статью, отправил ее моему дяде, генер<ал>-адъютанту, коменданту Петропавловс<кой> крепости. А тот, находя ее, по-видимому, крамольной, представил его величеству…

– Ну, и что же? – спросил я, сдерживая свое волнение.

– Вы знаете, статья возвратилась с собственноручной пометкой государя: «Отлично написанная статья. Печатайте. Н.» Папа покрыл надпись на первой странице вашей статьи лаком и будет хранить ее как драгоценную реликвию. Я верю вам, Алексей Александрович, как Богу!

Мне было очень трудно, но, верный девизу моего древнего рода «Бог и честь!», я сдержал мое слово, хотя этим я мог сильно напортить графу, если бы его величеству вздумалось бы «подловить» графа Витте, что государь очень любил. <…>

«Винт» с Ив<аном> Лог<гиновичем> Горемыкиным, А. С. Стишинским и с Зиновьевым, тогда сенатором.

Сгущение враждебных графу Витте высших придворных и правительственных сфер внутри его окружения как председателя Совета министров и выпад из его рук исполнительной власти и переход ее к Дурново, министру внутр<енних> дел, и командующим войсками, усмирявших восстания[225].

Завтрак с А. А. Мануйловым, ректором Московского университета, и мнение либерал-демократов-конституционалистов умеренного толка о способности Витте как главы правительства конституционной монархии. Отсутствие поддержки ни с какой стороны

Мне осталось неизвестным, какие плоды собрал граф Витте от моей статьи, помещенной в газете «Свет». Вероятно, кое-какие все-таки собрал, т. к. благожелательное и «милостивое», если так можно сказать, отношение главы императорского правительства к какому-то, хотя и старшему, но только столоначальнику, стало все более и более проявляться. Если Вуич по-прежнему оставался в рамках корректной и любезной сдержанности, то чины канцелярии и особенно будущий камер-юнкер И. И. Тхоржевский подчеркнуто «свивались в колечко» при встрече за общим завтраком, который «возглавлял» сам его сиятельство: чины канцелярии засиживались до шести, а иногда и до семи часов вечера, не уходили, вернее сказать, «не убегали» в полдень в ближайшие рестораны, как это делали старшие чины министерств, а завтракали здесь же в квартире, какую временно занимал граф Витте. За все время моего пребывания при графе Витте как председателе Совета министров мне пришлось быть всего три раза: я являлся в 9 час<ов> утра, чтобы через курьера передать графу сводку из иностранных газет, о чем я уже говорил, и если не приглашался им, то являлся на обычный доклад к 9 часам вечера. Все эти «люди-людишки» вырастали и питались соками тех «сфер», где уже и тогда выращивалась лютая злоба как к Витте, так и к его «конституционализму» и к самому Манифесту 17 октября: там не шли, даже в критические дни, дальше идеи булыгинской Думы: «Мнение – земле, а решение – царю». Поэтому я нисколько не удивился, когда три десятилетия спустя прочел в парижск<ой> газете «Возрождение» воспоминание об этих завтраках того же, уже в звании камер-юнкера, Тхоржевского, где, вспоминая о «виттевских» пирожках – обычные жареные пирожки, но проложенные по разрезу хорошим слоем паюсной икры, – Иван Иванович, следуя Крыжановскому, трактовал историческую личность Витте не более, как только «всероссийский лопух»[226].


<…> Каково же было отношение к первому министру первого конституционного правительства в той среде, где со времен Новикова и декабристов ждали конституции и принесли немало тяжелых жертв в неравной борьбе с деспотизмом самодержавия во имя правовой правды и социального равенства?

На Невском проспекте я встретил А. А. Мануйлова, моего бывшего профес<сора> полит<ической> экономии, в ту пору декана юридического факультета Московс<кого> университета. В свое время я много занимался в его семинаре, как и в семинаре проф<ессора> И. Х. Озерова. Со слов проф<ессора> Новгородского[227] он знал о моем необычайном служебном повышении. Aп<оллон> Ал<ексан>др<ович> очень оживился и даже обрадовался моей необычайной карьере и еще больше заинтересовался, узнав от меня, что я нахожусь в непосредственной связи по должности состоящего при председателе Совета министров с графом С. Ю. Витте. Он предложил мне совместно позавтракать с ним, и мы зашли в ресторан, что против Казанского собора.

Меня немало удивил первый вопрос Ап<оллона> Ал<ексан>др<овича>:

– Неужели это верно, как говорят у нас в Москве, что созыв Думы, обещанный по манифесту, откладывается на неопределенное время и имеется то ли проект, то ли «мысль высоких сфер» о замене законодательной Думы Думой совещательной?

– Московские брехунцы, Aп<оллон> Ал<ексан>др<ович>, занимаются очень опасным делом, – ответил я. – То, что вы мне сообщили, очень важно, и я попрошу вас сейчас же, после завтрака, поехать со мною в контору газеты «Свет» Комарова. Там мы возьмем № от 8-го января, и вы прочтете мою статью, она подписана «Алексей С.». Это и будет моим ответом на ваш вопрос. Чтобы вы, Aп<оллон> Ал<ексан>др<ович>, поняли значение и ответственность написанного там, вы должны знать, что прежде, нежели отправить эту статью, я не мог не представить ее на просмотр графу, и он сам, чрезвычайно ее одобрив, после того как «Новое время» отказалось ее напечатать, попросил Комарова ее напечатать.

