— Я отправила его по черной лестнице.
— Режин, это будет моя великая картина. Мой шедевр.
Багет прилетел быстро — и обернулся вокруг головы Люсьена. Лессары всегда гордились легкой нежной корочкой своих изделий, поэтому Люсьен отчасти удивился, до чего это больно — и даже сейчас, после стольких лет практики.
— Ай. Режин, я уже взрослый, и тебя это не касается.
— Там женщина была, обормот. С папá.
Люсьен вдруг забыл злиться, забыл, что он один все утро пек хлеб, забыл, что ему должно быть стыдно от того, что сестра слышала, как он занимается сексом.
— Женщина?
— Маман была в Лувесьене, ездила к grand-mère. А мы с Мари ее видели — только со спины, когда она на склад заходила. Какая-то рыжая прошмандовка. Мари пошла посмотреть, что там удастся разглядеть. Так и оказалась на крыше, когда упала.
Режин запыхалась — и вовсе не от того беспокойства, которое сознательно накручивала, чтобы добиться своего. Люсьен частенько уже видал такое и понимал, что причина не в этом.
— А маман знает?
— Нет. — Режин покачала головой. — Никто. Никто не знает.
— А мне почему не говорила?
— Потому что сама ничего не знала. Мы просто видели женщину — только ее спину, но у нее рыжие волосы… у профуры. Видели, как она заходит на склад с папá, а потом он запер дверь. Я не знаю, что там произошло. А потом, когда Мари упала, я просто не знала, что делать. Как-то все сразу и с перебором.
Люсьен обнял сестру.
— Прости меня. Я же не знал. Вероятно, он ее просто писал.
— Как ты вчера?
Люсьен не выпускал ее из объятий и гладил по спине.
— Мне надо идти. Сегодня я действительно пишу Жюльетт. Красками.
Режин кивнула и оттолкнула его:
— Я знаю.
— Мы раньше уже были вместе, Режин. Я думал, что потерял ее. А вчера — вчера у нас случилась встреча.
— И это знаю, но ты же младший. Это мерзко. Маман говорит, у нее теперь нет сына — ты погубил эту несчастную девушку.
— Два дня назад она грозила нанять русского, чтобы он поджег Жюльетт и скормил наших с ней детей собакам мадам Жакоб.
— Это пока она вас не слышала. Она не выйдет из комнаты, пока ты не сходишь на исповедь или пока не придет пора обедать. Смотря что раньше.
— Но мне двадцать семь лет. Ты правда думала, что я никогда раньше не бывал с женщиной?
— Ну, домой ты их не приводил. Мы считали, что тебе кто-нибудь дает, ну… из жалости. И девушки нынче очень много пьют.
Люсьен стряхнул с головы крошки.
— Я не женат, потому что художник, а не потому, что женщину не могу себе найти. Я же тебе говорил — у меня на жену нет времени. Это будет нечестно по отношению к ней.
— Так я тебе и поверила. Наверное, спасибо уже за то, что ты не гоняешься за мальчиками, как тот жуткий англичанин, что приходил к нам в булочную.
— Оскар? Оскар блистателен. По-французски говорит жутко, но человек блестящий.
— Иди, — сказала Режин. — Я присмотрю за лавкой. Иди пиши. И не рассказывай маман, что я тебе сказала. Никому вообще не говори.
— Не буду.
— И не будь мерзким.
— Не буду.
— И не становись затворником, как папа.
— Не буду.
— И дверь в мастерскую оставь открытой, чтоб мы видели, чем ты там занимаешься.
— Не буду.
— Иди. — И она взмахнула сломанным багетом. — Иди, иди, иди, братишка. Иди к своей профуре.
— Я ее люблю.
— Кому какая разница. Иди уже!
Все утро, пока хлопотал с хлебом, Люсьен твердил себе: «Сегодня я художник. Буду творить искусство. Я не швырну ее на рекамье и не оттопырю ее до бесчувствия, сколько бы ни умоляла». На самом деле он рассчитывал, что умолять она не станет, — он не был уверен в собственной решимости. «И если даже я швырну ее на рекамье и оттопырю до бесчувствия, просить ее выйти за меня не стану».
Когда Люсьен выбрался из пекарни, Жюльетт ждала его у двери в сарай. На ней было праздничное белое платье с голубыми и розовыми бантами, и высокая шляпка, больше походившая на букет, чем на головной убор. В таком наряде девушка скорее пойдет на танцы во дворе «Галетной мельницы» погожим воскресным вечером. Такое не станешь надевать, чтобы пройти несколько кварталов к художнику, перед которым все это и снимешь.
— Ну ты и красотка.
— Спасибо. Я принесла тебе подарок.
— И очень красиво его завернула, — сказал он, обхватывая ее за талию.
— Да не это, козел похотливый, кое-что другое. Покажу внутри.
Пока он отпирал дверь, она вынула из сумочки деревянный ящик с крышкой на петлях и открыла его.
— Смотри, краски! Торговец заверил меня, что лучшего качества. «Чистые пигменты», — сказал, что б это ни значило.
Внутри лежала дюжина тюбиков — больших, по четверти литра: краски в них хватит прокрыть весь холст, если только не писать импасто, как нравилось Ван Гогу, но Люсьен все равно не считал, что такой метод отвечает его сюжету. На каждом тюбике была приклеена маленькая бумажная этикетка с каплей краски — но никаких надписей, никаких пояснений, что за смесь.
