Саблями крещенные — страница 36 из 77

Заметив это, Лили резко бросила служанке:

— Достаточно. Не появляйся здесь, пока тебя не позовут.

— Но есть еще жареная телятина, — удивилась служанка, остановившись как раз за д’Артаньяном, так что одна из грудей касалась его затылка.

— Тебе уже все сказано, — почти зло отрубила баронесса.

— Без жареной говядины нам все равно не обойтись, — успокоил служанку лейтенант, запрокинув при этом голову.

— Вы несносны, граф, — вполголоса пристыдила его Лили.

Когда служанка ушла, баронесса и граф несколько минут ели молча. Вдруг Лили оторвала взгляд от своей тарелки и надолго задержала его на лице мушкетера, словно призывая: да хватит есть, не для того мы уединились здесь!

— Что-то изменилось в вашем отношении ко мне, граф? — тихо спросила она, обиженно потупив глаза.

— Вы опять нафантазировали. Ну что могло измениться, Лили? — Шарль все еще продолжал обращаться с ней так, как завоевал себе право обращаться в пансионе маркизы Дельпомас. Как мог позволить себе обращаться старший к девушке-подростку. Лили наверняка улавливала этот нюанс, однако до сих пор замечаний не делала. Баронессе трудно было скрывать, что такое шутливо-покровительственное отношение импонирует ей.

— Я тоже пытаюсь понять, что именно.

Лили всего лишь на мгновение подняла на Шарля глаза и вновь опустила их. Кто мог бы поверить, что еще несколько минут назад это кроткое создание приказало выстроить своих плененных земляков на краю обрыва и одного из них, за самую мизерную оплошность, сбросить с десятиметровой высоты на камни водопада. Вот и ему, графу д’Артаньяну, привыкшему к боям и смертям, не раз пировавшему на скудных солдатских пирах прямо посреди оставленного врагами поля боя, между растерзанными телами, тоже не верилось.

— Будьте благоразумны, Лили. Тысячу извинений, но, клянусь пером на шляпе гасконца, я ничего не смогу добавить к тому, что уже было сказано нами друг другу, или чего уже никогда сказано не будет.

— Но все они были произнесены прошлой ночью, в порыве… Днем многое воспринимается по-иному, разве я не права?

— Например, цвет ваших глаз. Днем я всегда воспринимаю их по-иному, это святая правда. И то лишь потому, что кажутся намного грустнее, чем есть на самом деле.

— Всерьез с вами говорить почти невозможно, — укоризненно объявила Лили. Но во взгляде, во взгляде — та же невинная, полудетская кротость.

Вино было отменным. Граф наполнил свой бокал, долил баронессе и произнес умопомрачительный тост, которому позавидовали бы не только в среде мушкетеров, но и в гвардейских казармах. Где, как свидетельствовали завсегдатаи строго запрещенных командованием казарменных вечеринок, искусство произносить это словоблудие достигло цицероновского изящества.

Однако Лили тост совершенно не тронул, или, точнее, тронул, но не настолько, чтобы ответить на все мучившие ее вопросы и отмести все мучившие сомнения.

— Очевидно, я не должна была вести себя в вашем присутствии столь жестоко, как повела с тем старшим конюшим, Ольке.

— Единственное, что я понял, стоя на утесе возле крепостной стены, что своей твердостью вы, баронесса, подарили мне еще одну ночь… Я имею в виду ночь в замке Вайнцгардт, — тотчас же уточнил он, побаиваясь, как бы это признание не вызвало совершенно неуместную сейчас реакцию. — А все, что мы можем сказать друг другу, мы способны высказать только ночью. И ничего уж тут не поделаешь.

Лили долго, нервно молчала, как молчат только люди, с огромным трудом пытающиеся погасить в себе вспышку гнева.

— С сегодняшнего дня я наконец-то стала истинной владелицей замка. Понимаете, д’Артаньян, только с сегодняшнего. До сих пор я буквально с часу на час ждала вторжения барона фон Вайнцгардта. Он присылал посыльных, угрожал в письмах. Несколько раз лично наведывался сюда. Это было ужасно, просто-таки невыносимо. Вот почему я вынуждена была утверждать свое право и утверждаться самой столь жестоким способом.

— Что совершенно очевидно, — спокойно согласился лейтенант.

— Но отныне — так уж получилось — я еще и владелица хутора, с его землями и работниками, а значит, стала значительно состоятельнее, нежели была раньше. Это не настраивает вас на мысль, что вы могли бы остаться здесь на более продолжительное время?

— Продолжительное? Но я ведь…

— Если уж не насовсем, — уточнила баронесса.

— Но я — мушкетер Его Величества. Солдат короля Франции, — растерянно объяснил д’Артаньян. Это прозвучало настолько «убедительно», что Лили взглянула на него с откровенным сочувствием.

— Ах, вы солдат короля?! Как трогательно.

— Вы божественны, Лили, — отчаянно повертел головой д’Артаньян. — Вы просто божественны. Ничто не должно омрачать ни ваш взор, ни вашу душу.

Лили резко поднялась из-за стола. Граф вынужден был последовать ее примеру.

Девушка подошла к окну и закрыла лицо руками. По тому, как нервно вздрагивали ее плечи, д’Артаньян понял, что она плачет.

Слезы на глазах гордой, своенравной саксонки баронессы фон Вайнцгардт и было то самое невероятное, что он мог увидеть в этом замке.