Мануйлов слушал меня, не перебивая.

– Я не спрашиваю у вас имена тех, кто распространяет эту брехню, но не можете ли вы, Aп<оллон> Ал<ексан>др<ович>, сказать, из каких московских кругов она идет?

– Она идет из тех кругов, которым очень было бы желательно, чтобы это осуществилось, – правое дворянство и те, кто считает себя выразителями так называемых народных «низов». Однако, Aл<ексей> Ал<ексан>др<ович>, эта брехня, как вы называете эту «молву»…

– Молву? – не удержавшись, перебил я, – вот как!

– В Английском клубе и в доме напротив его говорят об этом как о деле решенном; но, Ал<ексей> Ал<ексан>др<ович>, эта брехня не московского изделия, эту новость привезли москвичи из Петербурга, и одно имя я могу назвать, т. к. он говорил открыто гласным Московской город<ской> думы, – это октябрист Гучков… В Английском клубе она была встречена с восторгом. Вы говорите, Ал<ексей> Ал<ексан>др<ович>, что ваша статья в газете «Свет» апробирована графом Витте, но разве он, как в первые недели октября, так крепко держит курс на «конституционную Думу»? А вот граф Гудович, это петерб<ургский> предвод<итель> дворянства, приезжавший недавно в Москву, в том же Англ<ийском> клубе тоже довольно открыто говорил: «Песенка новоявленного графа спета!», что он, Гудович, сам слышал от того генерала, который действительно «делает погоду» в Царском, фразу, ставшую там ходячей: «Слишком поторопились!»

– Могу ли я спросить вас, если это не составляет вашего политического секрета, имели ли вы разговор на эту тему в редакции газеты «Речь» и как отнеслись там к вашей московской «молве»?

– В этом никакого секрета нет. Газета «Речь» довольно прозрачно пишет о том же, что правительство Витте не очень спешит с созывом Думы, занятое больше подавлением революции, нежели скорейшей выработкой закона о выборах в Думу.

– А не скажете ли вы мне, Aп<оллон>Ал<ексан>др<ович>, прошу не поставить мне в вину такое «доскональство», что говорят в «Речи», например, сам Павел Николаевич?

Мой собеседник весело рассмеялся и сказал, по-видимому, нечто отнюдь не скрываемое:

– На мой вопрос о возможности обращения вновь к булыгинской думе, как всегда, крылато ответил: «От них всего можно ожидать!»

Я нашел все это очень важным и решил, что Мануйлову необходимо иметь свидание с графом Витте и через него информировать газету «Речь» и общественное мнение, сплотившееся вокруг так называемой «кадетской партии», в духе содержания моей статьи от 8 января в газете «Свет».

– Мне кажется, Ап<оллон> Ал<ексан>др<ович>, вы лично доверяете политической честности Сергея Юльевича и не сомневаетесь в искренности его намерений осуществить Манифест 17 октября…

– Я глубоко уважаю графа Сергея Юльевича, его государственный ум и широту его политического мышления, и не со вчерашнего дня; его несомненную и неизменную преданность идее манифеста, вопрос лишь в том, насколько сам государь остается верен своему манифесту и каковы силы, непримиримо враждебные ему…

– Я нахожу, что было бы очень полезно в данной обстановке ложного осведомления общественного мнения, той части его, которая очень дорожит исполнением манифеста, чтобы вы незамедлительно имели личное свидание с графом и откровенно сказали бы ему о том недоверии к правительству враг<ов> манифеста; конечно, – поспешил я сказать, заметив и угадав готовящееся возражение по служебному мотиву, – ваше свидание состоится не в качестве декана факультета, а именно в частном порядке, как одного из членов комитета «кадетской» партии, но ваш личный авторитет как виднейшего профессора будет иметь большой удельный вес…

– Вы думаете, – спросил меня Мануйлов, – что графу будет время и интерес для собеседования со мною?

– В этом позволю себе не сомневаться, и я сегодня же вечером доложу графу о вашем желании ему представиться. За моей статьей я пошлю курьера, и он вам сегодня же вечером ее доставит.

Мануйлов сообщил мне свой адрес, и мы дружески расстались.

Мои ежедневные доклады у графа бывали по вечерам после обеда. Сергей Юльевич засиживался до двух часов утра. Его последней работой был просмотр большой объемистой папки газетных вырезок за каждый день. Отделом этих вырезок ведал, как я уже говорил, Василий Александрович Дмитриев-Мамонов, с 1913 года граф. Все без исключения издававшиеся в России газеты посылали в этот отдел два экземпляра. И все, что было мало-мальски значительного и характеризующего тогдашнее внутреннее положение, и в первую очередь внутреннее брожение, действие властей и, конечно, особенным вниманием графа отмечались все критические статьи по адресу правительства. Редкая газета его не критиковала и, пользуясь тогдашней свободой печати, откровенно [не] бранила. Одни фельетоны почтенного Дорошевича в московском «Русском слове» чего стоили. Все это нервировало графа. Однако три газеты были в особом положении. Это «Новое время», «Свет» В. В. Комарова и, как это ни покажется удивительным, московская газета «Русские ведомости»: эти три газеты читал государь. Об остальных он отзывался «паршивцы», «дрянь» и еще крепче: «революционная с…».

