– Я не очень хорошо разбираюсь в живописи, – ответил Никита Сергеевич, – кое-что мне понравилось, кое-что нет. Но вы мои слова примете как указание, поэтому я лучше промолчу.
Казалось, наступает новая эпоха, но за пять лет свита, играющая короля, помогла генсеку уверовать в собственную гениальность и компетенцию во всех областях человеческой деятельности. На печально знаменитых встречах руководства партии с творческой интеллигенцией Хрущев учил уму-разуму музыкантов, художников и скульпторов, писателей и поэтов под одобрительные возгласы верноподданных творцов советской культуры.
Его предшественник, товарищ Сталин, тоже с годами приобрел отменный художественный вкус и, как рассказал Соколов, однажды, проезжая на кунцевскую дачу по своей обычной арбатской трассе и бросив взгляд на гениальный андреевский памятник Гоголю, отметил, что он немного низковат. Этого было достаточно, чтобы впавший в немилость монумент убрали во двор старинной усадьбы на Никитском бульваре. В этом доме, принадлежавшем обер-прокурору святейшего синода Толстому, Гоголь провел свои последние дни. На освободившееся в конце Гоголевского бульвара место за несколько лет до наших пляжных встреч водрузили всем известный сегодня новый памятник работы Томского. Ростом памятник соответствовал вкусам вождя, но, к сожалению, других достоинств не имел, что признавал впоследствии и его автор.
Однажды поздно вечером мы сидели большой компанией, кажется, дома у Митряшкина и пили вино. Возможно даже, что отмечали его день рождения, праздновали весело и шумно, и вдруг, как это иногда бывает, наступила минута, когда почему-то замолкли все. Было далеко за полночь, воздух был неподвижен, едва слышался ночной прибой.
– Такая ночь, а Гурзуф спит, – сказала тишайшая Лена, жена Митряшкина. – Давайте споем. Что-нибудь хулиганистое, громко, но кратко.
И мы в ночной тиши хором в десяток глоток грянули:
Шумел камыш, деревья гнулись,
А ночка темная была…
И оборвали песню. Повисла тишина, которая через мгновение взорвалась негодующими криками разбуженных курортников. Кто-то визгливо взывал:
– Милиция! Милиция!
Постепенно все успокоилось, и мы разошлись.
Я шел домой по главной улице Гурзуфа в абсолютной темноте. Облака закрывали небо, темные контуры домов были едва различимы. Хмель еще полностью не выветрился, я был переполнен неизрасходованными эмоциями и жаждал общения. Вдруг впереди показались освещенные окна. В доме не спали, дверь была гостеприимно открыта.
«Почему бы не зайти?» – подумал я, преисполненный дружеских чувств ко всем на свете, и заглянул внутрь.
Комната была невелика, за письменным столом сидел человек в милицейской форме и что-то писал. Два милиционера за другим столом играли в шахматы, обстановка была почти домашняя.
«Господи, – подумал я, сразу протрезвев, – никак, в милицию сам пришел. Не хватает еще в вытрезвитель попасть».
– Вы что хотели? – строго спросил милицейский капитан, подняв голову от стола.
– Я, кажется, заблудился, – пролепетал я первое, что пришло на ум.
– Меньше пить надо, – наставительно сказал добродушный капитан. – Адреса не забыли? Где вы живете?
Капитан рассказал, как найти хорошо мне известную дорогу домой, и отпустил с миром. В давние года мягче были не только булочки, но и милицейские начальники.
Женя уже спал. Он все же чувствовал себя неважно и в вечерних развлечениях участия не принимал, ограничиваясь пляжем и купаньем.
Однажды, возвращаясь с пляжа, мы встали в хвост небольшой очереди к лотку, где продавали фрукты. Очередь в нашей стране выстраивалась за всем на свете и была подобна римскому форуму. Она была постоянной и неотъемлемой частью общественной жизни; там обсуждали вопросы международной политики и цены на рынке, делились способами лечения болезней, заводили знакомства. В этой очереди за фруктами перед нами стоял мужчина лет пятидесяти с девушкой. Мужчина являл собой последнюю заграничную моду и надменно глядел в сторону моря, как бы отстраняясь от мелких бытовых забот. Девушка, видимо дочка, была очень юной. Глаза у нее были карие, с немного удлиненным, азиатским разрезом, и она смотрела на нас с Женей с любопытством. Как выяснилось много позже, любопытство имело прозаическую причину: я был в заграничных шортах, что в те времена было редким, почти экзотическим явлением.
– Во что виноград-то возьмем? – спросил Женя.
– В купальную шапочку. Будет в самый раз.
Девушка засмеялась, на левой щеке обозначилась ямочка. Что-то у меня внутри дрогнуло.
– Почему вас на пляже не видно? – спросил я.
– А я купаюсь на Чеховском пляже. Приходите туда.
– Идем, Марина, – сказал папа, загрузив в кошелку огромный арбуз и не удостоив нас с Женей взглядом.
– Похоже, какой-то важный деятель искусств, – заметил Женя.
– Возможно, – ответил я, – но девушка симпатичная. Так что давай завтра пойдем на Чеховский пляж.
Пляж, который все называли Чеховским, был невелик, стиснут скалами и покрыт крупной галькой. Загорать на таком пляже было неудобно, поэтому ходили туда главным образом любители поплавать с маской и понырять. У входа в бухточку со стороны моря высилась, подобно сторожевой башне, огромная скала, а под скалой стоял домик, принадлежавший художнику Мешкову, который купил его когда-то у Антона Павловича Чехова. Со скалы под испуганными взглядами купающихся ныряла отчаянная местная девочка-подросток, рискуя разбиться о камни.
