В большой приемной председателя совнархоза Соболя за столом скучала одинокая секретарша. Комната была пуста, не было даже стульев, что, видимо, служило своеобразным фильтром, отсеивающим недостаточно выносливых посетителей.
– Николай Александрович занят, – сказала секретарша, прочитав гаринскую записку, – подождите.
Ждал я более двух часов и чувствовал себя при этом идиотом. Повод для контакта с важным государственным деятелем был совершенно дурацкий. Обращаться к руководителю огромного промышленного района за помощью в получении пачки чертежей мне казалось глупым, несоразмерным его масштабу деятельности.
«Не выгнал бы», – думал я, расхаживая по приемной от стенки к стенке.
Наконец, Соболь принял меня. Прочитав записку, он чему-то улыбнулся, начертал на ней резолюцию и спросил:
– Ночевать есть где?
– Пока нет, – ответил я.
– Поезжайте на завод, пойдете к начальнику отдела технической информации, которому передадите записку с моей резолюцией и заодно попросите, чтобы вас устроили на ночлег. У них есть небольшая гостиница.
Резолюция важного лица открыла мне заводские двери. Мне обещали отпечатать чертежи на следующий день, дали пропуск на завод и записку в бытовой отдел товарищу Клюквину с просьбой устроить меня на ночлег.
В бытовом отделе я блуждал по коридорам, пока одна добрая душа не указала мне нужную дверь. В комнате за большим письменным столом сидел мрачный человек в черном костюме и ярко-красном галстуке.
– Вы товарищ Клюквин? – спросил я, глядя на галстук и произведя его фамилию от ягоды.
– Нет, я товарищ Клюквин, – с ударением на последнем слоге строго ответил мрачный человек. – Что у вас?
Я понял, что допустил грубую бестактность.
– Извините, – произнес я, – у меня к вам записка.
– Вот что, – сказал он, прочитав записку, – гостиница забита до отказа, но в наших домах некоторые жильцы селят у себя командировочных. Так что на улице не останетесь. – И он протянул мне бумажку с адресом.
Я поселился в комнате у бабы Мани, где кроме нее обитали еще двое командировочных, которые ночью немилосердно храпели. Но казенное белье, кажется, было чистое, а в молодые годы мой сон был крепким.
Следующий день я провел на заводе, где посмотрел знаменитые бегуны. Моего скромного инженерного опыта хватило, чтобы понять абсурдность их применения в нашем маленьком цехе, где они выглядели бы Гулливером в стране лилипутов.
Осознание нелепости гаринского энтузиазма пошатнуло мое доверие к инженерной компетенции высокого начальства и укрепило врожденный скепсис. Но задание надо было выполнять. Чертежи я получил, вернувшись в Москву, вручил их Байкову и сообщил свое мнение о бесполезности поездки.
– Я так и думал, – сказал Байков, – не знаю, как доложить Гарину. Он человек увлекающийся, но быстро остывающий. Может быть, забудет.
Прошло недели две. Я торопился в цех и почти столкнулся на территории с Гариным. Он рассеянно кивнул в ответ на мое приветствие и быстро прошел мимо. Часа через два он позвонил Байкову. Я был у него в кабинете и слышал разговор.
– Я встретил вашего сотрудника, – кричал в трубку Гарин, – сначала не узнал его, потом вспомнил, что посылал его в Харьков. Почему он не явился и не доложил о результатах?
– Он привез чертежи, – сказал Байков, – но нам эти бегуны не подходят.
– Бегуны прекрасные. Я видел их в работе. Ваш инженер, мальчишка, ничего не понял. Пошлите немедленно в Харьков толкового человека, чтобы во всем разобрался и доложил.
– Хорошо. Разрешите, я к вам зайду, чтобы переговорить.
– Жду вас.
Байков ушел.
«Вот, – подумал я, – заварилась каша». Действительно мальчишка, едва начал инженерную деятельность и уже умудрился войти в конфликт с директором завода. Вот что значит нет аппаратного инстинкта. Нет чтобы превратить этот случай в трамплин для карьеры, прийти к директору, все обстоятельно и дипломатично доложить, предстать в его глазах компетентным специалистом, стать заметным, узнаваемым человеком среди заводских литейщиков.
Аппаратное чутье – доблесть чиновников и великий двигатель карьеры. Вероятно, с этим надо родиться или уж по крайней мере получить соответствующее воспитание. К счастью или к сожалению, смотря с какой стороны посмотреть, ни генетика, ни семейные ценности не способствовали его появлению. Так и прожил я жизнь, проявляя иногда поразительную наивность в ситуациях, когда отношения с начальством зависели не от собственных деловых качеств, а от правильного поведения. Впрочем, возможно, это просто определенный умственный дефект.
На этом история с бегунами благополучно закончилась. Байков, разумеется, все Гарину объяснил, и жизнь вернулась в свою колею. Начинался уже четвертый год моей работы на заводе, трехлетний обязательный срок истек, и следовало подумать о своей дальнейшей судьбе. Но сначала надо было отгулять отпуск, и в конце августа 1959 года мы с моим школьным другом Женей Прозоровским отправились дикарями в Гурзуф.
