Во втором письме Шмидт писал, что он хочет сообщить сведения по поводу готовившегося на графа покушения. Письмо это передано было после нахождения бомб следственным властям, а дальнейшую переписку со Шмидтом граф прекратил.
После того как покушение на Витте при помощи бомб, спущенных в его трубу, не удалось, стали говорить о подготовляющемся повторении покушений.
В мае месяце об этом уже говорилось настолько определенно, что весь Петербург и высшие власти ожидали со дня на день вторичного покушения. О нем были осведомлены бывший директор Департамента полиции Лопухин, бывший министр внутренних дел Дурново, член Гос<ударственного> совета, бывший министр финансов, а вслед за тем министр торговли, Шипов, председатель Гос<ударственного> совета Акимов, директор Публичной библиотеки Браудо, известный писатель Финн-Енотаевский, чл<ен> Гос<ударственной> думы Милюков, чл<ен> Гос<ударственной> думы с<оциал>-д<емократ> Романов. Когда вначале прекращенное дело о покушениях на гр<афа> Витте было впоследствии, по обстоятельствам, о которых будет речь ниже, возобновлено, то все эти лица допрашивались и все они подтвердили, что о предстоящем вторичном покушении на гр<афа> Витте они все знали и так или иначе сообщали об этом гр<афу> Витте в целях предупреждения. Градоначальник Лауниц еще в октябре предыдущего года знал о готовившемся покушении. К моменту подготовления второго покушения ген<ерала> Лауница уже не было в живых. Он был убит. Но и его преемник незадолго до вторичного покушения точно узнал число, на которое оно было назначено.
На 26 мая 1907 г. было назначено очередное заседание Гос<ударственного> совета. Это заседание было неожиданно отменено накануне, причем в спешном порядке все члены Гос<ударственного> совета были оповещены о том, что заседание не состоится. Оказалось, что градоначальник узнал точно, что на этот день назначено покушение на гр<афа> Витте. Опасаясь, что убийца, в случае если не представится возможности совершить это покушение по пути Витте, попытается проникнуть в здание Гос<ударственного> совета, и тогда кроме Витте могут пострадать другие сановники, градоначальник позвонил председателю Гос<ударственного> совета и предложил ввиду возможности покушения заседание отменить.
Это подтвердил и сам председатель Гос<ударственного> совета. Заседание было отложено на 29-е, причем целый ряд лиц, в том числе и член Гос<ударственного> совета, бывший при Витте министром финансов, Шипов, сочли нужным предупредить гр<афа> Витте, что в этот день на него произойдет покушение, которое должно было состояться 26 числа, но по неизвестным причинам в этот день было отложено.
Витте, однако, вопреки увещаниям поехал на заседание Гос<у-дарственного> совета, а возвращаясь с заседания, даже часть пути прошел пешком. Покушение не состоялось, но не потому, что оно не подготовлялось и не потому, что представители власти, в том числе и градоначальник, ошиблись в дате, а по обстоятельствам, от них совершенно не зависящим.
Получив постановление судебного следователя, Витте обратился с пространным письмом к Столыпину, в котором писал ему, что по ознакомлении со всеми материалами он пришел к заключению, что «русское правительство не особенно настаивает на выдаче французами Федорова[234], потому что рассмотрение дела на суде обнаружило бы обстоятельство, выяснение которого для самого правительства более чем нежелательно».
Далее граф выражал удивление тому, что полицейские власти не могли распознать в убитом Казанцева, который сам занимался политическим розыском и состоял в постоянных сношениях с Охранным отделением. Удивлялся он и тому, что к следствию не привлечен гр<аф> Буксгевден[235], который немедленно после появления заметки об убийстве Казанцева послал своего агента Коробова, ухитрившегося получить беспрепятственно вещи Казанцева и отвезти их Буксгевдену.
Не менее странным казалось Витте то обстоятельство, что власти безучастно отнеслись к факту обнаружения в окрестностях Петербурга бомб.
Граф Витте дальше в письме своем высказывает не лишенную интереса и, пожалуй, верную точку зрения:
«В сущности, все покушение в конце мая 1907 г., накануне роспуска Второй Думы и издания закона 3 июня, имело своей целью исключительно возмутить общественное мнение против левых политических партий, а быть может, вызвать со стороны правительства более энергичные меры в борьбе с ними. При такой постановке вопроса моя личность как будто отходит на второй план, так как оказывается, что заговор направлен вовсе не лично против гр<афа> Витте, а против политической партии вообще, я же являюсь только случайным объектом преступления. Не говоря уже о том, что мне лично от этого не легче, так как в случае удачи заговора меня все же убили бы, но только не из личной вражды или мести, а как бы для общей пользы, позволяю себе думать, что выбор меня как жертвы заговора не был случайным и вот почему. Правые политические партии не могли не видеть, что на убийство частных лиц, какими являлись Герценштейн[236] и Иоллос[237], правительство реагировать в смысле, желательном партиям, не будет, между тем как заговор против меня, будто бы учиненный левыми, давал повод правительству вступить на путь репрессий».
Спустя шесть месяцев гр<аф> Витте получил от Столыпина ответное письмо.
Столыпин уверял Витте, что Казанцев не состоял агентом Охранного отделения, а был «добровольным идейным» работником охраны, что Казанцев действительно состоял управляющим у гр<афа> Буксгевдена, что их соединяла общность политических убеждений и т. д.
Тот факт, что Казанцев не был опознан, Столыпин объясняет тем, что будто бы лицо Казанцева было изуродовано.
Любопытнее всего, что Столыпин вдруг становится защитником законности. В ответ на указание Витте, что не были произведены обыски среди членов монархических организаций, имена которых неоднократно упоминались в следствии и причастность которых к делу несомненна, Столыпин гордо заявляет, что «для того чтобы производить обыски и аресты и привлекать к следствию, необходимы и законные, и достаточные основания».