Их кто-то для его величества прочитывал – вероятнее всего, генерал Трепов. Об этом можно судить по тем отметкам государя на страницах, которые посылались председателю Совета министров, как например: «Сергей Юльевич! неужели мое правительство так беспомощно, что не имеет законных средств посадить на скамью подсудимых эту революционную с…?», особенно четко выписывая последнее слово. Все это послужило основанием для выпуска газеты «Русское государство» как вечернего приложения к «Правительственному вестнику». О роли и значении, весьма скромных, этой газеты я подробно скажу позже. Это была четвертая газета, которую внимательно читал государь.

Кроме этой папки вырезок из русских газет я представлял два обзора в неделю европейской и американской прессы. Это была работа состоявшего при мне моего частного секретаря-переводчика, некоего Казакевича, человека в больших годах, высокочестного, подлинно благородного, солидно знавшего четыре иностранных языка и переводившего, читавшего мне английские, немецкие и итальянские газеты «а ля ливр увер». Его отец или дед был адмирал, командующий Кронштадтскою крепостью. Сам Казакевич был в большом разладе с своей многочисленной семьей. Представляя эти обзоры графу, я в некоторых, особо важных случаях тут же представлял проект тех «и<н>спи-раций», которые были чрезвычайно нужны в те недели и месяцы, когда Коковцовым при непосредственном руководстве Витте велись в Париже переговоры о миллиардном займе. Делалось это в форме заготовленной статьи на двух, французском и английском, языках, за исключением господина Диллона, корреспондента англ<ийской> «Дейли телеграф», которому, и именно ему наиболее часто, на русском языке, так как он неплохо им владел. Все эти правительству нужные корреспонденты кроме оплаты, так сказать, поштучно, т. е. за напечатание нужного правительству текста, получали ежемесячное пособие, достаточное для оплаты пребывания в гостинице с полным содержанием. Конечно, это касалось только больших европейских газет или имевших большое политическое значение, как предшественник нынешнего франц<узского> «Монд» и «Фигаро».

Вечером того дня, это было в конце января, когда я имел столь важное собеседование с А. А. Мануйловым, граф не без волнения выслушал мой подробный доклад. Наибольшее впечатление оставило на него сообщение о той фразе «царскосельского генерала» («слишком поторопились»), которую привез граф Гудович в Москву.

Граф очень одобрил мою инициативу свидания с Мануйловым и поручил мне передать профессору приглашение на «послезавтра». Это был четверг, а в пятницу он выезжал в Царское. В ту преддумную и предвыборную пору все образовавшиеся партии можно разделить на три блока: правый – это «октябристы», «правового порядка»; средний – «кадетская партия», левый – соц<и-ал>-демократы большевики и меньшевики, соц<иалисты>-революционеры и трудовики. Была еще одна партия неопределенного «лица» и весьма иронически трактовавшаяся прессой. Сокращенно она называлась «Диск». Но ее возглавлял граф Гудович, гофмейстер д<вора> е<го> в<еличества>, петербургский губерн<ский> пред<водитель> двор<янства>. Собрания ее комитета происходили в помещении п<редводителя> г<убернского> дворянства, и неизменно под председательством графа Гудовича. Она была в каком-то «альянсе» с октябристами. Гудович, свидетель моих выступлений на публичных собраниях октябристов, просил меня посетить собрание комитета его партии. К моему удивлению, при первом моем посещении я встретил там А. Ив. Гучкова.

Заметив мое удивление, он с веселым видом сказал: «Нам надо слиться, к чему множить партии, мы служим общему делу, и у нас одна политическая дорога». Но граф Гудович сам желал быть «попом в своем приходе» и, вероятно, метил в «архиереи». Тогдашняя аристократия серьезно желала войти в «игру», чтобы ослабить ее могущие быть для нее очень плохие последствия, что она до некоторой степени осуществила в «<Третье>июньской» Думе Столыпина, кончившей изменой самодержавному монарху, – таков непреодолимый ход истории.

Я решил посетить Гудовича и, не называя источника, спросить его, что он думает по поводу царскосельской фразы, привезенной им в Москву. Как-никак, партия или игра в нее – это одно, а звание гофмейстера и положение губернского предводителя дворянства – это совсем другое, и спрашивает его об этом лицо, официально состоящее в непосредственном сотрудничестве с предс<едателем> Совета министров, спрашивает его, конечно, не более как в частном порядке, но он может этот вопрос предложить и публично. Все это граф быстро сообразил. Красивый, величественный, «ясновельможный», граф «свернулся в колечко», схватил меня за две руки, подвел к глубокому креслу, сел напротив и, дружески склонившись, стал уверять, что все это в отношении его сущая ложь, что, напротив, когда в Москве Гучков сообщил ему об этом, он энергично [опроверг] этот слух, пущенный, несомненно, с целью разжечь низы, скомпрометировать священное слово монарха и его правительство, – что это глубоко возмущает его, и просил меня доложить об этом «графу Сергею Юльевичу – мы все смотрим на него как [на] единственного человека, способного спасти Россию и государя».