Наш советский Барбизон
Женя, окончив с отличием химфак МГУ, работал в одном из институтов Академии наук и был на пороге большой научной карьеры. Он уже был женат на своей однокурснице Зинаиде, и я с нашим общим другом Леней Бобе был у него на свадьбе. Свадьбу праздновали в большой квартире вельможного дома на Рочдельской улице, где Зина жила со своей матерью, важной персоной в текстильной промышленности, кажется, директором знаменитой «Трехгорки». Гостей было немного, кроме нас с Леней были однокашники новобрачных по факультету. Неприятное лицо Зининой матери и ее холодный, оценивающий взгляд, который скользил по скромно одетым гостям, да и по жениху, мне запомнились надолго.
– С тещей, похоже, Жене не повезло, – сказал я Лене.
– Хорошо, если только с тещей. Ведь говорят, что если хочешь узнать, какой станет твоя жена через двадцать лет, посмотри на ее мать, – откликнулся Леня.
– Жизнь покажет, – решили мы.
К сожалению, народная мудрость и в этом случае подтвердилась. Долго ждать не пришлось. Когда через несколько лет брака стало ясно, что Женя тяжело и неизлечимо заболел, Зина немедленно его бросила, развелась и полностью прервала отношения и с Женей, и с его родителями, лишив их, таким образом, внука, что было особенно жестоко. Болезнь сына, по-видимому, послужила причиной инсульта у отца Жени, еще не старого человека. Он потерял дар речи и уже не смог работать. Уход за сыном и мужем лег на плечи матери, маленькой хрупкой женщины, которая безропотно несла свой крест долгие годы. Помогали лишь родственники, товарищи Жени и коллеги отца.
Недавно подруга моих детских лет Леля Бурлакова, дочь директора Театра Образцова, учившаяся на химфаке вместе с Женей и Зиной, рассказала мне, что Зина объясняла свой уход из семьи плохим к ней отношением родителей Жени. Это была абсолютная ложь, но кому же хочется признаться в подлости?
Но пока все еще было хорошо. Женя чуть прихварывал, и симптомы грозной болезни – рассеянного склероза – еще никто не разглядел. Предполагалось, что солнце и море вернут ему спортивную форму; он занимался академической греблей и был хорошо физически развит.
Гурзуф, отмеченный еще Пушкиным живописный уголок Южного берега Крыма, давно облюбовали художники и артистическая богема. Начало было положено Коровиным, построившим там дачу еще до революции. Теперь эта дача превратилась в дом творчества Художественного фонда, своего рода Барбизон. Правда, здесь мастеров кисти и резца объединяли не взгляды на искусство, а более простые, житейские способности – умение достать путевку в курортный сезон. Менее расторопные жили дикарями, то есть снимали жилье у аборигенов. Концентрация на пляже творческой интеллигенции могла создать у несведущих людей неправильное впечатление об уровне развития советского общества. Время от времени из пены прибоя появлялись на берегу известные персонажи. Мелькнул новейший гений национальной живописи Илья Глазунов, чья неожиданно возникшая популярность уже начала приобретать скандальный оттенок. Он появлялся с двумя одинаковыми, наголо стриженными молодыми людьми и ни с кем не общался.
Я подружился с молодыми художниками и был самым юным в этой компании, а самым старшим, успевшим даже повоевать, был пока еще малоизвестный Борис Биргер, обаятельный, веселый человек и умница, комплекцией напоминающий скульптуры Джакометти. Сережа Александров-Седельников, постепенно сгубивший свой талант популярным в России способом, развлекал нас гитарой и романсами. Лева Цукерберг, молодой врач-ларинголог, рассказывал поучительные и комические истории из своей медицинской практики. Мы все были холостыми, с женой отдыхал только мой тезка, над которым по этому поводу подшучивали, называя его при этом Митряшкин.
Мне казалось это производным от матрешки, соединенной с именем Михаил. Я спросил Биргера:
– А как фамилия Митряшкина?
Борис расхохотался:
– Это и есть его фамилия.
Митряшкин оказался популярным художником-плакатистом.
Приходил в нашу компанию один из Кукрыниксов – Николай Соколов, то есть «никс», очень симпатичный человек, который, несмотря на возраст и звание академика, не чурался пить с нами из горлышка коньяк. На пляже, в плавках отношения упрощаются. Николай Александрович недавно вернулся из Парижа, где прикоснулся к жизни русской эмиграции. Вычеркнутые из современности советской официальной пропагандой и потому, казалось, уже растворившиеся в Plusquamperfékt вместе с исчезнувшей эпохой, многие еще работали, и почти девяностолетний Александр Бенуа, смеясь, рассказывал Соколову, как он писал этюд в Люксембургском саду, а за его спиной остановились двое, говорившие по-русски.
– Смотри, – сказал один другому, – французский Бенуа.
Рассказы Соколова были любопытны. Он был участником недавно состоявшейся первой выставки советской живописи и скульптуры в Манеже, которую посетил только что разгромивший всех своих оппонентов Хрущев. Генсек ходил по залам, не произнося ни слова. В конце осмотра несколько сопровождавших его видных художников, среди которых был и Соколов, попросили Хрущева поделиться впечатлениями.