Курьезно звучит это заявление Столыпина, при котором не только обыски, но и аресты и высылки производились без всяких законов и на незаконных основаниях.
Не менее лицемерно заявление Столыпина, что он «решительно не усматривает, каким образом правительство могло бы, при усвоенном нашим законом начале независимости судебной власти, по своему разумению направлять судебное следствие и указывать, как его вести, кого привлекать и т. п. Подобное вмешательство в ход следствия по какому бы то ни было делу я считаю принципиально недопустимым».
Тот, кто жил в эпоху Столыпина, хорошо помнит, как столыпинский кабинет и его министр юстиции Щегловитов считали «принципиально недопустимым воздействовать на независимых судебных властей».
Витте не оставил этого письма без ответа. Он довольно едко пишет Столыпину, что ввиду обилия занятий ему, Столыпину, очевидно, некогда было ни вникнуть в дело, ни составить ответ, почему он и поручил кому-нибудь из своих подчиненных сделать это за него.
«Выбор, – заявляет граф Витте, – оказался неудачным. Если бы он, Столыпин, – продолжает Витте, – имел время ознакомиться с делом, то он увидел бы, что Казанцев даже жандармам показывал удостоверение Охранного отделения, что паспорт на имя Олейко был передан Казанцеву Буксгевденом, а на удостоверении Казанцева о принадлежности его к Охранному отделению имеется соответствующая печать и подпись генерала Герасимова».
Дальше Витте указывает, что напрасно Столыпин ссылается на то, что Казанцева нельзя было узнать. Лицо его вовсе не было обезображено, как видно из протокола, составленного на месте убийства. Трудно было узнать Казанцева на некоторых фотографических снимках, ибо фотография очень плохая.
В конце письма после нескольких очень едких замечаний граф Витте просит, чтобы было назначено новое расследование во главе с независимым и самостоятельным сенатором.
Припертый к стене, Столыпин ничего не нашел лучшего, как сообщить гр<афу> Витте, что его просьба о пересмотре следственных материалов была им, Столыпиным, доложена царю, и царь соизволил начертать высочайшую резолюцию:
«Никаких несправедливостей в действиях властей административных, судебных и полицейских я не усматриваю, дело это считаю законченным»[238].
После такой царской резолюции граф должен был смириться. Черносотенцы, получив столь вещественное доказательство высочайшего покровительства, обнаглели. Они стали неустанно муссировать версию о том, что Витте симулировал покушение на себя в целях рекламы. Дня не проходило, чтобы они не издевались над бывшим премьером, а он вынужден был молча сносить все эти глумления: царская резолюция, добытая Столыпиным, связывала его по рукам и по ногам.
Легко представить себе, что испытывал этот человек, долгое время бывший первым после царя лицом, человек, с мнением которого считались европейские властители.
Нет ничего удивительного в том, что гр<аф> Витте, и «сан и возраст позабыв», пошел на скандал и нанес оскорбление своему преемнику.
В. Н. КоковцовИз моего прошлогоПродолжение
Часть пятая. На посту председателя Совета министров, октябрь 1911 г
За это же лето 1912 года случился небольшой эпизод, о котором полезно упомянуть хотя бы для характеристики некоторых людей того времени и того, как ограждали свои личные интересы такие строгие судьи других, каким был хотя бы граф Витте, по напечатанным мемуарам которого все были или глупы, ничтожны, или корыстолюбивы и только он один был бескорыстен.
Перед самой моей поездкой в апреле месяце в Ливадию как-то днем, во время моих обычных докладов и занятий, приехала графиня Витте и в самых любезных выражениях стала говорить о том, что я один могу помочь ей и ее мужу, находящимся в совершенно безвыходном положении. Она заявила мне, что им буквально нечем жить и они должны спешно принять какое-нибудь решение: либо покинуть государственную службу и принять место с большим окладом в одном из банков, либо уехать окончательно за границу и зарыться в каком-нибудь ничтожном городке Германии. По ее словам, первое решение всего более улыбается ее мужу и ей самой, но она слышала, что по моему же докладу государь отнесся неодобрительно к такому решению и потому на мне лежит до известной степени долг помочь им увеличением содержания настолько, чтобы бывший министр финансов, спасший Россию от гибели, человек, заключивший мирный договор с Японией на таких условиях, о которых никто не смел и мечтать, не жил как нищий и отказывал себе во всем.
Я обещал доложить обо всем государю, но сказал, что для меня необходимо видеться лично с гр<афом> Витте, дабы потом не было с его стороны каких-либо нареканий на то, что я сделал что-либо без его прямого ведома.
Мы расстались самым сердечным образом. Графиня Витте горячо благодарила меня, сказавши, что она никогда не сомневалась в моем благородстве и что она уверена в том, что я и не подозреваю, как почитает меня ее муж, который постоянно говорит обо мне в самых нежных выражениях и твердит всем и каждому, что величайшее счастье для России – иметь во главе правительства именно меня. На другой день я получил от нее письмо, которое сохранилось в немногих моих бумагах, которые удалось спасти от полного разгрома моей квартиры. Вот оно:
Понедельник 16 апреля 1912 г.
Дорогой Владимир Николаевич!
Я рассказала мужу об нашем дружеском разговоре; он был смущен, что надоедаю вам, и сказал: раз его величество ему изволил сказать, что он его положение устроит, то Сергей Юльевич должен уверенно ждать решение государя.