На том мы расстались. После того я не встречал его на политических собраниях и не интересовался его «Диском».

В назначенное время я поджидал Ап<оллона> Ал<ексан>др<овича> Мануйлова и принял его (он пришел минут на пятнадцать раньше назначенного срока) в той темно-красной длинной, плохо освещенной комнате, где обыкновенно заседал Совет министров, – у меня не было ни отдельной комнаты, ни отдельного стола в канцелярии, так как к ее составу [я] не принадлежал. Здесь, за длинным столом, я занимался, что было редко, но принимал тех немногих посетителей или по поручению графа, или тех, кто желал иметь свидание со мною, – по большей части корреспондентов газет.

Мануйлов успел повидать Милюкова, Гессена и других «столпов» партии и был сильно ими «заряжен» известной «кадетской» зарядкой. Его ожидал большой сюрприз по основному вопросу, но я счел более разумным, чтобы этот сюрприз поднес бы ему сам граф: накануне он привез из Царского «высочайшее повеление» всячески ускорить подготовку выборов, точнее сказать, ускорить разработку избирательного закона. О чем на следующий день должно было быть очередное правительственное сообщение.

Аудиенция продолжалась около получаса. Эффект был неожиданным. Я едва спросил Мануйлова по выходе его из кабинета графа, как курьер попросил меня «пожаловать к его сиятельству»; успел только узнать, что он уезжает в Москву ночным поездом. Пришлось ехать на вокзал. Нельзя было упустить случай использовать Ап<оллона> Ал<ексан>др<овича> и через него повлиять на московскую газету «Русск<ие> ведомости»: уж слишком вся пресса «лаялась» на правительство и его главу графа Витте. Я не ошибся: от свидания с графом у Мануйлова осталось самое отличное впечатление, [в] противоположность всем тем сведениям, которые имели незадолго перед тем несколько профессоров того же Московского университета и два академика. Эти последние заявили во всеуслышание: «Витте только бюрократ, узкий специалист в финансовой сфере и совершенно не соответствует историческому кризису и событиям, которых он просто не понимает». Они требовали прекращения действий карательных отрядов, полной политической амнистии, а главное – и это прежде всего – объявления каким-то правительственным актом конституционного, парламентарного государственного строя, объявленного в форме основного закона. По их убеждению, после такого акта «как рукой снимет» все беспорядки. «Святые дурачки!» – сказал о них в одной беседе со мной граф.

И это в то самое время, когда «Новое время» злорадно спрашивало: «Кто кого арестует? Витте Носаря-Хрусталёва или он арестует Витте?» В этих моих воспоминаниях я не позволю себе говорить о том, чего в действительности не было. Однажды к графу явился барон Корф, церемониймейстер двора его величества и в то же время важный член комитета партии «октябристов»[228], лицо очень уважаемое и влиятельное в так называемых «высших сферах», и сказал буквально следующее: «Интересы России и монархии требуют от вас, граф, чтобы вы незамедлительно поставили на Невском и на главных улицах Петербурга орудия и расстреляли все эти банды, начиная с Носаря, пока эта рвань не расстреляла бы всех нас, начиная с вас, граф…» «Что требуют от меня интересы России, я знаю сам, а что требуют от меня интересы монархии, то я знаю из повелений его императорского величества, и только ими в меру моего разумения руковожусь… До свиданья, барон!» В то время в кабинете графа находился директор канцелярии Н. И. Вуич. С его слов я это передаю. Но сам барон рассказывал об этом с негодованием и у Кюба (знамени<тый> аристократический ресторан), и в яхт-клубе – место встреч дворянской придворной знати, лиц свиты его величества и высших чинов, который императрица Александра Федоровна впоследствии называла «местом грязных сплетен».

Не было дня, чтобы кто-нибудь из «высших сфер» не приходил к Витте обучать его «государственному уму-разуму», и можно сказать, что драматическая сторона этого была в том, что всех их граф выслушивал и каждого из них как-то «обнадеживал».

Такова была обстановка, в которой творец Манифеста 17 октября всеми силами старался осуществить его вопреки многочисленным врагам и справа, и слева, в действительности никак не управляя событиями и еще меньше – Россией.

Мы берем старика Суворина и его «Новое время» «на абордаж»

<…> Было около семи часов вечера. На мой звонок дверь отворил почтенный человек лет шестидесяти, в черном, наглухо застегнутом сюртуке… На просьбу передать Алексею Сергеевичу мою карточку и желание его видеть почтенный человек ответил:

– Алексей Сергеевич спят…

– А когда же он проснется?… Быть может, я могу обождать?

