Наверное, мои многочисленные признания в любви к нему можно было принять за навязчивые идеи или целенаправленное преследование. Но Юнг не оборвал переписку и не прекратил отношений со мной. Вместе с тем он вел себя со мной довольно сдержанно и не позволял себе никаких вольностей.
Мне же встречи с ним доставляли огромную радость. Правда, моя сдержанность, обусловленная природной стыдливостью, и его корректность, граничащая подчас с непонятной холодностью, вызывали у меня эмоциональные бури, доходящие до отчаяния глубокие переживания и неимоверные страдания. Я так измучилась от своей любви к нему и от ее безответности, что хотела уехать из Цюриха хотя бы на три года, чтобы закончить медицинское обучение в каком-нибудь другом университете. Но, увы, я не смогла найти столь же достойный университет, как тот, в котором училась.
Я даже спросила Юнга, должна ли оставить его на три года, чтобы он не испытывал неудобств из-за моей любви к нему. Но он предоставил мне самой решать эту проблему. И поскольку от него не последовало никакого запрета, то в своих письмах и во время личных встреч я не могла не выражать ему свои чувства благодарности, восхищения и любви.
Меня переполняла такая нежность и любовь к Юнгу, что я не могла не обращаться к поэзии. Я читала ему стихи, включая поэзию Лермонтова и Пушкина. Говорила о своем желании стать психоаналитиком, чтобы освобождать людей от их страхов и тревог.
Ведь многие люди, как узники, томятся в темницах своей психики, не в силах самостоятельно вырваться на свободу.
Я перевела ему несколько мест из стихотворения Пушкина «Птичка», где говорится о том, как находящийся на чужбине герой каждой весной выпускает на волю птичку, даруя хоть одному творению Бога жизненно необходимую свободу. Читала пушкинского «Узника», где говорится о человеке, сидящем за решеткой в сырой темнице и мечтающем вырваться на волю и улететь вместе с гордым орлом, зовущим его с собой. Мне хотелось, чтобы Юнг не только почувствовал прелесть русской поэзии, но и понял необходимость обретения свободы от тех уз, которые закабаляют нас и не дают нашим желаниям вырваться на волю.
Правда, чтобы не вводить его в смущение, я говорила о своем стремлении к свободе в том смысле, что, став психоаналитиком, смогу оказывать помощь людям. Юнг же дал размышлениям об узнике и птичке психоаналитическое толкование, в соответствии с которым желание дать свободу живому существу есть не что иное, как мое скрытое желание иметь от него ребенка.
Я действительно мечтала о сыне от Юнга, о Зигфриде, как плоде нашей любви.
Почему я хотела назвать нашего с Юнгом сына Зигфридом?
Потому, что Зигфрид – это подлинный герой немецкой истории. В «Песне о Нибелунгах» Зигфрид, олицетворяющий собой свет, а не тьму, становится Спасителем. Как весеннее солнце, он дает людям жизнь и, жертвуя собой, своей любовью спасает их от смерти.
Зигфрид – это огонь, освобождающий жар солнца. Между северным Зигфридом и восточным Христом много общего.
Зигфрид – бог солнца, его возлюбленная – мать-земля. Христос – тоже бог солнца. Распятый на кресте, он умирает на древе жизни, в виде семени попадая в мать-землю. Христос взял на себя грех человечества и своей смертью освободил людей от тяжелой ноши. Зигфрид, как и Христос, тоже является Спасителем людей.
Но… Стоп… Что-то все перепуталось в моей голове.
Когда же я впервые сказала Юнгу о своем желании иметь от него сына Зигфрида? До или после того, как он по-своему проинтерпретировал стихи Пушкина о птичке и узнике?
Птичка – это я. Узник – он. Мне необходима была свобода не только как будущему психоаналитику, но и как любящей женщине. Для него, узника собственной темницы подавляемых желаний, свобода обернулась бы рождением Зигфрида.
Именно так мне хотелось назвать своего сына. И все же.
Когда я сказала об этом Юнгу вслух? Когда вообще у меня появилось это страстное желание? Была ли его интерпретация моих разъяснений о птичке и узнике навеяна этим желанием? Или, наоборот, данное желание возникло у меня после психоаналитического толкования Юнгом мотивов моего обращения к стихам Пушкина о птичке и узнике?
В то время когда я была одержима любовью к моему Юнге, подобные мысли не могли придти мне в голову. Но сейчас, после многолетней работы в качестве психоаналитика, они возникли сами собой.
Профессор Фрейд писал о явлении переноса, когда в процессе анализа пациент может переносить на аналитика самые различные чувства, включающие как негативное отношение к нему, так и эротические компоненты. Я внимательно читала его статью о любви в переносе, которая была написана им после того, как мои сумасшедшие отношения с Юнгом сменились профессиональным общением и после того, как я вышла замуж за Павла Шефтеля.
Позднее, имея дело с пациентами, охваченными любовной страстью, в том числе и к лечащему врачу, я нередко задумывалась над природой этой страсти. В профессиональном отношении я разделяла позицию профессора Фрейда, согласно которой пациент переносит на врача свои инфантильные желания. Но в личном плане я не могла согласиться с подобной точкой зрения, поскольку моя любовь к Юнгу не была неврозом переноса. Я действительно его любила.