Что же касается материального положения, то увеличение его казенного содержания его никоим образом устроить не может. Материальное положение могло бы быть облегчено только единовременной выдачей нескольких сот тысяч рублей, и тогда он мог бы быть спокоен. Понятно, муж был бы очень рад повидаться с вами и переговорить, но боится отнимать ваше драгоценное время своими мелкими личными делами, зная, как вы заняты.
От всего сердца желаю вам счастливого пути и прекращения всех мерзких интриг, которые направлены против талантливого и умного председателя [Совета] министров и министра финансов.
Благодарю вас, дорогой Владимир Николаевич, за ваше постоянное дружеское и доброе отношение к нам.
Получивши это письмо и не успевши еще ни ответить, ни даже протелефонировать гр<афу> Витте, я получил от него на другой же день запрос по телефону о том, когда он может заехать ко мне в Ливадию.
В тот же день он был у меня перед самым моим обедом. Начал он разговор с того, что его жена была у меня без его ведома, так как он решил сам никого о себе не просить, тем более что ему известно, что его близкие друзья говорили о его невыносимом положении государю, и последний ответил, что хорошо об этом осведомлен и будет говорить с министром финансов. Если же его величество этого до сих пор не сделал, то, очевидно, не желает, и, следовательно, бесполезно ему надоедать разве, что «вы возьмете мое дело в руки и поможете мне выйти из такого положения, при котором я буквально доедаю последнее, что у меня осталось, а жить на нищенское жалование, после отнятой аренды[239], т. е. на какие-то 24 тыс. руб. в год, я давно уже отвык».
Я сказал гр<афу> Витте, что если бы речь шла об увеличении его содержания, хотя бы на 10 тыс. руб. в год, то я знал бы, что делать. Я переговорил бы с председателем Государственного совета и попросил бы его разрешить мне доложить об этом государю и не сомневаюсь в успехе, но так как из письма графини я вижу, что этим дела не разрешить, то я должен сказать прямо, что не могу просить государя о такой выдаче, так как за восемь лет моего управления министерством я постоянно боролся против таких выдач. Я прибавил, что обещаю не возражать, если государь меня спросит, и я думаю, что самое простое и естественное – чтобы гр<аф> Витте решился обратиться непосредственно к государю, т. к. этим путем он не будет упрекать себя впоследствии в том, что не исчерпал всех способов ранее, чем решиться переменить всю свою жизнь. Подумавши немного, Витте сказал, что «пожалуй, что вы правы, тем более что неизвестно даже, говорили ли ему мои друзья или просто хотели отделаться от меня, когда я их спрашивал».
В половине июля государь вызвал меня с докладом в шхеры. Особенно неприятных вопросов не было, и доклад быстро двигался к концу, тем более что государь предполагал тотчас после завтрака съехать на берег с великими княжнами и предпринять продолжительную прогулку.
Когда я кончил все очередные дела, государь вынул из ящика своего маленького письменного стола синюю папку и спросил меня: «Вы не догадываетесь, что в этой папке?»
Зная по опыту, что такие папки не сулят мне ничего приятного и содержат в себе какую-нибудь просьбу о деньгах или ходатайство о каком-либо исключении из общего правила, я сказал, что боюсь этих синих папок, так как большею частью они содержат в своих недрах что-либо неприятное для Министерства финансов. На это государь сказал мне:
«Не упадите в обморок и прочтите громко, а затем ответьте мне прямо на те вопросы, которые я вам поставлю».
Я вынул из синей обложки письмо, написанное знакомым мне почерком графа Витте. Вот что я прочитал громко[240]:
Ваше императорское величество!
Несколько месяцев тому назад вы изволили благосклонно выслушать мою исповедь о тяжелом положении необеспеченности, в котором я нахожусь. Оно заключается в том, что, не обладая ни наследственным состоянием, ни благоприобретенным, ибо, отдав себя государственной службе, я не имел права заниматься делами наживы, на закат жизненной карьеры я очутился с содержанием в 19 тыс. руб. и с ограниченными средствами, оставшимися из 400 тыс., которые вам угодно было милостиво пожаловать, когда я с поста министра финансов был назначен председателем Комитета, а впоследствии Совета министров, на каковых должностях вместе с арендою я получал почти в 2 раза больше, нежели теперь.
Из такой обстановки своими силами я мог бы выйти, только оставив государственную службу, чтобы заняться частною. Но это средство недавно было мною окончательно отвергнуто.
Ваше величество были так милостивы, что в бесконечной царской доброте соизволили мне сказать: «Можете быть совершенно спокойны; это мое дело вас и ваше семейство обеспечить».
Простите, если осмелюсь всеподданнейше доложить. Я вполне понимаю, что на деятельной государственной службе я мог получить прочное материальное положение только на посту посла, и хотя я несколько раз имел случай представлять доказательства, что на этом поприще я мог бы оказывать услуги царю и Родине не хуже других, тем не менее я более не питаю никаких надежд на такой выход вследствие неблагоприятного отношения ко мне подлежащих министров.
Увеличение содержания при настоящих моих обязанностях в размере, могущем меня устроить, являлось бы крайне неудобным, а потому было бы и для меня тягостно.
Я мог бы быть выведен из тяжелого положения единовременною суммою в двести тысяч рублей. Сознание, что, будучи министром финансов в течение 11 лет, я своим трудом и заботами принес казне сотни миллионов рублей, сравнительно сумма, могущая поправить мои дела, представляет песчинку, дает мне смелость принести к стопам вашего императорского величества всеподданнейшую просьбу, не сочтете ли, государь, возможным оказать такую царскую милость.
Позволяю себе в оправдание настоящего всеподданнейшего письма доложить, что с наступлением каникул, ранее, нежели покинуть Петербург, мне предстоит решить вопрос, могу ли я продолжать скромно жить так, как живу, или принять меры к дальнейшему сокращению моего бюджета, вступив на путь домашних ликвидаций.