– Мы спим, когда спится, и встаем, когда встается… Не извольте беспокоиться ожиданием… – и почтенный человек захлопнул дверь. Я знал, что старик Суворин проводит ночи в своем театре «Литературно-художественного о<бщест>ва», потом где-то ужинает в интимном кругу, перед выпуском №-pa газеты сидит в типографии, ложится спать на рассвете, встает на короткий завтрак и опять ложится спать до вечера.

На следующий день я повторил мой визит, но на полчаса позже. Повторилось то же. <…>

На третий день я явился ровно без четверти семь. Почтенный человек едва успел сделать свирепое лицо, как я его предупредил: «Не беспокойтесь, пожалуйста, Алексей Сергеевич спят-с, – сказал я ему в его тон, – я подожду здесь, на лестнице, когда они-с проснутся! А карточку все-таки передайте!»

Почтенный человек, несколько огорошенный, только вскинул на меня глаза и уже не захлопнул, как в предыдущие дни, дверь, а тихо притворил.

Минуты две спустя дверь снова открылась, и почтенный человек сухо, но вежливо пригласил: «Пожалуйте, просят!»

Я вошел в переднюю-приемную, довольно большую, где несколько наискосок от двери узкий проход, по одной стороне которого была длинная покатая стойка, сплошь уложенная журналами и книгами, вел куда-то в дальние комнаты. Я остановился у входа в этот проход… Немного спустя из двери направо от входа появился Алексей Сергеевич… Сухо сдержанный, но корректно вежливый… «Прошу вас, пожалуйте!..» И он указал мне на проход, предлагая войти первым. Ни я его, ни он меня до того в глаза не видели.<…>

Кабинет, куда меня ввел Алексей Сергеевич, представлял собою нечто экзотическое: пальмы, статуи и книги, неразрезанные журналы и опять книги. Не помню, была ли на стене какая-нибудь картина или гравюра.

– Прошу садиться, – пригласил меня Алексей Сергеевич, указывая на мягкое кресло сбоку от себя, усаживаясь перед своим письменным столом, повернувши свое кресло напротив меня…

– Я к вам, Алексей Сергеевич, из провинции, с поручением из Тулы через Москву, – сейчас же, не дав ему предложить какой-нибудь вопрос вроде обычного «Чем могу служить?», начал [я] мой разговор. – Сам-то я Алексинского уезда, земляк и почти сосед князя Львова, одного из возглавителей, правда, умеренных, революции… Но не к нему меня послали, а к вам, Алексей Сергеевич, – ведь мы там в Туле, да и в Москве, как я узнал проездом, – считаем вас идейным вождем, как бы новым Достоевским…

– Ну, помилуйте?.. Что вы!.. – прервал меня Алексей Сергеевич, – ну какой я там вождь, да еще и Достоевский… еще что скажете!..

– Там вы как хотите, Достоевский, не Достоевский, а вот все наши старшие каждый день ждут с нетерпением вашу газету и всё ищут, что говорит старик Суворин о событиях!.. А вы в ваших «маленьких письмах» и други<х> стать<ях>, например господина Меньшикова, браните правительство графа Витте и самого Витте и совсем ему не доверяете.

– Да как же его не бранить и как ему доверять, если мы все со дня на день ждем новое правительство…

– Какое? – спросил я.

– Какое же другое!.. Носарь-Хрусталёва…

– Что же, Алексей Сергеевич, вы полагаете, очевидно, что граф Витте не хочет или не может арестовать Хрусталёва и всю его банду, ведь это ничего другого не означает, как то, что Витте предает и Россию, и царя революции во главе с Хрусталёвым…

– Не хочет или не может, но я знаю только то, что когда я ухожу из дома, то я не уверен, вернусь ли я домой и не будут ли здесь сидеть люди Носаря…

– Глубокоуважаемый Алексей Сергеевич, прошу вас, не поставьте мне в вину, если со свойственной моим годам откровенностью спрошу вас: а не вы ли сами и ваша газета виновата в том, что граф Витте лишен той поддержки общественного мнения, от имени которого говорит «Новое время», вы лично и вся левая революционная печать, таким ревностным союзником которой являетесь вы сами, Алексей Сергеевич…

– Как же так? Как же так, – вдруг заволновался Алексей Сергеевич, – вы обвиняете меня и «Новое время» в союзничестве с левой печатью, чуть ли не с самим Носарёвым?

– Господин Меньшиков, а ведь он в вашей газете «персона грата», он пишет прозрачно, но то же самое: доверять правительству Витте нельзя, и Государственная дума если и соберется, то неизвестно когда. Вот почему меня послали к вам прямо спросить вас: кому доверять и можно ли доверять «правительственным сообщениям»? Ведь они издаются, как надо думать, с ведома его императорского величества.

Старик собирался что<-то> сказать, как я поспешил добить старика.

– Да это вы совместно со всей революцией и вы лично в ваших «маленьких письмах» во всеуслышание всей России говорите, что невозможно доверять и самому царю. Черным по белому так пишет, только прикрываясь фразеологией, ваше «Новое время».

