SACRÉ BLEU. Комедия д’искусства — страница 37 из 65

Он вывел Люсьена из вокзала на бульвар, помедлив лишь затем, чтобы от дождя потуже надвинуть шляпу.

* * *

Профессёр вывел Люсьена из транса:

— Три, два, один — и ты просыпаешься.

— Не может такого быть, чтоб ты это правильно запомнил, — сказал Анри.

Люсьен оглядел замызганную гостиную Профессёра и заморгал, словно глаза ему резал яркий свет дня.

— По-моему, правильно, — ответил он.

— Я видел один вокзал Сен-Лазар у Моне, — сказал Тулуз-Лотрек. — Мне кажется, даже великий Моне не мог и одну за полчаса написать, не то что шесть. Ты ошибся, когда вспоминал.

— Вопрос в том, — произнес Люсьен, — почему я вообще это помню. Там был Красовщик, там была Марго, но Профессёра интересовали воспоминания о Красовщике, а не о том, как Моне писал вокзал.

— Быть может, деталей добавил твой рассудок, — сказал Профессёр. — Память у нас иногда подчиняется логическому повествованию, и чтобы в нем был смысл, сама конструирует какие-то подробности. Например, период времени стягивается.

— Но я ничего не конструировал. Я ничего этого и не помнил раньше. Со временем произошло что-то странное, и виной тому краска. Той же синей, которой ты покрасил часы, Моне расцвечивал холсты. И повлияло это не на мою память, а на реальность.

— Откуда ты знаешь? — спросил Анри.

Люсьен залпом выпил demitasse бренди, которую ему налил Тулуз-Лотрек, и поставил чашку на столик.

— Потому что дождя нет.

— Не понял, — произнес Профессёр.

— Посмотри на свои плечи. Потрогай макушку. Вы оба попали под дождь. И я тоже.

Их, конечно, не до нитки промочило, но головы и плечи действительно были влажны, словно они бежали под дождем к фиакру. Анри осмотрел ботинки — на тех тоже еще не просохли капли влаги.

— В Париже дождя не было уже несколько недель, — сказал Анри.

— А у меня в гостиной — еще дольше, — добавил Профессёр.

— Шесть картин за полчаса, — произнес Люсьен.

— Да, но о чем все это нам говорит? Что это значит? — поинтересовался Профессёр.

— Это значит, что Люсьен не способен внять голосу разума и вести себя, как подобает курице, если его гипнотизируют, как любого нормального человека, — высказался Анри.

— Это значит, что я должен навестить Моне, — сказал Люсьен. — Еду в Живерни первым же завтрашним поездом.

— Я с тобой не могу, — покачал головой Тулуз-Лотрек. — Мне в Брюссель надо. Меня на выставке Двадцатки показывает Октав Маус. Мне там надо быть.

— А есть такой художник — Октав Маус? — спросил Профессёр.

— Он адвокат, — ответил Анри.

— А, тогда логично, — успокоился Профессёр.

— Нет, — ответил Люсьен. — Октав Маус — все равно дурацкое имя, даже для адвоката. Сотри синьку с часов, профессор, она вредит рассудку.

* * *

Перед самым рассветом Красовщик стоял с Этьенном у путей Гар-де-Льон и ждал поезда, сутки назад вышедшего из Турина, а до этого — из Генуи. В поезде ехали пигменты, которые только что выковыряли из недр Италии: рыжие глины и умбра из Сьены, красные, желтые и оранжевые охры из Вероны, Неаполя и Милана. Большинство красовщиков готовы были ждать, пока оптовики не доставят измельченные минералы к ним в мастерские, но Красовщик сам хотел выбрать те грубые породы, из которых родятся его краски. Силой его была Священная Синь, но благоволил он ко всем оттенкам. Некоторые ритуалы он даже проводил, готовя другие краски — не потому, что это было обязательно, а потому, что пугало горничных.

Тормозные колодки зашипели и пронзительно заскрежетали, колоссальный зверь остановился — и тут Красовщик заметил у путей еще одного человека: с эспаньолкой, в светло-сером костюме из шотландки, а шляпа его была слишком уж элегантной для грузчика или носильщика. А кроме них и Красовщика никто больше не заходил так далеко от пассажирских перронов. Человек носил pince-nez и, казалось, сейчас вглядывался в борта вагонов, стараясь прочесть надписи на них.