Когда я прочитал это письмо, государь спросил меня: «Вы подозревали, что Витте может обратиться ко мне с такой просьбою?»
Я рассказал тогда все, что приведено выше, начиная с визита ко мне графини Витте, письма ее ко мне в апреле месяце и личного разговора с самим гр<афом> Витте, и пояснил, что я не доводил обо всем этом до сведения государя потому, что не был уверен в том, что гр<аф> Витте решится лично просить о денежной помощи, после того что я отклонил от себя инициативу в его ходатайстве. Тогда государь задал мне такой вопрос:
«Что это за объяснение, что ему предлагали выгодное положение в частной деятельности, от которого он отказался? Я ничего об этом не слышал, и сам он, обратившись ко мне с личною просьбою о назначении его послом, ничего не говорил мне об этом».
В ответ на это я доложил, что этот вопрос освещен не совсем правильно, т. к. мне пришлось говорить об этом лично с гр<афом> Витте еще осенью 1911 года. Тогда ко мне приехал председатель совета Русского для внешней торговли банка, мой бывший сослуживец В. И. Тимирязев и спросил меня, обсуждался ли в Совете министров вопрос о разрешении гр<афу> Витте принять в виде особого изъятия из общего правила предложение банка о предоставлении ему должности консультанта при банке с определенным содержанием, сверх возможного его участия в прибылях. Я был крайне удивлен таким вопросом и ответил полным неведением, прибавив, что тут должно быть прямое недоразумение, т. к. гр<аф> Витте как член Государственного совета не имеет права принять такое предложение, и совет не может обсуждать его как прямо противоречащее закону о несовместительстве.
Тимирязев настаивал на том, что у них состоялось уже соглашение, подписанное гр<афом> Витте, и спросил меня, не возьмусь ли я лично доложить этот вопрос государю и испросить разрешение его в благоприятном смысле, как меру совершенно исключительную.
Я отказался наотрез принять участие в таком обходе закона, сказавши, что об этом должен докладывать председатель Государственного совета, если он решится на это, и прибавил при этом в шутку, что я очень сожалею о невозможности для меня исполнить угодное гр<афу> Витте, потому что, вероятно, я и сам недолго пробуду председателем Совета министров и министром финансов и был бы счастлив после моего увольнения пойти по дороге, предоставленной гр<афом> Витте и поискать какой-либо банк, который согласился бы взять и меня в консультанты. Замечая, что я отношусь к его сообщению с большим недоверием и даже несерьезно, Тимирязев вынул из кармана протокол постановления Совета и Правления Русского для внешней торговли банка, подписанный многими членами; внизу его стояла собственноручная подпись гр<афа> Витте: «С сделанным мне предложением согласен. Витте».
По-видимому, соглашение это состоялось летом или осенью того же 1911 года, между гр<афом> Витте и одним из членов правления банка, кажется Артемием Рафаловичем, где-то в Германии на курорте Зальцшлирф и оформлено уже в Петербурге.
После этого моего разговора с Тимирязевым прошло всего несколько дней, как ко мне приехал гр<аф> Витте без предупреждения меня по телефону и просил дать ему «дружеский» совет, т. к. около него слагаются «всякие бессмысленные легенды вроде того, что он будто бы устроил себе место консультанта при каком-то банке, тогда как он не раз получал об этом всевозможные предложения, но постоянно отклонял их, т. к. он прекрасно знает, что это незаконно, и не бывшему же русскому министру финансов и премьер-министру заниматься обходами закона».
Я сказал ему в ответ, что, действительно, и до меня доходил такой слух, но я не придал ему никакой веры, т. к. хорошо понимаю, что даже государь не мог бы разрешить такого изъятия, ибо за этим потянулась бы нескончаемая вереница таких же домогательств со всех сторон, и Государственный совет превратился бы в торжище незаконными совместительствами.
Я не сказал ему из простой деликатности, как не говорил этого вообще, кому бы то ни было, что видел собственными глазами его подпись под протоколом Русского банка, и на этом наша беседа и прекратилась. Весь вопрос заглох и только позже тот же Тимирязев сказал мне, что Витте вызывал его, очень гневно передал ему ту же «сплетню» и даже обвинил его в распространении ее, а когда он показал ему подписанное им согласие, то Витте, нимало не смущаясь, сказал только: «Вольно же было принимать всерьез курортную болтовню. Мало ли о чем говоришь на водах, от нечего делать», как будто не его подпись стояла на протоколе.
После моего рассказа государь спросил меня: «Так нужно просто отказать Витте или даже ничего ему не отвечать?»
Я доложил государю, что, по моему мнению нужно, напротив того, исполнить эту просьбу и дать гр<афу> Витте то, о чем он просит. Государя такое мое мнение, видимо, удивило и, когда я сказал, что нахожу более правильным ответить милостью на обращенную просьбу и лучше выдать эти деньги, нежели отказать в них, хотя бы для того, чтобы каждый знал, что государь не отказал своему долголетнему министру, оказавшему государству большие услуги, в помощи, когда он о ней ходатайствует, несмотря на то что мотивы такой просьбы могут быть оцениваемы различно.
Государь немного подумал и сказал мне: «Вы правы, пусть будет по-вашему, только не подумайте, что гр<аф> Витте скажет вам спасибо за ваше заступничество, он вас очень не любит, но я непременно скажу ему, если увижу его, что вы склонили меня исполнить его просьбу».
Затем по моему предложению государь тут же написал на письме гр<афа> Витте: «Выдать статс-секретарю гр<афу> Витте 200 тыс. руб. из прибылей иностранного отделения, показав эту выдачу на известное мне употребление».