— Но ведь я же не сказал, что оставляю Вайнцгардт навсегда, — виновато пробормотал мушкетер. — Я еще вернусь сюда, Лили. Я вернусь, клянусь пером на шляпе гасконца. Вернусь.

58

— Снег идет! Так поздно? Господи!.. — Родан запрокинул лицо и, широко раскрыв рот, ловил летящие наискосок снежинки. При этом он не сбавлял шага, а конвоиры, заметившие его попытки, не мешали. — Это снег, — произнес казак таким возбужденным голосом, словно небо ниспослало ему спасение, о котором он всю ночь молил.

— Ты бы лучше на мачту смотрел, — едва слышно произнес Шкипер. Изорванная одежда едва удерживалась на его теле — запредельно исхудавшем, с желтовато-синюшной кожей мертвеца.

— Рваный башмак повешенного на рее, — мрачно улыбнулся Родан, поражая француза спокойствием и почти детским восторгом, с которыми он осматривал завешенные снежной пеленой небеса, склон холма, по которому их вели к месту казни, постепенно открывающийся плес морского залива…

— Сначала вас распнут, потом подожгут, — подсказал конвоир, поддерживавший Шкипера за локоть. Он молвил это сочувственно. Оба матроса чувствовали себя заправскими палачами и, храня традицию, теперь уже относились к своим жертвам, как относятся в день казни все палачи мира — с убийственной вежливостью. Они прощали тем, кого через несколько минут должны лишить данной Богом жизни, рассчитывая при этом на прощение или хотя бы снисхождение Всевышнего.

Впрочем, возможно, они и не думали об этом. Просто понимали, что скоро убьют своих жертв, а страшнее наказания пока что никто не придумал.

— Вам оказана великая честь: при казни будет присутствовать сам командор.

Еще несколько шагов вверх, по широкой скользкой тропе — и небольшая процессия поднялась на плато. Здесь было немноголюдно: восседавший на бочке командор в окружении четырех-пяти офицеров, с десяток матросов с «Сантандера» и несколько солдат из форта Викингберг.

Однако Родан не обращал на них внимания. Поднимаясь на обложенный хворостом помост, он оглядывался на едва пробивавшееся бледно-серыми лучами солнце. Оно зарождалось на востоке, а именно там осталась Украина, его родное Подолье, с прилегающей к южным отрогам Подольской возвышенности степью… Там чудились купола местечкового храма, который он, вместе с другими мужчинами городка, дважды возрождал из руин и на котором собственноручно устанавливал крест, освящая его прямо на куполе.

— Прости мне, Господи, что умираю здесь, на чужой земле, — оправдывался он, видя перед собой этот крест, представавший перед ним тяжким крестом всей Украины. — Однако же умираю во славу воинства казачьего, во славу земли своей, подарившей миру такое воинство.

Поздний весенний снег таял еще где-то в поднебесье, и на землю опадали редкие тяжелые капли — холодные, как дуновение смерти.

— Что ты там бормочешь, будь ты проклят? — свирепо оскалился на него один из моряков-палачей. — Взгляни, из-за тебя мы погубили такой могучий галеон. Три корабля, всю эскадру командора Морано погубили, поверив твоим лживым словам!

Родан взглянул туда, куда, ткнув кулаком в подбородок, повернул его голову матрос. Огромный полузатопленный корабль лежал на мели, накренясь на левый борт, и седые волны методично накатывались на него, разрушая днище, загоняя все дальше в песок, в ил, в небытие.

— Если бы у командора было хоть чуть-чуть воображения, — неожиданно спокойно проговорил Шкипер, стоявший слева от Родана, — он приказал бы сжечь нас вместе с кораблем. В одном костре сжечь и врагов своих, и свой позор. — Шкипер еле держался на ногах, да и то лишь потому, что привалился спиной к мачте. — Но у него уже не осталось ни крупицы фантазии. Он туп и безрадостен, как порванный башмак повешенного на рее.

Хриплое бульканье, вырвавшееся из горла Шкипера вместе со сгустками крови, должно было означать злорадный смех. А слова — завещание уходящего. Во всяком случае, это были его последние слова. И последний, кровавый, смех. Потеряв сознание, он осел под мачтой, и никакие пинки палачей уже не заставили его подняться.

— Этой твари повезло, — проворчал все тот же обозленный палач с изуродованным ожогами лицом, который только что давал предсмертные советы отцу Григорию. — Он уйдет легко.

— И здесь схитрил, рваный башмак повешенного на рее, — сплюнул командор, когда ему доложили, что, хотя Шкипер еще вроде бы жив, однако привести его в чувство уже вряд ли удастся. Разве что послав за лекарем.

Один из офицеров развернул подписанный командором свиток с начертанным на нем приговором — дону Морано хотелось великодушно соблюсти хоть какую-то видимость законности казни — и, по-армейски печатая шаг, направился к помосту. Но командор окликнул его на полдороге.

— Пошли они к дьяволу, лейтенант Докрес! А то еще потребуют священника для исповеди.

— Священника как раз не мешало бы, если уж мы затеяли всю эту фанфаронию с помостом, крестом и сожжением, — позволил себе возразить лейтенант, хотя он вовсе не рвался со своим свитком ни в судьи, ни в свидетели. — Их нужно было просто-напросто расстрелять вон у того обрыва.