SACRÉ BLEU. Комедия д’искусства — страница 11 из 65

— Ничего, узнаете. — И с этими словами женщина поспешила прочь — черной тучей сквозь толпу, — а человечек хромал с нею рядом, вытягивая шею и заглядывая снизу ей в лицо. Ему мешали юбки, фраки и парасольки зрителей.

Моне спросил:

— Ты разглядел ее лицо?

— Нет, — ответил Ренуар. — Одни кружева. Она будто в трауре.

— Быть может, у нее шрамы, — высказался Базилль.

— У нее синяя помада на губах, — сказал Моне. — Я заметил сквозь вуаль. Никогда такого не видел.

— Думаешь, проститутка? — спросил Ренуар.

— Возможно, — ответил Базилль. — Приличные дамы так не разговаривают.

— Да нет, я про натурщицу Мане. — Ренуар опять не отводил взгляда от картины. — Можешь себе представить, чтобы такое писали на пленэре? Чтобы действительно запечатлеть мгновенье на огромном полотне, с фигурами в натуральную величину?

— Ну, если хочешь, чтоб она вот так сидела голой на берегу, придется в натурщицы брать проститутку, — ответил Ренуар.

— И деньгами запастись, чтобы с ней расплачиваться, — добавил Базилль.

— Об этом не может быть и речи, — сказал Ренуар. — Наверное, можно влюбить в себя девушку, чтоб она бесплатно посидела на траве, но если она не шлюха, как полагается, по-моему, голышом она не согласится.

— Ты прав, Ренуар, — сказал Моне, не сводя взгляда с картины. — Нам пора.

— Правда? — спросил Ренуар. — Мы же еще твою не посмотрели.

— Нет, нужно найти ту женщину в испанских кружевах. Она согласится. То есть, такая мысль ее, по-моему, не коробила. — И его борода раскололась широкой и радостной улыбкой. — Современный миг времени, запечатленный на громадном холсте. Я остановлю время ради завтрака на траве! — Он развернулся и зашагал в толпу до того целеустремленно, что публика расступалась сама, он даже не просил.

— Но у тебя же нет денег на такой холст, — заметил Базилль, спеша за другом в следующую галерею. — И на краски нет. И на кисти.

— У тебя зато есть, — ответил Моне.

Ренуар выглянул у него из-за плеча и кивнул:

— И не забудь попросить у папеньки столько, чтоб и на шлюху хватило.

— Не собираюсь я просить у отца денег тебе на шлюху в натурщицы, — сказал Базилль.

— Собираешься, — ответил Моне.

* * *

Войдя в зал «У», Мане тут же остановился перед очень высоким холстом, на котором стояла рыжеволосая женщина в белом. Смотрела на зрителей она как-то особенно — не только на них, но и в них: зная о них слишком много, владея ими. У его собственной купальщицы было то же свойство, и, заметив его в другой картине, Мане понял, что критика, которую ему пришлось весь день терпеть, как-то притупилась. Затем он углядел и автора этой работы — тот читал лекцию кучке поклонников, столпившейся перед картиной.

— Уистлер, — окликнул он его. — Как матушка?

Американец поклонился слушателям и повернулся к подошедшему другу. Костлявый и темноволосый, почти ровесник Мане; в глаза бросалась гигантская канонерка усов — она раскачивалась на верхней губе, а монокль над усами напоминал латунный иллюминатор такого же военного корабля. Уистлер выглядел слабее и бледней, чем при их последней встрече, когда год назад в кафе «Мольер» они обменивались колкостями. Нынче он опирался на трость, словно бы действительно охромел, а не носит ее как атрибут моды.

Уистлер частенько шутил о своей матушке-пуританке: та в своих еженедельных письмах не уставала ему напоминать, что он разбазаривает свою жизнь и доброе семейное имя, раз ведет в Лондоне жизнь художника.

— Ах, матушка, — по-английски ответил Уистлер. — Она — аранжировка в сером и черном. Ее неодобрение тенью накрывает весь океан. А твоя?

Мане рассмеялся.

— Прячется от стыда и молится, чтоб хотя бы один ее сын занялся юриспруденцией, как отец.

— Матушкам нашим следует выпить вместе чаю и поделиться своими разочарованиями, — сказал Уистлер.

Мане выпустил его руку и повернулся к картине.

— И Салон от нее отказался? Она такая дерзкая. Такая настоящая. — Девушка в длинном белом платье стояла босиком на белой шкуре полярного медведя, но под той лежал восточный ковер с вытканным ярко-синим узором.

— Моя «Белая девушка». Ее отвергли и Салон, и Лондонская академия. Ее зовут Джо Хиффернэн, — ответил Уистлер. — Ирландская ведьма, а кожа — что молоко. Для женщины очень смышленая, а душа глубокая, как колодец.

— Ох, бедный Джемми, — произнес Мане. — Неужто обязательно влюбляться в каждую женщину, которую пишешь?

— Ничего подобного. Девка меня отравила, и вот, пожалуйста, доказательство. — Уистлер обмахнул свою работу широким жестом. — Должно быть, холст я отскребал сотни раз — и начинал сызнова. А все эти свинцовые белила впитываются прямо в кожу. Я до сих пор вижу ореолы вокруг всех точек света. Врач мой говорит, что зрение вернется в норму лишь через несколько месяцев. Я был в Биаррице, у моря, поправлялся.