— Но я сегодня собирался покупать краски у папаши Танги.
— А теперь вместо этого можешь сразу начать, — ответила она. Поцеловала его в щеку, поставила ящик с красками на столик, который Люсьен отвел для инструментов, и тут заметила ширму, появившуюся в дальнем углу сарая.
— Oh là là. Это забота о моей скромности?
— Так полагается, — ответил он.
Вообще-то он принес ширму из мастерской Анри на рю Коленкур ни свет ни заря, пока хлебы стояли в печи, чтобы не пришлось смотреть, как Жюльетт одевается или раздевается. Ему показалось, что так он, вероятно, не будет отвлекаться от работы.
Она вышла из-за ширмы в белом японском кимоно, которое Анри держал в мастерской для натурщиц — ну или для себя, потому что время от времени любил переодеваться гейшей, а их общий друг Морис Жибер его фотографировал. Но для того, чтобы Жюльетт стала хоть в чем-то похожа на крохотного художника-аристократа, халатик прискорбно не годился.
— Как ты меня хочешь? — спросила она, и полы кимоно разошлись сами собой.
Ну, это она его нарочно раздражает.
Люсьен смотрел лишь на холст — подчеркнуто, можно сказать, смотрел только на холст — и махнул ей, чтобы шла к рекамье, словно ему недосуг ей показывать, какую позу принять.
— Как вчера будет отлично, — сказал он.
— О, правда? Дверь запереть?
— Позу, — сказал Люсьен. — Позу как вчера, не забыла?
Она сбросила кимоно и возлегла в той же позе, что и накануне. Точно в той же, прикинул он, глядя на свой набросок. Довольно жутко, если натурщица сама так быстро принимает позу без дополнительных указаний.
Люсьен решил поместить ее в восточный гарем — по мотивам алжирских картин Делакруа. Фоном — роскошные текучие шелка и золотые статуи. Может, раб будет обмахивать ее опахалом. А то и евнух? Он уже слышал, как его отчитывают учителя — Писсарро, Ренуар и Моне: «Пиши то, что видишь. Лови миг. Пиши то, что реально». Но беленый сарай не годится для такой красоты, а фон закрашивать черным ему не хотелось, чтобы изображение выступало из тьмы, как у итальянских мастеров или у Гойи с его махой.
— Я думаю писать во флорентийском стиле — передать все оттенки в гризайле, серо-зелеными подмалевками, а потом сверху наложить цвета. Займет больше времени, чем другие методы, но мне кажется, только так я смогу запечатлеть твой свет. То есть вообще свет.
— А подмалевки другим цветом можешь? Скажем, таким вот синеньким, какой мне торговец продал?
Люсьен снова посмотрел на нее: солнце лилось с потолка на ее нагую кожу, — потом на холст.
— Да, да, это можно.
И он принялся писать.
Где-то через час Жюльетт сказала:
— У меня рука немеет. Можно шевельнуться?
И, не дожидаясь разрешения, стала размахивать рукой, как мельница.
— Конечно, я назову картину «Афродита машет, как полоумная».
— Такого раньше точно никто не писал. Будешь первым, кто изобразит машущую натурщицу. Может, начнется революция в искусстве.
Теперь она не только махала рукой, но и кивала. Ее асинхронные движения напомнили Люсьену причудливые машины Профессёра Бастарда.
— Может, стоит сделать перерыв? — сказал художник.
— Купи мне поесть.
— Могу принести что-нибудь из пекарни.
— Я хочу, чтоб ты меня повел обедать.
— Но ты же голая.
— Это не навсегда.
— Давай сначала я закончу твои бедра.
— О, cher, как аппетитно звучит.
— Перестань, пожалуйста, болтать ногами.
— Извини.
От холста он отошел лишь еще через два часа — и потянулся.
— Ну вот теперь, похоже, неплохо и прерваться.
— Что? Что? Я слышу чей-то голос? Я обессилела от голода.
Она драматично прикрыла глаза ладонью и сделала вид, будто лишается чувств, — на кушетке, названной именем ее тезки, это выглядело до странности уместно. Люсьен даже подумал, верную ли позу и мебель он ей подобрал.
— Может, ты оденешься, пока я мою кисти?
Она быстро села и надула губки, выпятив нижнюю.
— Я тебе прискучила, да?
Люсьен покачал головой; выиграть здесь невозможно — отец учил его, что в обращении с женщинами так часто и бывает.
— Куда хочешь пойти обедать? — спросил он.
— У меня есть мысль, — сказала она.
И не успел он до конца осознать, что именно она задумала, как они уже садились на вокзале Сен-Лазар в поезд на Шату, что лишь в нескольких милях к северо-западу от города.
— Это же обед, Жюльетт. Мне нужно вернуться на работу.
— Я знаю. Верь мне, — ответила она.
От станции она привела его на берег Сены. Люсьен увидел, что на островке, к которому от берега вели длинные деревянные мостки, собрались какие-то люди. Гребцы и лодочники пришвартовали свои суденышки к мосткам. Играла музыка, люди на островке смеялись, танцевали и пили, мужчины — в ярких полосатых костюмах и соломенных шляпах, женщины — в ярких разноцветно-пастельных платьях. По всему берегу бродили купальщики — они плескались, брызгались и плавали, а чуть выше по течению Люсьен разглядел парочки, возлежавшие вместе под ивами.