– Никогда не думал, чтобы так истолковывалась наша оппозиция лично графу Витте… Но наша оппозиция есть «оппозиция его величества»…

– На английский, парламентский манёр, – вставил я.

– Но никак не против его величества… Вы, сидя там, в Туле или в вашем Алексинском уезде, совсем превратно понимаете нашу не «оппозицию» по существу, а позицию твердой власти: ждем дел, хотим видеть их, господин Спасский, от правительства…

– Считаю нужным вас осведомить, что так думают не только в нашем уезде, но (я приостановился)… но, – повторил я, – и в Царском Селе, – сказал я, сильно подчеркнув «в Царском Селе»…

Суворин откинулся на спинку кресла и встревоженно переспросил:

– Как вы, господин Спасский – простите, я не запомнил ваше имя и отчество…

– Алексей Александрович!..

– Если позволите узнать, Алексей Александрович, каким образом вы можете знать, что говорится в Царском Селе о «Новом времени»?

– Если это и секрет, то небольшой, и я его вам могу открыть… Слухом земля полнится, Алексей Сергеевич, и многим известно, что государь император внимательно читает вашу газету и особенно интересуется вашими «маленькими письмами»… И вот на этих днях его величество сказал одному из вел<иких> кн<язей>: «Плохая у Витте пресса… Даже „Новое время“, и то его „клюет“ и ему не доверяет»…

– Но откуда же вам, Алексей Александрович, все это известно?

– Эту интимную подробность вам лично и только вам могу доверить. Я имею друзей в Петербурге, ко мне серьезно расположенных. Один из них меня пригласил завтракать в яхт-клуб. Во время завтрака вошел вел<икий> кн<язь> Николай Михайлович… Его высочество видел и слушал две моих речи на собрании «октябристов», и он попросил моего друга, который коротко знаком с ним, меня ему представить… Я беседовал с его высочеством минут десять… Он-то мне и сказал то, что вел<икий> кн<язь> слышал на этих днях от его величества.

– Вы, Алексей Александрович, совсем не такой провинциал, каким вы мне представились…

– О, самый настоящий! Немножко москвич…

Задумавшись, Алексей Сергеевич теребил по столу пальцами и, не глядя на меня, как бы себе самому [произнес]: «Всем, что вы сказали, я глубоко огорчен».

– Я думаю, что граф Сергей Юльевич еще более огорчен… – В конце концов, что же вы конкретно от него требуете? – Не знаю наверное, но надеюсь получить приглашение к графу Витте – имею поручение и к нему. Думаю, я смог бы передать ему, что именно точно, конкретно вы требуете от него.

В это время послышался явственно шорох шелкового платья, и на пороге кабинета показалась дама в черном шелковом платье…

– Мы опаздываем! Нам надо ехать…

Я встал. Встал сейчас же и Алексей Сергеевич…

– Позволь тебе представить, – и он назвал меня. И, обращаясь ко мне:

– Я вижу, как все это важно и как нужно все это как-то исправить… Очень прошу вас быть у меня завтра в шесть часов… До завтраго непременно. Очень приятно было с вами познакомиться…

Еще раз поцеловав у дамы руку (если не ошибаюсь, это была госпожа Суворина), Ал<ексей> Серг<еевич> проводил меня до самой двери и еще раз пожал руку со словами: «До завтра!»

В тот же вечер, в одиннадцать часов, я был принят графом и ушел от него четверть первого ночи… Я передал ему все, начиная с разговора с вел<иким> кн<язем> и о моем визите к старику Суворину… Граф сильно был заинтересован и, видимо, очень доволен моей инициативой. Крепко пожал руку и сказал: «Не опоздайте к Суворину».

Когда на следующий день в шесть часов вечера я позвонил к Суворину, почтенный человек встретил меня с поклоном и как будто даже улыбнулся…

– Пожалуйте!.. Алексей Сергеевич вас ожидают-с…

– Очень рад!.. Очень рад… прошу садиться… Видели ли, Алексей Александрович, вы графа Витте?

– Имел часовую беседу с ним, и он возложил на меня миссию спросить вас, Алексей Сергеевич, что именно вы и ваша газета ставите ему в вину? Какие действия его вы хотели бы видеть?

По тому, как Суворин меня принял и как усаживал, было ясно, что за прошедший день он успел переговорить с сыном, Михаилом Алексеевичем, который и открыл ему мое инкогнито. Однако он вел разговор так, как будто бы ничего необычного в моем посещении не было, и он не спрашивал, кто я такой и почему молодой человек имеет часовые разговоры с главой императорского правительства, точно у него нет других, более важных дел.

– Прежде всего, Алексей Александрович, я должен сказать, что мы ничего от правительства и его главы, графа Витте, ничего, решительно ничего не требуем и что-либо требовать не считаем себя вправе – пусть требуют разные там Милюковы, Гессены, Винаверы и Пропперы. Мы только высказываем наши сомнения в результатах нерешительности действий правительства, полумер и особенно оставлении на посту некоторых высоких особ, по нашему мнению совершенно непригодных при переживаемых событиях… Эти лица совершенно не понимают того, что в России происходит кровавая революция, начинают нагло поднимать головы всякие народцы… Повторяю, что мы высказываем только пожелания…

Как все это было далеко от всего того, что говорилось вчера, и особенно тон… тон, о котором французская пословица говорит, что «тон делает музыку».