Тогда все понятно — свинцовое отравление. Мане перевел дух.

— А хромаешь? Тоже от свинца?

— Нет, на прошлой неделе писал на пляже, и меня смыло случайной волной, потом в прибое помотало. Утонул бы, если б не какой-то рыбак.

Меж ними, как миниатюрный ураган, проскользила дама. Хвостом за нею неслись черные кружева.

— Значит, надо было в Лондоне сидеть да пялить рыжую на медвежьей шкуре, не? — произнесла она по-английски с ирландским акцентом.

Все остатки румянца схлынули с лица Уистлера.

— Прошу прощенья, мадемуазель…

— Медвежья шкура стократ лучше речного берега, э, Эдуар? — сказала она Мане по-французски и пожала ему предплечье. — Она его, по крайней мере, сифилисом не наградила, non?

Мане почувствовал, как у него зашевелились губы, но никаких слов не раздалось. Художники, оба — небезызвестные острословы, — смотрели друг на друга, онемев.

— Да вы будто призрака увидали. Ой, вон опять дядюшка. Пора бежать. Па-ка!

И она поспешила через толпу. Монокль Уистлера выпал из глаза и закачался на конце шелкового шнурка.

— Кто была эта женщина?

— Откуда мне знать? — ответил Мане. — Ты с ней разве не знаком?

— Нет. Никогда не видел прежде.

— Я тоже, — солгал Мане.

— Она звала тебя по имени.

Мане пожал плечами:

— Меня в Париже знают.

Он на самом деле не знал, кто она такая. Он даже не знал, что она. Мане вдруг почувствовал себя очень худо — и вовсе не из-за критики.

— Джемми, эта твоя «Белая девушка» — ты ведь не ее в Биаррице писал, когда с тобой это случилось, правда?

— Нет, конечно. Ее я писал в студии. А в Биаррице картина называлась «Синяя волна».

— Понятно, — произнес Мане. — Разумеется.

* * *

«Синей волной», как ни странно, называлась картина в оберточной бумаге, которую Красовщик тащил под мышкой, спеша за девушкой в испанских кружевах.

— Ты где была?

Он вышел за нею из дворца на яркое полуденное солнце.

— Развлекалась, — ответила она, не сбавляя шаг. — Ты все посмотрел? Ах, эта творческая молодежь! Пишут на открытом воздухе — на солнце. Разве ты не знаешь, что это означает?

— Синь?

— Oui, mon cher. Beaucoup bleu.

Интерлюдия в синем № 2: Творенье синевы

Сколько на свете есть художники, столько же на нем есть и красовщики. Многие годы считалось, что истинный художник, настоящий мастер будет сам подбирать себе пигменты, глины, охры, насекомых, улиток, растения и снадобья, которые потребны для производства краски, и сам же их смешивать у себя в мастерской. Но правда в том, что ингредиенты для красок часто трудно найти и мучительно приготовить, они редки. Чтобы стать мастером, художник должен рисовать и писать, а не тратить свет дня на поиски и приготовление пигмента. Радугу в руки художника вкладывает красовщик.

Ультрамарин, истинная синева, Священная Синь делается из толченой ляпис-лазури, ценного минерала, и многие века он оставался очень редким и ценился дороже золота. Лазурит можно найти лишь в одном месте на земном шаре — в далеких горах Афганистана, до которых лежит дальний и опасный путь из Европы, где церкви и дворцы украшались изображениями Богородицы в одеяньях из святой синевы.

И вот красовщики отыскивали этот камень и извлекали из него цвет.

Сначала они толкли лазурит в бронзовых ступках бронзовыми пестиками, затем просеивали порошок так, что отдельных пылинок и видно не было невооруженным глазом. Тусклую серовато-голубую пыль после этого растворяли в смеси канифоли, смолы мастикового дерева и пчелиного воска. Три недели это тесто месили, промывали щелоком, процеживали, затем сушили, пока в порошке не оставался чистейший ультрамарин, который красовщик продавал как сухой пигмент. После этого художник уже мог его смешивать с гипсом и писать фрески, с яичным желтком для темперы или с льняным или маковым маслом, чтобы получалась масляная краска.

Есть и другие синие краски — из растений, индиго или вайды, они со временем тускнеют, — а также синие цвета похуже, из медной руды или синего малахита: эти чернеют от времени. Но истинная синь, вечная, ультрамарин — он делался именно так. Каждый красовщик знал этот рецепт, и каждый красовщик, странствовавший по Европе со своим товаром от одного художника к другому, мог бы поклясться своему заказчику, что все делает именно так.

Кроме одного.

Шесть. Портрет Крысолова

Париж, 1870 г.

Когда Люсьену исполнилось семь, на Монмартр пришла война. Из-за войны Люсьен и стал Крысоловом — и тогда же познакомился с Красовщиком.

Разумеется, война приходила на гору и раньше. В первом веке до нашей эры римляне построили на ней храм Марса, бога войны, и с тех самых пор в Париж нельзя было забросить катапультой корову, чтобы кто-нибудь не осаживал Монмартр. Семь пресноводных колодцев, ветряные мельницы, огороды, на которых выращивали овощи, с самой его вершины просматривается весь город — в общем, все понимали, что нет лучше места для того, чтобы держать осаду.