С. Ю. Витте — страница 92 из 98

Больше всего в «Воспоминаниях» Витте достается Николаю II, императрице Александре Федоровне, Столыпину, кн. Мещерскому, издателю-редактору «Гражданина», и Плеве. Отзывы о первых четверых отличаются крайним раздражением, но, в противоположность многим суждениям Витте о лицах, представляются вполне обоснованными. В них очень мало нового, что не было бы общеизвестно, тем не менее они представляют огромный интерес грубых по форме, но ярких в силу страстности изложения характеристик, данных человеком крупного ума, близко соприкасавшимся с теми, чью деятельность он описывает. Давая их, С. Ю. Витте с той присущей его натуре неудержимой порывистостью, с которой проявляются все его свойства, сам того не замечая и, конечно, не желая, дал некоторый материал и для своей собственной характеристики. Так старательно и, так сказать, всесторонне облив грязью Николая II, Витте на протяжении всех своих мемуаров не перестает уверять в своей личной к нему искренней преданности и любви и, не жалея красок, чтобы очернить Мещерского, попутно рассказывает, как он сам на интимном обеде у него участвовал, какие откровенные беседы на политические темы с ним вел, как устраивал на службу покровительствуемых им молодых людей и как выхлопатывал ему самому денежные пособия (Особое приложение ко II тому «Воспоминаний»). Непримиримой враждой дышат те страницы «Воспоминаний» Витте, которые посвящены Плеве. К биографии этого своего врага, который его и свалил, Витте прибавляет несколько фактов, которые имели бы значение, если бы соответствовали истине. Рассказывая о происхождении Плеве, он утверждает, что «его отец был чуть ли не органистом у какого-то польского помещика» (т. I, стр. 29), что «Плеве происходил из поляков и он переменил свою фамилию, еще будучи молодым человеком» (т. I, стр. 194) и что, наконец, Плеве «ренегат», переменивший религию «из-за карьеры» (т. I, стр. 29). Все это от начала до конца неверно. Ни фамилии своей, ни религии Плеве не менял, а отец его был штатным смотрителем городского училища в городе Мещовске Калужской губ<ернии>. Затем Витте сообщает дословно следующее: после смерти Плеве в его портфеле «было найдено письмо, будто бы агента тайной полиции, какой-то еврейки одного из городов Германии, если я не ошибаюсь, – говорит Витте, – Киссингена, в котором эта еврейка сообщала секретной полиции, что будто бы готовится какое-то революционное выступление против его величества, связанное с приготовлением бомбы, которая должна быть направлена в его величество, и что будто бы я принимаю в этом деле живое участие. Как потом я выяснил, – пишет далее Витте, – это письмо было ей продиктовано. Очевидно, план Плеве был таков, чтобы получать такие письма от агентов его, в которых бы сообщалось о том, что я принимаю участие в революционных выступлениях и, в частности, в покушении на жизнь моего государя императора Николая, с тем чтобы Плеве мог невинным образом подносить эти письма государю» (т. I, стр. 198). В этом сообщении С. Ю. Витте искажает истину до того, что от нее почти ничего не остается. И что весьма удивительно, неизвестно, зачем он это делает, ибо, если бы он передал истину без прикрас, она много вернее всякого вымысла дала бы ему в руки то оружие против врага, которое он в настоящем случае ищет. И тайные агенты, и еврейка из Киссингена, и подлог письма – все это плоды вымысла, тем более злостного, что самому Витте история приписывает как раз пользование тем средством, пользование которым он в данном случае приписывает Плеве.

Случай, который подал Витте повод к его рассказу, в действительности был таков: после смерти Плеве был произведен официальный осмотр хранившихся в его кабинете бумаг, дабы выделить все, что относилось к делам министерства. Я присутствовал при этом. В среднем ящике письменного стола Плеве, где хранились наиболее секретные документы, между ними оказались две пачки перлюстрированных писем. Одна, кстати сказать, заключала мои личные письма к моему ныне покойному двоюродному брату, Сергею Трубецкому, тому, который затем в числе представителей земских съездов выступал в 1905 году в Петергофе перед Николаем II с известной своей речью. Вся пачка состояла из восьми моих писем, два же письма, своевременно Трубецким не полученные, лежали в папке в подлинниках. Переписка эта касалась текущих событий и содержала осуждение политики Плеве. Нового в ней для него ничего не было, так как мнение мое об его политике я от него не скрывал. Подлинные же письма мои были задержаны и хранились у Плеве, по всей вероятности потому, что в них я, как потом оказалось, безошибочно и в отношении сущности и характера, и в отношении срока доказывал близость революции и неизбежность свержения самодержавия.

