Мучительно трудно все время чего-то бояться, следить за папиным тоном, за каждым его жестом.
Мама выбивалась из сил. От вечной тревоги глаза ее потухли, кожа потускнела. А может, землистая ее бледность объяснялась тем, что все они, как грибы, почти не видели света.
В одно особенно холодное декабрьское утро Лени проснулась от криков. Что-то с грохотом рухнуло на пол.
Она мгновенно догадалась, что происходит. Папе приснился кошмар. Третий за неделю.
Лени выползла из спального мешка, подошла к краю чердака и посмотрела вниз. Мама стояла у завешенного бусами входа в спальню и держала над головой фонарь. В его белом свете мерцало перепуганное лицо, волосы дыбом. Одета мама была в фуфайку и спортивные штаны. В темноте виднелось оранжевое пятнышко: в печке горел огонь.
Папа метался, как дикий зверь, толкал мебель, срывал одежду с крюков, рычал, что-то кричал, но слов было не разобрать… потом перерыл все коробки в поисках неизвестно чего. Мама боязливо подошла и погладила его по спине. Он оттолкнул ее с такой силой, что мама врезалась в стену и вскрикнула от боли.
Папа замер и резко выпрямился. Ноздри его раздувались. Он сжимал и разжимал кулаки. Заметив маму, переменился в лице, ссутулился, пристыженно понурил голову.
— Господи, Кора, — прошептал он прерывисто, — прости. Я… сбился, где я.
— Я знаю. — В маминых глазах блеснули слезы.
Папа подошел к ней, обнял, притянул к себе. Они опустились на колени, прижались лбами. Лени слышала, как они шепчутся, но не понимала о чем.
Она забралась в спальный мешок и попыталась уснуть.
— Лени! Вставай. Мы идем на охоту. Сил нет сидеть в этом чертовом доме.
Лени вздохнула и принялась одеваться на ощупь, в непроглядной темноте. В первые месяцы аляскинской зимы она приноровилась жить, точно фосфоресцирующее беспозвоночное, которое ползает по морскому дну, не зная иного цвета и света, кроме тех, что производит само.
В гостиной сквозь узкое оконце в черной железной двери печурки мигал рыжий огонек. Лени видела силуэты стоявших рядом с печкой родителей, слышала их дыхание.
Папа зажег фонарь и поднял над головой. В неверном свете было заметно, как папа измучился, как извелся. Уголок его правого глаза дергался от тика.
— Ну что, готовы?
Мама выглядела утомленной. Без макияжа, в огромной куртке и утепленных штанах она казалась слишком слабой для таких морозов и слишком уставшей, чтобы идти куда-то далеко. Из-за папиных кошмаров и воплей она уже неделю не высыпалась.
— Конечно, — ответила мама. — Обожаю охотиться по воскресеньям в шесть утра.
Лени подошла к вешалке на стене, взяла серую куртку и утепленные штаны, найденные в конторе Армии спасения в Хомере, и поношенные армейские ботинки, которые отдал ей Мэтью. Вытащила из карманов куртки дутые перчатки с пухом внутри.
— Вот и хорошо, — сказал отец. — Пошли.
Предрассветный мир был тих. Ни ветра, ни треска веток, лишь бесконечно сыпавший снег и белизна, куда ни глянь. Лени проторила тропку к загончикам. Жавшиеся друг к другу козы при виде Лени заблеяли и принялись толкаться. Она бросила им охапку сена, покормила кур, разбила лед в поилках.
Когда Лени села в автобус, мама уже была там. Лени забралась на заднее сиденье. На таком морозе двигатель долго не заводился, а лед на окнах никак не таял. Не лучшая машина для здешних краев, в этом Олбрайты убедились на собственном горьком опыте. Папа надел цепи на колеса и бросил между передними сиденьями сумку с инструментами. Лени сжалась в комок, скрестив руки на груди, и дрожала, то задремывая, то просыпаясь.
На главной дороге папа свернул направо, к городку, но, не доезжая до аэродрома, повернул налево, на дорогу, которая вела к заброшенной хромовой шахте. Несколько миль они ехали по накатанному снегу; дорога то и дело петляла, как серпантин. Забравшись в самую чащу, высоко на холме папа вдруг врезал по тормозам, так что машина вздрогнула, остановился, выдал маме и Лени по налобному фонарю и ружью, взвалил на плечо рюкзак и открыл дверь.
Ветер, снег и холод проникли в салон. Снаружи было градусов двадцать[40].
Лени надела на голову фонарь, поправила ремешок и нажала кнопку. Фонарь испускал лучик яркого света.
На небе ни звездочки, а оттого темно. Валит снег. Непроглядная густая чернота, шепчутся деревья, где-то притаились хищники.
Папа шел первым на снегоступах, прокладывал путь. Лени пропустила маму вперед и двинулась за ней.
Они шагали так долго, что щеки у Лени сперва замерзли, потом разгорелись, а потом онемели. Так долго, что от мороза слиплись ресницы и волоски в носу, она вспотела под теплым бельем, и кожа зачесалась. Лени почуяла запах собственного пота и подумала, не унюхал ли его еще кто. Здесь запросто можно было из охотника превратиться в добычу.
Лени так устала пробираться по сугробам, понурив голову и ссутулив плечи, что даже не заметила, что в какой-то момент разглядела собственные ноги, ботинки, снегоступы. Свет сперва был серенький, неверный, словно сочился из-под снега, просыпаясь, и наконец занялась заря, оранжево-розовая и маслянистая, как лососина.