На словах государь прибавил, что он не желает, чтобы об этом много болтали, и если государственный контролер пожелает иметь оправдание произведенной выдачи, то письмо Витте с резолюцией может быть предъявлено лично статс-секретарю Харитонову.
Я поспешил послать графу Витте телеграмму в Зальцшлирф, где он в ту пору лечился, с извещением о решении государя, и получил от него на французском языке 31 июля (нового ст<иля>) ответ по телеграфу в таких выражениях: «От всего сердца благодарю вас за дружескую услугу. Моя жена присоединяет к моим и свои искренние чувства».
Прошло всего полтора года, и многое изменилось опять в наших отношениях с гр<афом> Витте. Он занял одно из видных мест в осуждениях меня, а незадолго перед тем что я был уволен 30 января 1914 года от обеих моих должностей, он выступил с самыми резкими речами в Государственном совете и в печатной полемике против меня. Речь об этом впереди.
Когда кончился мой доклад по этому совершенно неожиданному для меня вопросу, государь, очевидно располагавший еще временем, спросил меня, не слышал ли я чего-либо относительно желания того же графа Витте получить пост посла где-либо за границею?
Я ответил, что прямых и точных сведений у меня не было, но до меня доходил недавно слух о том, что граф Витте, не скрывавший своего желания в первое время после его увольнения с поста министра финансов и назначения его председателем Комитета министров, снова говорил в Новом клубе, что ему надоело бездействие в Государственном совете и он намерен опять позондировать через своих друзей, нельзя ли ему возобновить свое желание о перемене служебного положения, т. к. он думает, что пост посла в Риме должен скоро освободиться, но что он опасается, что министр иностранных дел Сазонов будет ярым противником его назначения, т. к. на него перешла вся ненависть к нему Столыпина, которого Сазонов считает гениальным человеком и думает все еще его мозгом.
Государь сказал мне на это в самом благодушном и простодушном тоне:
«Я могу дополнить вашу информацию несколько более положительными сведениями. Граф Витте нашел действительно друзей, которые передали мне даже его письмо по этому поводу, написанное откуда-то из-за границы и оставшееся у меня в столе в Царском. Я передам вам его, когда вернусь осенью. Оно любопытно и излагает с большим авторитетом, что я должен изменить весь состав нашего представительства за границею и заменить его людьми совершенно иного сорта, нежели те, которые занимают эти места теперь, а именно людьми чисто делового типа, умеющими ладить с печатью, влиять через нее на общественное мнение, и вообще нужно вдохнуть совсем свежую струю в прежнюю дипломатию, совершенно не знающую России и не умеющую говорить с такими новыми людьми, как те, которые ведут теперь всю политическую жизнь на Западе. Он говорит даже, что весьма сожалеет о том, что недостаточно владеет английским языком, чтобы предложить себя на место посла в Вашингтоне, хотя он убежден, что сумел бы и без этого повернуть и общественное мнение Америки, и американский рынок в сторону России и открыть последний для наших займов».
Кончает Витте свое письмо, как сказал государь, тем, что с благодарностью примет любой пост посла в большом государстве Европы, но просит не назначать его ни в Китай, ни в Японию, потому что эти страны должны быть предоставлены более молодым силам.
Государь прибавил: «Я говорил об этом письме Сазонову, который отнесся к такой просьбе совершенно отрицательно. Я также нимало не настаивал и ничего не отвечал Витте ни прямо, ни через его друзей, хотя один из них не раз спрашивал меня, какой ответ думаю я дать на письмо Витте. Вероятно, впрочем, он и сам догадывается, что, не давая ему ответа, я дал его в очень ясной форме».
Письмо графа Витте государь мне не передал в Царском Селе осенью, и весь этот вопрос так и не всплывал более наружу до самого моего ухода в 1914 году. Очевидно, та же мысль давно занимала гр<афа> Витте.
Часть шестая. Моя отставка 29 января 1914 г
Еще перед роспуском Думы на рождественский вакант в Государственный совет поступил разработанный по инициативе Думы, но сильно исправленный Министерством финансов законопроект о мерах борьбы с пьянством.
Довольно невинный сам по себе, не вызвавший с моей стороны особых возражений, этот проект таил в себе пререкания с правительством лишь в одной области, а именно в предположении значительно расширить полномочия земств и городов в разрешении открытия заведений (трактиров) с продажею крепких напитков. Значительная часть Думы и сама сознавала, что такое расширение нецелесообразно, так как оно могло давать место для больших злоупотреблений в смысле влияния частных интересов на разрешение открытия трактиров и развитие тайной торговли там, где усердие трезвенников не дало бы достаточного удовлетворения потребностям населения, но по соображениям так называемой парламентской тактики эта часть Думы не хотела проявлять как бы недоверия благоразумию местных органов самоуправления и предпочитала достигнуть примирения с правительством путем соглашения с Государственным советом после рассмотрения им законопроекта. Не придавал особого значения этим спорным пунктам и я. Незадолго до роспуска Думы ко мне заезжали и Родзянко, и Алексеенко, и оба, точно сговорившись между собою, старались разъяснить, что на этом вопросе Дума должна уступить правительству, так как иначе, говорили они, все взятничество при разрешении трактиров падет на голову Думы и правительство будет только справедливо торжествовать свою правоту.
Нападение появилось оттуда, откуда я всего менее его ожидал.