Ох уж эта любовь!
Разве человек способен понять, почему его вдруг охватывает всесокрушающая страсть?
Ведь в отношениях с Юнгом изначально я мечтала исключительно о духовной близости, точнее о духовном родстве.
А что получилось на самом деле?
Вот и сейчас, думая о духовном родстве, я внутренне проговорилась, использовав выражение «духовная близость».
Родство и близость – не одно и то же. Родство по крови, родство душ не включают в себя сексуальное влечение. А если оно и присутствует, то не в такой степени, чтобы на этой почве сойти с ума.
Другое дело, когда говорят о близости. В этом случае вольно или невольно речь идет об интимных отношениях. Здесь сексуальная страсть является не только преобладающей, но, фактически, движущей силой поведения человека, бессознательно вовлекающей его в пучину радостных и горестных переживаний, возносящей его до небес или, напротив, толкающей в глубокую пропасть отчаяния.
Все это мне пришлось пережить самой, когда счастливые мгновения пребывания с Юнгом наедине сменялись подавленностью или «дьявольскими трюками», доставлявшими столько хлопот окружающим меня людям.
Но вот только сейчас меня пронзила шокирующая мысль.
А что, если, будучи моим лечащий врачом, учителем, наставником и, бесспорно, привлекательным мужчиной, сам Юнг способствовал перерастанию дружеских отношений между нами в нечто такое, что расшевелило угольки моих инфантильных желаний? Не только расшевелило, но взметнуло пламя сексуальной страсти молодой девушки до такой высоты, что в огне необычных для того времени психоаналитических интерпретаций расплавились преграды стыдливости и девушка захотела стать женщиной, мечтающей о ребенке от женатого мужчины.
Раньше я и подумать не могла об этом. Я была влюблена настолько, что ничего не замечала вокруг себя. Когда в августе 1908 года мне удалось поехать на каникулы к своей семье в Ростов-на-Дону, меня разрывали противоречивые чувства. Это были долгожданные каникулы, во время которых я могла увидеться с родными. В то же время мне не хотелось уезжать из Цюриха, не хотелось расставаться с моим любимым Юнгом.
Мы договорились писать друг другу письма. В Ростове-на-Дону я с нетерпением ждала от него весточек, и он действительно писал мне письма, которые приносили мне радость и наполняли сердце еще большей любовью к нему.
Перед моим отъездом к родителям Юнг назначал мне встречи и говорил о своих чувствах ко мне. Мне было приятно слышать его комплименты в мой адрес, когда он рассуждал о том, что счастлив видеть во мне не поддающегося сентиментальности, независимого и свободного человека. При этом он неизменно выражал чисто дружеское отношение ко мне, когда в присылаемых до отъезда в Ростов-на-Дону письмах подписывался не иначе, как «ваш друг».
Но письма, которые Юнг присылал мне в Ростов-на-Дону, были просто бальзамом для моей истомившейся души. В этих письмах он обращался ко мне не иначе, как «моя дорогая», а завершал их порой фразой «с сердечной любовью». Испытывая неописуемый восторг от этих фраз, в то время я не обращала внимание на некоторое несоответствие, имевшее место в его письмах. В самом деле, то «моя дорогая», то «ваш Юнг». К обращению «моя догорая» больше подошла бы завершающая фраза «твой Юнг».
Откуда мне было знать, что Юнг в не меньшей степени, чем я сама, находился во власти противоречивых чувств. Позднее стало очевидно, что, борясь с собственными сексуальными влечениями, он всеми силами стремился не выйти за рамки дружеских отношений. Отсюда его обращение ко мне на «вы», заверения в глубочайшей дружбе и пожелания, чтобы у меня было поменьше бессмысленных целей и связанных с ними болезненных переживаний.
Как я радовалась каждому его письму! Приятно было осознавать, что он находит время для переписки со мной. А когда он признавался в том, что мои письма приносят ему счастье и покой, то я была сама не своя от шальной радости.
В своих фантазиях я обнимала его, прижимала его непокорную голову к своей груди, чтобы он мог действительно насладиться полным счастьем и покоем. У меня не возникало даже мысли о том, что он проводит свой отпуск с женой и, возможно, обретает покой в ее объятиях.
Напротив, когда Юнг писал, что каждый день подолгу гуляет в горах, причем по большей части один, то я рассматривала это как знак его вынужденного одиночества, связанного с моим отсутствием. Мне представлялось, что тем самым он намекает на то, как было бы ему хорошо, если бы прогулки в горах он совершал вместе со мной.
Радость от переписки с Юнгом настолько переполняла меня, что я не могла не поделиться ею со своей мамой.
Кому еще я могла доверить самое дорогое, чем жила в последнее время?
У меня не было близких подруг ни в Цюрихе, ни в Ростове-на-Дону. Поэтому мама была единственным человеком, которому я могла поверить свои маленькие тайны.