Солнце.
Лени наконец-то огляделась по сторонам. Они шагали по застывшей реке. Лени с ужасом поняла, что машинально вышла вслед за папой на скользкий лед. А если он слишком тонок? Один неверный шаг — ухнешь в холодную воду, и тебя унесет течение.
Под ногами что-то затрещало.
Папа уверенно шел вперед; похоже, его ничуть не беспокоила прочность льда. На другом берегу он пробрался сквозь засыпанный снегом приземистый кустарник, пристально глядя себе под ноги и наклонив голову, словно прислушивался. Борода его побелела от инея, лицо раскраснелось от мороза. Лени догадалась, что отец ищет следы — высматривает, нет ли где заячьего помета, стежек. Зайцы-беляки обычно выбегают кормиться на рассвете и в сумерках.
Вдруг отец остановился.
— Вон там заяц, — сказал он Лени. — На опушке.
Лени посмотрела, куда он указывал. Все было белым, даже небо. Трудно что-то разглядеть: как заметить белое на белом?
Наконец что-то зашевелилось — выскочил упитанный белый заяц.
— Ага, — ответила Лени. — Вижу.
— Давай, Лени. Это твоя охота. Дыши. Не напрягайся. Выжди и тогда стреляй, — велел отец.
Лени подняла ружье. Она уже несколько месяцев стреляла по мишеням и знала, что делать. Вдохнула и выдохнула, не задерживая дыхание, поймала зайца на мушку, прицелилась. Затаилась. Мир исчез, все упростилось. Остались лишь Лени и заяц, охотник и добыча, связанные друг с другом.
Она нажала на спусковой крючок.
Все случилось как-то разом: выстрелила, попала, убила, заяц завалился набок.
Прекрасный меткий выстрел.
— Отлично, — сказал папа.
Она повесила ружье на плечо, и они втроем двинулись гуськом к опушке и добыче Лени.
Когда они дошли до зайца, Лени оглядела его мягкое белое тельце, испачканное кровью. Снег вокруг успел покраснеть.
Она убила живое существо. Чтобы накормить семью ужином.
Убила. Отняла жизнь.
Она не знала, что и думать, ее обуревали противоречивые чувства — печаль и гордость. Сказать по правде, ей хотелось реветь. Но она же теперь аляскинка, это ее жизнь. Не будешь охотиться — нечего будет подать на стол. Здесь ничто не пропадает. Из шкурки сошьют шапку, на костях сварят бульон. Мама вечером пожарит зайчатину на домашнем сливочном масле из козьего молока, приправит луком и чесноком. Может, они даже шиканут, добавят к мясу пару картофелин.
Папа опустился на колени в снег. Лени заметила, как дрожат его руки, и по напряженному папиному дыханию догадалась, что у него болит голова. Папа перевернул мертвого зайца на спинку, воткнул нож возле хвоста и повел лезвие вдоль брюха к шее, взрезая кожу и кости. На грудине остановился, просунул окровавленный палец под лезвие и аккуратно двинул нож выше, стараясь не повредить внутренности. Распорол и выпотрошил зайца, вывалив горкой на снег дымящуюся красно-розовую требуху.
Выковырял из кучи крохотное плотненькое сердце и протянул Лени. Сквозь его пальцы сочилась кровь.
— Ты охотник. Ешь сердце.
— Эрнт, пожалуйста, не надо, — вмешалась мама. — Мы же не дикари.
— А то кто же, — отрезал он голосом, стальным, как нож, и ледяным, как ветер в спину. — Ешь.
Лени взглянула на маму, которая, казалось, перепугалась не меньше ее.
— Не заставляй меня повторять дважды, — сказал отец.
Спокойный тон его был страшнее крика. Лени пронзил страх, по спине пробежал мороз. Она протянула руку, взяла сине-красное сердечко (неужели оно еще билось? или это ее трясло?).
Под пристальным отцовским прищуром Лени сунула сердце в рот и заставила себя сжать губы. Ее чуть не вырвало. Сердце было противное, склизкое. Лени прокусила его, и оно лопнуло, оставив во рту привкус металла. Она почувствовала, что из уголка губ у нее сочится кровь.
Лени, давясь, проглотила сердце и вытерла губы, размазав теплую кровь по щеке.
Отец поднял глаза, поймал ее взгляд. Он выглядел разбитым, усталым, но живым; в его глазах Лени увидела столько любви и печали, сколько едва ли вынести человеку. Даже сейчас что-то раздирало его на части. Словно в нем жил другой, плохой человек, который пытался вырваться в темноте.
— Я всего лишь хочу, чтобы ты научилась выживать.
Он словно извинялся, но за что? За то, что порой срывается, или за то, что учит ее охотиться? Или же за то, что заставил съесть бьющееся заячье сердце? Или за ночные кошмары, которые не дают им спать?
А может, он извинялся за то, чего пока не совершил, но боялся, что не сумеет сдержаться?
Декабрь.
Папа был все время на взводе, слишком много пил, что-то бормотал себе под нос. Кошмары участились. Снились три раза в неделю, каждую неделю.
Все время в движении, подгонял их, приказывал. Ел, пил, спал, дышал — все с одной только мыслью: как им выжить. Он опять стал солдатом — по крайней мере, так говорила мама, а Лени заметила, что при отце она старается помалкивать, боится сказать или сделать что-нибудь не то.