Как-то еще весною этого (1913) года ко мне позвонил граф Витте и спросил, застанет ли он меня дома, так как ему хочется повидать меня «по одному небольшому вопросу». Я предложил ему заехать к нему по дороге из министерства на острова. Я застал его за чтением думского проекта о мерах против пьянства, и он начал объяснять в очень туманной форме, что предполагает посвятить свой летний отдых на разработку своего проекта по тому же вопросу, так как считает думский проект «совершенно бесцельным» или, как он выразился, «ублюдочным». На вопрос мой, в чем заключаются его мысли по этому поводу, я не получил от гр<афа> Витте никакого определенного ответа. Он ограничился тем, что сказал, что рассчитывает на то, что мы сойдемся в его основных положениях, но прибавил, что советует мне дружески быть очень «широким в деле борьбы с пьянством и что такая широта взглядов нужна столько же для пользы народной, ибо народ гибнет от алкоголизма, сколько для моего личного положения, которое может сильно пострадать, если я буду отстаивать нынешний порядок вещей».
Меня такое обращение очень удивило, и я просил гр<афа> Витте сказать мне, в чем же дело, так как я повинен разве только в том, что соблюдал в точности законы, проведенные по его же инициативе, и не только не мешал действительным мерам борьбы против пьянства, если они применялись где-либо, но поощрял их всеми доступными мне средствами. На это я опять же не получил никакого ответа, и только Витте показал мне думскую справку о росте потребления вина, на что я ему заметил, что в самой Думе эта справка вызвала критику, так как она содержит в себе одни абсолютные цифры и не считается с ростом населения, а если внести эту поправку, то окажется, что душевое потребление не растет, а падает, и что Россия занимает чуть ли не последнее место среди всех государств по потреблению алкоголя всех видов.
Мое объяснение не встретило никаких возражений, и Витте сказал мне только на прощанье, что по возвращении из-за границы он ознакомит меня с его проектом и заранее обещает, что не предпримет ничего, не войдя со мною в соглашение обо всем. «Вы знаете, как люблю и уважаю я вас, и не от меня же встретите вы какие-либо затруднения в несении вашего тяжелого креста. Подумайте только, что могло бы быть у нас, если бы на вашем месте не сидел такой благоразумный человек, как вы. Я всегда и всем твержу эту истину, в особенности когда слышу, что вас критикуют за то, что вы скупы и слишком бережете казенные деньги».
На этом мы расстались и больше не возвращались к этому вопросу до самого начала прений в Государственном совете. По возвращении моем и гр<афа> Витте в Петербург мы не виделись с ним ни разу до дня заседания. Я дважды звонил по телефону, спрашивая его, когда он ознакомит меня, как он обещал, со своим проектом, но получил в ответ только, что он отказался от составления своего контрпроекта и предпочитает просто критиковать «думскую белиберду», так как этим путем легче достигнуть чего-либо положительного.
В самом конце ноября или в начале декабря начались прения в Государственном совете по думскому проекту. В первом же заседании Витте произнес чисто истерическую речь. Он вовсе не критиковал проекта Думы и даже не коснулся ни одного из его положений.
Он начал с прямого и неприкрашенного обвинения Министерства финансов «в коренном извращении благодетельной реформы императора Александра III, который лично, – сказал он, – начертал все основные положения винной монополии и был единственным автором этого величайшего законодательного акта его славного царствования». Он, Витте, был только простым исполнителем его воли и «вложил в осуществление этого предначертания всю силу своего разумения и всю горячую любовь к народу, который должен был быть спасен от кабака».
«За время моего управления, – говорил Витте, – в деле осуществления винной монополии не было иной мысли, кроме спасения народа от пьянства, и не было иной заботы, кроме стремления ограничить потребление водки всеми человеческими доступными способами, не гоняясь ни за выгодою для казны, ни за тем, чтобы казна пухла, а народ нищал и развращался.
После меня, – продолжал оратор, – все пошло прахом. Забыты заветы основателя реформ, широко раскрылись двери нового кабака, каким стали покровительствуемые министерством трактиры, акцизный надзор стал получать невероятные наставления, направленные к одному: во что бы то ни стало увеличить доходы казны, расширять потребление, – стали поощрять тех управляющих акцизными сборами, у которых головокружительно растет продажа этого яда, и те самые чиновники, которые при мне слышали только указание бороться с пьянством во что бы то ни стало, стали отличаться за то, что у них растет потребление, а отчеты самого министерства гордятся тем, как увеличивается потребление и как растут эти позорные доходы. Никому не приходит в голову даже на минуту остановиться на том, что водка дает у нас миллиард валового дохода, или целую треть всего русского бюджета. Я говорю, я кричу об этом направо и налево, но все глухи кругом, и мне остается теперь только закричать на весь мир “караул”…»
Это слово «караул» было произнесено таким неистовым, визгливым голосом, что весь Государственный совет буквально пришел в нескрываемое недоумение не от произведенного впечатления, а от неожиданности выходки, от беззастенчивости всей произнесенной речи, от ее несправедливых, искусственных сопоставлений и от ясной для всей залы цели – сводить какие-то счеты со мною, и притом в форме, возмутившей всех до последней степени.
Председатель объявил перерыв, ко мне стали подходить члены совета самых разнообразных партий и группировок, и не было буквально никого, не исключая и явного противника винной монополии А. Ф. Кони, кто бы не сказал мне сочувственного слова и не осудил наперерыв возмутительной, митинговой речи.
Я выступил тотчас после перерыва и внес в мои возражения всю доступную мне сдержанность. Она стоила мне величайших усилий и напряжения нервов. Не стану приводить теперь, когда все происшедшее тогда кажется мелким и ничтожным после всего пережитого с тех пор, что именно я сказал. Это видно по стенограмме Государственного совета, которая находится и теперь в моих руках. Я крайне сожалею, что не могу, по недостатку места, привести ее, но могу и так сказать только по совести, что общее сочувствие было на моей стороне, Витте не отвечал мне и ушел из заседания, не обменявшись ни с кем ни одним словом, а проходя мимо меня, демонстративно отвернулся.