Там я и познакомился с Мариной, которая жила в Доме творчества со всем семейством: папой, мамой и младшим братом, нахальным вертлявым пацанчиком.
Срок их путевки истекал, оставалась надежда продолжить знакомство в Москве.
– Что вы делаете в Москве? – спросил я. – Где учитесь?
– В ТХТУ, – отбарабанила она четким стаккато и засмеялась. Смеялась она легко и охотно. И жить ей, казалось, было так же легко и радостно.
– А что это такое?
– Это Театральное художественно-техническое училище, техникум. Я туда поступила после седьмого класса.
– Ну, что ж, – сказал я, – если дадите свой номер телефона, я позвоню.
– Записать нечем, – огорчилась она.
– Я запомню, – обещал я.
Так мы и расстались; до возвращения в Москву мне оставалось еще недели три, и я внезапно подумал, что отпуск, пожалуй, длинноват.
Тем не менее безмятежная курортная жизнь продолжалась. В Гурзуфе в это время отдыхала с тринадцатилетним сыном Сашей хорошая знакомая нашей семьи, Галина Александровна Щербакова, замечательная своей нездешней, египетской красотой. Я навестил ее.
– Что, понравилась Марина? Я вас видела на пляже, – сказала она.
– Да, – коротко ответил я. Откровенничать не хотелось.
– Симпатичная девочка, но у нее уже, кажется, есть жених, какой-то тенор из Большого. А вы ее папу видели? Вот с та-а-ким пэрстнем?
– Папу видел. А кто он такой?
– Это известный закройщик Пашковецкий, обшивающий состоятельных московских дам. Здесь он называет себя художником по костюму. Впрочем, в своем деле он действительно художник.
В этот момент в дверь постучали, и вошел мужчина, при виде которого интеллигентная дама бальзаковского возраста превратилась в растерянную девочку, которую посетил долгожданный принц. Гость принадлежал к типу мужчин, заметных в любом обществе: высокий, атлетического сложения, с волевым, плотно сжатым ртом и падающей на лоб непокорной прядью волос, начинающих седеть.
– Где вы пропадаете, Кадя? – воскликнула Галина Александровна. – Вас совершенно не видно.
И она заметалась по комнате, захлопотала, накрывая на стол и в ажиотаже забыв нас познакомить.
– У нас же подводные съемки, – сказал Кадя, – сейчас мы перебазируем лагерь к Аю-Дагу.
Он начал рассказывать о съемках, подчеркнуто обращаясь и ко мне, несмотря на мой юный возраст, стараясь сгладить возникшую неловкость.
Я посидел еще минут десять для приличия и стал прощаться.
– Вы тоже приходите в наш лагерь, – сказал Кадя, прощаясь со мной.
Я поблагодарил и вышел.
На следующий день я встретил Галину Александровну на пляже.
– Кто это был вчера у вас в гостях? – спросил я.
Оглянувшись по сторонам, она сказала шепотом, словно доверяя тайну:
– Мигдал.
Мне, конечно, было знакомо имя выдающегося физика, но в отместку за вчерашнюю бестактность я спросил небрежно:
– А кто это?
И в ответ получил уничтожающий взгляд.
Богатая невеста
Сентябрь перевалил за середину, по утрам уже ощущалось приближение холодов, и отпуск подходил к концу. Постепенно разъезжалась и наша компания. Мы с Женей вернулись в Москву в субботу, и я сразу позвонил Марине.
– А я думала, вы забыли мой номер, – обрадовалась она.
– У меня неплохая память, – сказал я. – А что вы делаете завтра?
Мы встретились днем в воскресенье и отправились в ЦПКиО. Стояло бабье лето, было тепло, под ногами шуршали листья. Внезапно заморосил мелкий дождь, и мы укрылись в деревянном павильоне, где подавали чешское пиво.
– Дождь, говорят, к счастью, – сказала Марина.
Она сидела в независимой позе, нога на ногу, очень стараясь казаться взрослой в свои восемнадцать лет. Я любовался ямочкой на щеке и, не очень вслушиваясь в незатейливую болтовню, смотрел в доверчивые глаза, где прочитал свою судьбу.
Так внезапно начался роман протяженностью в жизнь.
Через четверть века Людмила Крепс, которая и в глубокой старости продолжала интересоваться сексуальной стороной жизни, спросила меня:
– Миша, у тебя есть любовница?
– Да, – ответил я.
– Кто же это?
– Марина, – разочаровал я ее.
Счастлив человек, сумевший распознать послание богов и последовать ему. Но путь к семейному счастью был долог. Марина жила на Поварской, которая тогда называлась улицей Воровского, в большой коммунальной квартире. Перегородка в их угловой комнате на последнем этаже шестиэтажного, ныне еще существующего дома отделяла спальню родителей от гостиной, детской, столовой и мастерской, уместившихся в пространстве на остальных пятнадцати метрах. Мастерской эта часть комнаты становилась, когда отец Марины что-то кроил или шил на большом обеденном столе. Стол, таким образом, был не просто предметом мебели, но необходимым аксессуаром портновского ремесла, помнится, и у Гоголя великий Петрович обсуждал с Акакием Акакиевичем строительство новой шинели, сидя с босыми ногами на столе.