– Вот граф Сергей Юльевич и желает знать, что же именно вы желали бы?

– Посадить Хрусталёва в Петропавловскую крепость в ожидании военного суда, смены Воронцова-Дашкова, пока кавказские народцы не объявили своего отпадения от России, смены Герарда с поста финляндского генерал-губернатора, и, наконец, что же делается с исполнением высочайшего повеления о скорейшем созыве Думы? Но более всего и в первую очередь – подавление беспощадными мерами местных беспорядков, точнее сказать, местных восстаний, твердой уверенности в завтрашнем дне. Вот и всё!

На это «всё» я с большой горячностью ответил:

– Пока вы сами, ваша газета со статьями Меньшикова, не оторветесь от революционно левых, от «Речи», от «Биржёвки» и более левых, самому графу Витте не на кого опереться в своих представлениях в Царском Селе… Я говорил вам вчера, Алексей Сергеевич, как истолковывают ваши писания там… Революционеры знают, что они делают и куда идут… Простите меня великодушно! Вы, вы помогаете рыть яму, приготовляемую ими для монархической России, для правовой России накануне осуществления великой реформы, чтобы сорвать эту реформу вместе с ее врагами «справа»… Простите еще раз, не думаю, чтобы вы сами сознавали бы ту пропасть, куда вы скатываетесь, увлекая за собою всю Россию и ее царя.

– Дорогой Алексей Александрович, – Суворин схватил мои две руки и, сжимая их, с большим волнением сказал – уверяю вас и горячо прошу вас, уверьте от моего имени Сергея Юльевича: нас совершенно превратно понимают.

– В таком случае поспешите сделать все от вас и вашей газеты зависящее, чтобы вас хорошо поняли, пока не поздно! Правительство от вас ждет этого! – сказал я, вставая. – Сегодня я обо всех ваших желаниях доложу графу и, если желаете, завтра вечером в это же время принесу ответ его сиятельства.

На этом я простился.

Ha половину одиннадцатого вечера того же дня был назначен прием Герарда, финлянд<ского> ген<ерал>-губер<натора>, а после него – мой. Я оставался ожидать приглашения. Герард запаздывал. Без двадцати пяти одиннадцать курьер при кабинете графа мне доложил: «Его сиятельство просит ваше превосходительство!»

Минут пять спустя курьер доложил о прибытии Герарда… Посмотрев на часы, граф ответил: «Опоздал на двенадцать минут, проси обождать».

Начался мой доклад, в который всем своим вниманием ушел граф, останавливаясь на каждой подробности всего того, что говорил Суворин. По каждому из выдвинутых Сувориным обвинений граф дал мне для передачи Суворину его возражения, объяснения многого невозможного из того, что он, Витте, желал бы сделать… Что же касается Воронцова-Дашкова, – «Алексей Сергеевич очень ошибается, не зная Кавказа… А я Кавказ знаю, как он свой Эртелевый переулок… Лучшего наместника именно для всего того, что там происходит, нам не найти… Нужно только одно – ему не мешать…»

О карательных отрядах граф, не говоря прямо, однако дал отлично мне понять, что многое для него недосягаемо и многое делается не им самим и не так, быть может, как он бы хотел, но что он и сам государь вполне доверяют Дурново, министру внутр<енних> дел. «Впрочем, как вы это дело знаете, – сказал мне граф, – с одобрения государя правительство передало [его] в военные руки… Газеты много и злостно врут. Скажите Суворину, да и другим тоже: если дом, порученный мне, в огне, то не мне же мешать пожарным его гасить».

Граф то вставал со своего места, прохаживался по кабинету, то вновь садился. Я передал графу подробно все, что я выговорил Суворину. «Это очень хорошо вы ему сказали относительно ямы. Работа по выработке правил – закона о выборах в Думу – идет полным ходом… Но это тоже не так просто, как думают газетчики. Я жду вас завтра в половине одиннадцатого вечера», – заключил граф. Была половина двенадцатого ночи, когда я вышел из кабинета графа.

Третий мой визит у Суворина закончился после часового собеседования появлением госпожи Сувориной и приглашением «откушать с нами». Здесь я познакомился с Мих<аилом> Осиповичем Меньшиковым и возобновил знакомство с Михаилом Алексеевичем, фактическим редактором «Нового времени». Разговор за обедом касался больше литературных и театральных тем и только слегка, как бы между прочим, – всего того, о чем шла беседа в предыдущие дни. За обедом присутствовали еще дама и господин. Кто они, не знаю. Обед прошел довольно быстро: торопились в театр и пригласили меня. Я отказался, т. к. должен был заниматься с Казакевичем обзором заграничной прессы и изготовлением краткого ее содержания для графа, что делалось два раза в неделю…

Вечером состоялся обычный мой доклад у графа. Он был краток и касался больше других поручений, данных мне графом. Между прочим, «частного» моего визита к петербургскому митрополиту Антонию (Вадковскому в миру, если не ошибаюсь[229]) по важнейшему вопросу исключения ст<атьи> 6-й старой кодификации Основных законов, по которой «его императорское величество государь император и самодержец есть глава Российской Православной церкви» в новой кодификации этих законов. Вопрос этот был очень деликатный, как затрагивающий личность царя, и прежде, нежели он поступил на официальное обсуждение, его подготовляли с разных частных сторон, перед тем как обер-прокурор кн<язь> Оболенский смог испросить мнение его величества, вернее, разрешения, поставить этот вопрос в кодификационной комиссии. О разговоре последнем с Сувориным граф, выслушав меня, сказал: «Подождем… Увидим!»