После этого в декабре до рождественского перерыва было еще всего одно или два заседания. Государственный совет перешел к постатейному рассмотрению, а после Нового года по частным возражениям того же гр<афа> Витте дважды останавливал рассмотрение, передавая спорные вопросы на новое обсуждение двух своих комиссий – финансовой и законодательных предположений.
В этих заседаниях опять были невероятные по резкости тона выступления Витте, и в двух наиболее существенных спорных вопросах он снова остался в ничтожном меньшинстве – настолько искусственность и предвзятость его мнений была очевидна для всех. Он буквально выходил из себя, говорил дерзости направо и налево, и члены комиссии кончили тем, что перестали ему отвечать и требовали простого голосования, так беззастенчивы и даже возмутительны были его реплики. Голосование было решительно против него, и дело возвращалось на общее собрание в том виде, в каком оно вышло из него, по его же требованию.
Если когда-нибудь стенограммы Государственного совета по этим последним для меня заседаниям в роли председателя Совета министров и министра финансов увидят свет божий, то я твердо уверен в том, что правдивость моего рассказа будет ясна до очевидности.
<…> На особом месте в кампании, веденной против меня, следует поставить графа Витте. Характеристике наших с ним отношений мне невольно приходится отвести несколько более места, так как на пространстве двадцати лет наших отношений было немало явлений, представляющих особый интерес.
Во всем, что написано уже мною, я не давал и не собираюсь давать в моих воспоминаниях оценки государственной и финансовой деятельности этого бесспорно выдающегося человека. Да это и не нужно, как я объясняю дальше.
Я расскажу только об участии гр<афа> Витте в таких действиях, которые привели к моему увольнению, и постараюсь выяснить, почему, действуя вначале за кулисами, он открыто стал затем на сторону моих противников и какие пути избрал он для достижения своей цели. Делаю это я не из каких-либо личных побуждений, а из убеждения, что это необходимо для выяснения тех условий, в которых проходила моя государственная работа и которые ярко отражают, как мне кажется, события минувшей поры.
<…> В первое время после своего удаления гр<аф> Витте внешне сравнительно спокойно переносил свое устранение от активной деятельности, и не было еще с 1903 года до половины 1905 года каких-либо резких проявлений его неудовольствия, хотя он был в прямой немилости.
Государь относился к нему явно отрицательно. Императрица – еще того более, не скрывая, называя его в кругу своих близких не иначе, как «этот вредный человек». Все, что жило около двора, подделывалось под этот тон неблагоприятного к нему настроения, почти к нему не ездило, и только немногие, постоянно окружавшие его, когда он был у власти и пользовавшиеся его особым вниманием, соблюдали приличие и время от времени навещали его, не то из чувства благодарности, не то в предвидении, что, неровен час, Витте опять выйдет из забвения и еще им пригодится, не то от скуки и однообразия петербургской жизни и от жажды сенсационных новостей и закулисных пересудов, всегда обильно почерпаемых в антураже этого большого человека. Невзирая на это влияние Витте было значительно. Он был всегда прекрасно осведомлен обо всем, что говорилось наверху, думал только об этом и учитывал каждый доходящий оттуда слух и с поразительным искусством пользовался им.
В это время он не только дружил со мной и, казалось, поддерживал меня, вводил меня в круг его личных забот, просил даже моей помощи. Он говорил громко всегда одну и ту же фразу: «Пока Коковцов у власти, мы можем быть спокойны, он не допустит никакого безрассудства». И это он делал не в частных беседах, а в совершенно открытых выступлениях в Государственном совете. Приведу некоторые из них.
В заседании 8 июня 1909 года по росписи на этот год он выразился так: «Вы меня спросили, за кого или против кого я говорю. Я говорю ни за кого, ни против кого. Но раз я стал здесь на эту кафедру, то я очень счастлив, что могу заявить: В. Н. Коковцов был министром финансов в очень трудное время, и я должен преклониться перед его заслугами, а именно благодаря твердости его характера он если ничего особенного не создал, то, во всяком случае, сохранил то, что получил. Это громаднейшая его заслуга».
В апреле того же года по смете системы кредита и ввиду нападок Государственной думы на невыгодность заключенного мною во Франции 4 1/2-процентного займа он сказал: «В заключение я позволю себе с полным убеждением высказать уверенность, что при тех условиях, которыми последний заем был обставлен, и в то время, когда он был совершен, более благоприятных условий сравнительно с теми, которых достиг министр финансов, достигнуть было совершенно невозможно. Я уверен, что это убеждение мое разделяют и другие члены Комитета финансов».
Через год, 27 марта 1910 года, при рассмотрении в Государственном совете бюджета на 1910 год гр<аф> Витте высказался еще более решительно: «Я в бездефицитном бюджете, нам представленном, вижу, несомненно, большой успех нашего финансового хозяйства. Тут возбуждался вопрос о том, кому мы этим обязаны. Несомненно, что такие крупные явления, которые касаются жизни всей империи, всегда мало зависят от людей; они зависят от Бога, и несомненно, что в данном случае последовало благословение Господне, но тем не менее только неразумные люди могут не пользоваться теми дарами, которые им даются свыше, и я не могу не отметить тот факт, что в данном случае, благодаря крайней удовлетворительности и устойчивости нашего министра финансов и Государственной думы, которая в данном случае проявила замечательный государственный такт и замечательный государственный смысл, мы имеем перед собою бюджет, которого никто из нас, я думаю, и никто в Европе не ожидал, – бюджет бездефицитный».
В том же году в заседании 5 июня гр<аф> Витте выразился так: «Я безусловно доверяю В. Н. Коковцову и имею основания доверять, так близко зная его и так долго служа с ним».