Во второй пачке вместе с копией письма Витте к лицу ему близкому, содержавшего злобную критику политики Плеве, были копии писем посторонних Витте лиц друг к другу, – лиц, в полиции ни в каких ролях на службе не состоявших. В этих письмах, в обмене мнений о Витте, никаких сообщений о чьих-либо революционных замыслах не делалось, а со свойственной представителям крайних правых течений грубой убежденностью высказывалось мнение о неоспоримости деятельности Витте на пользу революции. Такое убеждение со ссылками на всем будто бы известную близость Витте к организациям, которые при этом именовались «жидо-масонскими», держалось в правых кругах в то время весьма упорно. В этих письмах было нечто, что располагало к доверию к ним того читателя, на воздействие на которого перлюстрация была в данном случае рассчитана: они носили яркий отпечаток монархических взглядов корреспондентов и личной преданности их Николаю II. Все эти копии были приобщены к собственноручной записке Плеве, при которой он представлял их для прочтения государю, на которой оказалась и резолюция последнего. В записке Плеве по существу приложенной к ней переписки не было сказано ничего, но подбор писем был таков, что в «августейшем» читателе должен был возбудить приблизительно такой ход мыслей: Витте подвергает резкой критике политику Плеве. А так как он не смеет же думать, что она может вестись помимо моей воли, то он дерзает осуждать мою политику; а потому правы те мои верноподданные, которые считают Витте революционером. И на записке Плеве Николай II написал сентенцию о том, как тяжело разочаровываться в своих министрах. Не достаточно ли было Витте остановиться в своих воспоминаниях на этой вполне точно соответствующей действительности версии о письмах, с которыми Плеве против него выступал?

Конечно, Витте повторяет распространенное обвинение Плеве в организации кишиневского погрома, не приводя, впрочем, в подтверждение этого никаких данных. Он говорит: «Когда министром внутренних дел стал Плеве, то он, ища психологического перелома в революционном настроении масс во время японской войны, искал его в еврейских погромах, а потому при нем разразились еврейские погромы, из которых был особенно безобразен дикий и жестокий погром в Кишиневе» (т. I, стр. 193). В этом решительном обвинении Витте забыл, что кишиневский погром произошел в апреле 1903 г., а японская война началась в январе 1904 года и, следовательно, в вызванные ею политические планы Плеве погром этот никак входить не мог. Несколькими строками ниже Витте как бы пытается смягчить свое отношение к этому обвинению и говорит: «Я не решусь сказать, что Плеве непосредственно устраивал эти погромы, но он не был против них» (т. I, стр. 193). Но от этой попытки не остается ничего после дальнейшего утверждения Витте, что «Плеве входил с еврейскими вожаками в Париже, а равно и с русскими раввинами в такие разговоры: „заставьте ваших прекратить революцию, я прекращу погромы“» (т. I, стр. 193). Не говоря уже о том, что за все время министерства Плеве ни он в Париж не ездил, ни «еврейские вожаки» к нему оттуда не приезжали и что свидание между ними могло быть только в воображении С. Ю. Витте, не будет ли по меньшей мере легкомысленным допустить возможность того, что Плеве, в признании за которым ума ведь нельзя же было отказать, – что Плеве признавался перед «еврейскими вожаками» в организации еврейских погромов? Каковы бы ни были политические грехи Плеве, организация кишиневского погрома ему, по моему глубокому убеждению, приписывается несправедливо. Антисемитизм его не подлежит сомнению, но ведь одного этого для того, чтобы человеку умному приписывать меру не только гнусную, но и политически глупую, мало. А кроме его антисемитизма было только воспроизведение в «Освобождении» письма Плеве к бессарабскому губернатору, содержавшее полупризнание в организации погрома[256]. Но, по произведенному мною тщательному расследованию, письмо это оказалось подложным. Рядом же с этим неоспоримым остается факт увольнения, и увольнения по настоянию Плеве, бессарабского губернатора Раабена за бездействие власти во время кишиневского погрома. Ввиду этого не С. Ю. Витте предъявлять другим бездоказательные обвинения в погромах, когда сам он в своих мемуарах сообщает, что несомненный виновник организованного во время премьерства Витте погрома гомельских евреев жандармский ротмистр граф Подгоричани остался безнаказанным, а из тех же мемуаров явствует, что для того, чтобы добиться его наказания, Витте и пальцем не пошевелил.

После всех тех, кого Витте в своих «Воспоминаниях» осуждает и порицает, интересно посмотреть, кого он хвалит. Тут получаются неожиданности изумительные.

Так, нет таких льстивых слов, которые Витте не расточал бы, чтобы превозносить Александра III. А вместе с ним объектом похвал оказывается генерал Новицкий, по словам Витте, «человек способный, весьма энергичный, весьма порядочный и хороший человек» (т. II, стр. 420). Тот самый Новицкий, который за многие годы своей службы, в особенности начальником Киевского жандармского губернского управления, стяжал себе печальную известность ограниченностью ума, крайним невежеством и совершенной бессовестностью.

В своем преклонении перед Александром III Витте говорит, что «имел величайшее счастье, какое только может иметь русский человек, хорошо знать и быть ближайши