Ждать пришлось недолго, а увидели нечто изумительное. Не далее как на следующий день в «Новом времени» появилась статья М. О. Меньшикова. Не помню точно ее заглавия, но содержание, несмотря на ее обширность, помню отлично, некоторую часть – до точности. Она начиналась большим вступлением на тему «разума истории» и о понимании происходящих эволюционных, исторических событий. Об ответственности тех, в чьих руках находятся судьбы народов и государств, о чрезвычайной трудности управления для верховной власти в критические эпохи и что Россия переживает именно такую эпоху. Счастлива та верховная власть, которая наделена Богом особым даром подбирать нужных ей сподвижников, и что история прошлого России может гордиться этим даром верховной власти, когда она ценила в людях их знание, опыт, ум и даже независимость их суждений… Подчеркивалось безлюдие, столь опасное в настоящее время. Слава Богу, Россия имеет Витте. И далее буквально следующее: «Понимают ли те, в чьих руках находятся исторические судьбы России, что жизненный вопрос России не в том, будет ли граф Витте князем Витте, а в том, чтобы дорожить им и не мешать ему исполнить его историческую роль, возложенную на него Богом и самой Россией»[230].

В девять утра с «Новым временем» в руках я вошел в кабинет графа… Он стоял у своего стола…

– Ваше сиятельство! – сказал я, плохо скрывая свое волнение, – нам недолго пришлось ждать… Читали?

И тут граф Витте, два дня тому назад заставивший финляндского генерал-губернатора ждать почти час в приемной, пока инструктировал меня для ответа Суворину, входя в каждую деталь, отойдя к окну и глядя на Неву, совершенно небрежно бросил: «Все это для меня не так важно!» – «Разумеется!.. Разумеется, ваше сиятельство, но это важно и очень важно для России и еще важнее для Царского Села…»

Граф круто повернулся от окна, пристально, на какую-то долю секунды остановил свой взгляд на мне и, подойдя к столу, крепко пожал мне руку и сказал: «Я очень благодарю вас, Алексей Александров<ич>».

Весь чиновный и газетный мир Петербурга был ошеломлен… Директор канцелярии Совета министров Н. И. Вуич, впоследствии сенатор, встретил меня выходящим из кабинета графа и, здороваясь, бросил с плохо скрываемой неприязнью по адресу «Нового времени»: «Как им не стыдно!» – на что я ответил: «Почему же им [должно] быть стыдно, если они, сознав свою ошибку, так великолепно ее исправляют?»

У Кюба граф Гендриков, тогда камер-юнкер, брат фрейл<ины> Анастасии, ближайшей к императрице Александре Федоровне, погибшей вместе со всей императорской семьей, довольно развязно спросил у Дмитриева-Мамонова: «Сколько Витте заплатил Суворину?»

Нужно ли говорить о том, как отозвались газеты на статью Меньшикова? Я знаю, что в тот же день старик Суворин звонил графу.

Однако больше всех злобствовали крайне правые, те, кому Манифест 17 октября стоял поперек горла.

Прилетел к графу князь Андроников, будущая креатура Распутина, доложить, какое великолепное впечатление произвела статья в «самых высоких сферах» (нужно было понимать: в великокняжеских).

Но вот как отозвались в Царском? На третий день у княгини Юлии Петровны Хилковой я встретил за завтраком генерал-адъютанта Максимовича, носившего звание «состоящего при особе его императорского величества». Разговор, как всегда у княгини, был политический. Она, жена двоюродного брата недавно перед тем покинувшего пост министра путей сообщения Мих<аила> Ив<ановича> Хилкова, была восторженной поклонницей Сергея Юльевича, спросила у Максимовича: «Что думают о статье Меньшикова в Царском?» – «Мне передавал Трепов, что государь сказал ему по поводу только что им прочитанной статьи: “Суворин как Суворин, грош ему цена, а Меньшиков – прохвост, вздумал меня обучать. Месяцев пять тому назад они не смели бы так писать”». На что княгиня заметила: «Очень прискорбно это слышать, генерал».

Спасский-Одынец А. А. Четыре реки и одно море // Columbia University. Rare book & Manuscript Library. Bakhmeteff Archive. Aleksei Aleksandrovich Spasskii-Odynets Memoirs. Л. 1–4, 15, 23, 25–30, 39–40, 46–55, 59–70.

[И. И. Толстой]