И, наконец, уже 18 мая 1912 года, т. е. в бытность мою председателем Совета министров, обсуждая вопрос о кредите для земства и городов, гр<аф> Витте выразился еще более определенно:
«Мы пережили великую войну, нисколько не разрушив великую денежную реформу, и я питаю надежду, во всяком случае, я желаю, чтобы в это царствование и впредь не была бы нарушена наша денежная система и не был бы подорван окончательно наш государственный кредит. В заключение я говорю по убеждению, что я уверен, что доколе министром финансов будет В. Н. Коковцов, этого не будет».
Он, однако, никогда не прощал мне того, что я не советуюсь с ним, хотя мне не об чем советоваться по текущим делам, т. к. в финансовых вопросах я продолжал его же деятельность, а в делах общей политики он не мог мне дать никакого совета, тем более что моя свобода действий была ограничена волею государя и необходимостью еще больше бороться в водовороте различных интриг и сторонних влияний.
Но по мере того как удаление от дел затягивалось, настроение гр<афа> Витте изменялось коренным образом.
В высшей степени властолюбивый, чрезвычайно деятельный и полный инициативы, гр<аф> Витте тяжело переносил свое бездействие и полное устранение от государственной и финансовой работы. Он начал считать, что я слишком долго засиделся на посту председателя Совета министров и министра финансов. Во мне видел он до известной степени помеху к достижению своих целей и считал, что с моим уходом снова откроется дорога к продвижению его вперед.
Может быть, он и не рассчитывал на то, что это случится немедленно после моего падения, но он полагал, вероятно, что те же силы, которые сбросят меня, окажутся достаточно влиятельны для того, чтобы посадить на мое место своего фаворита, способного только быстро запутать положение и поставить страну внутри, а может быть, и извне перед новыми опасностями и даже привести ее к катастрофе. И тогда снова выступит он в роли спасителя, как выполнил он эту роль после японской войны в Портсмуте.
Этими мыслями и настроением гр<афа> Витте объясняется кажущееся противоречие в его отношениях ко мне, приливы и отливы его хороших проявлений, близость, сменяющаяся отдалением, вспышки неудовольствия и беспричинного раздражения и, наконец, его открытое враждебное, решительное выступление против меня в конце 1913 года и дикие по форме и недостойные по существу приемы, которые гр<аф> Витте пустил в ход, возглавив кампанию, основанную на неправде и стремившуюся ввести в заблуждение государя.
Сам он, несомненно, оценивал положительно мою деятельность, и заявления его в этом смысле, сделанные так недавно и перед русскими законодательными учреждениями, и перед иностранными людьми, были, бесспорно, совершенно искренни для той минуты, когда они были заявлены, и в то же время он всеми силами стремился к моему устранению, видя в этом главное условие для нового своего появления на арене государственной деятельности.
Как только он почуял, что мое положение поколеблено, что атака на меня ведется со всех сторон и имеет твердую опору наверху, он разом переменил фронт, совершенно отшатнулся от меня, начал открыто бранить и осуждать меня. По слухам, он уже давно состоял в сношениях с Распутиным. Городская молва удостоверяла даже – не знаю, насколько справедливо, – что у него были и личные встречи со «старцем». В лице епископа Варнавы, бывшего даже в течение ряда лет духовником его, у гр<афа> Витте был путь общения с Распутиным, и он умело подделывался под этого человека, корчившего из себя великого радетеля о благе народном.
Как это ни странно, Витте, автор винной монополии, страстный поборник ее установления, с величайшим упорством проведший ее, несмотря на все встреченные им преграды, не находивший, еще год тому назад, достаточно хвалебных слов, чтобы превозносить меня до небес за умелое, искусное и талантливое осуществление его идеи, избрал ту же винную монополию как предлог [для] нападений на меня, и притом нападений на этот раз совершенно открытых, для ведения которых он выбрал трибуну Государственного совета, а случаем – переданный из Государственной думы законопроект о борьбе с пьянством, по отношению к которому я занял совершенно примирительную позицию и склонялся, несмотря на всю сознаваемую мною бесполезность его, поддерживать его, за исключением некоторых, весьма немногих и второстепенных частностей.
Его выступления в совете по этому делу, о котором я подробно говорил в своем месте, останутся навсегда памятными свидетелям этой непонятной перемены.
Это внутреннее противоречие и эта неожиданная перемена объясняются, однако, просто. Витте знал, что Распутин начал некоторое время перед тем громко говорить: «Негоже царю торговать водкой и спаивать честной народ», что пора «прикрыть царские кабаки», – и слова его находили восторженных слушателей. В бессвязном лепете его эти наивные люди видели голос человека, вышедшего из народа, познавшего на себе всю горечь этого порока. В борьбе против него именем царя Витте видел «второе освобождение крестьян» и заочно льстил государю, говоря, что в царствование его суждено осуществиться этому делу. Гр<аф> Витте знал все, что происходит, и ему было выгодно дать мне генеральное сражение именно на этом вопросе, и он его дал с ущербом для своего морального положения, потому что все видели его беззастенчивую неправоту, целью которой было осуществление его заветной мечты расшатать мое положение.
Он отлично знал, что бороться против пьянства такими способами безумно, что можно легко потерять огромный доход, но не искоренить пьянства, но это было ему совершенно безразлично. У него была одна цель – сдвинуть меня, во что бы то ни стало, с моего высокого положения и одновременно прослыть «государственным человеком, чутко прислушивающимся к биению общественного пульса». Более подходящего случая он не мог себе и представить. Ведя прямо к заветной цели – убрать меня, осмеливавшегося не зависеть в своих действиях и начинаниях от его ума, этот случай выводил его прямо в орбиту влияния «старца», вселял в нем надежду, что всякое лишнее упоминание о нем, Витте, в известных кругах может быть только полезно ему, а кем и в каком именно смысле – это было ему безразлично.