— Вы чего ищете? — спросил Красовщик.

— Мне сказали, это поезд из Италии, — ответил мужчина, подозрительно поглядывая на канотье осла. — Я ожидаю поставки разноцветных глин, но не знаю, где их искать.

— Вероятно, здесь, — ответил Красовщик, показывая на вагон, в котором, он был уверен, ничего подобного не везли. — А вы художник?

— Да. Зовут Жорж Сёра. Моя карточка.

Красовщик взглянул на картонку и протянул Этьенну, который счел, что на вкус она недурна.

— Это же вы написали такую большую картину с обезьяной в парке.

— Парк там был крайне велик, а обезьяна — очень маленькая. «Воскресный день на острове Гранд-Жатт». Вся картина была о размещении цвета.

— Мне обезьяна понравилась. А краски надо покупать у красовщика.

— Я работаю чистыми цветами, — ответил Сёра. — По теории Шеврёля о том, что цвет смешивается в глазу, а не на холсте. Пятна дополнительных цветов, размещенные рядом, вызывают в уме смотрящего инстинктивную и эмоциональную реакцию — вибрацию, если угодно. Если пачкать краски на палитре, такого действия не достичь. Мне нужны оттенки как можно более грубые.

— Чепуха какая-то, — проворчал Красовщик.

— Шеврёль — великий ученый. Первый в мире теоретик цвета, а кроме того — изобрел маргарин.

— Маргарин? Ха! Масло без вкуса и цвета. Да он шарлатан!

— Он уже умер.

— Вот видите? — ответил Красовщик, явно полагая, что все доказал самим фактом собственной живучести. — Свои чистые краски надо покупать у красовщика. Тогда у вас будет больше времени писать.

Сёра на это лишь улыбнулся и пристукнул тростью по кирпичу полотна.

— А вы сами, я полагаю, и есть красовщик?

— Я — Красовщик, — ответил Красовщик. — Только лучшие глины и минералы, никаких примесей, мешается под заказ, растворитель по вашему выбору. Мне вот нравится маковое масло. Не желтеет. Как маргарин. Но если хотите льняного или орехового, тоже имеются. — И Красовщик постучал костяшками пальцев по большому деревянному ящику, взваленному на круп Этьенна.

— Позвольте взглянуть, — произнес Сёра.

Красовщик с трудом стащил ящик с ослиной спины и раскрыл его на кирпичах прямо рядом с путями.

— Синяя у меня закончилась, но если желаете, доставлю вам в ателье. — И Красовщик протянул художнику тюбик неаполитанской желтой.

— Прекрасно, — сказал Сёра, выдавив червячную головку краски и поворачивая тюбик, чтобы она поиграла в лучах восходящего солнца. — Мне кажется, такая сойдет. Не очень-то мне и хотелось весь день пигменты крошить, знаете. Как вас зовут?

— Я Красовщик.

— Я понимаю, но зовут вас как? Как мне вас называть?

— Красовщик, — ответил Красовщик.

— Но фамилия у вас есть?

— Красовщик.

— Понятно. Вроде Медника или Плотника. Старое семейное ремесло, стало быть? А по имени как?

— Я, — ответил Красовщик.

— Вы очень странный субъект, месье Красовщик.

— Вам женщин же тоже нравится рисовать, не только обезьян, верно? — спросил Красовщик с таким жестом, который вовсе не походил ни на какое рисование.

Девятнадцать. Темный сазан Живерни

Мамаша Лессар приготовила корзинку с хлебом и булками Люсьену в Живерни.

— Привет мадам Моне передавай от меня, и деткам тоже, — сказала матрона, бережно укладывая круассаны на ложе белых кухонных полотенец. — И напомни месье Моне, что он транжира и шалопай, пусть в булочную к нам непременно заходит, как будет в Париже.

Режин остановила брата уже в дверях и поцеловала в щеку.

— По-моему, тебе не стоит никуда ездить, ты еще не оправился, но я очень рада, что ты не ищешь эту кошмарную женщину.

— Ты единственная кошмарная женщина, которой есть место в моей жизни, — ответил Люсьен и тоже обнял сестру.

До Вернона с Гар-дю-Нор езды было два часа, и всю дорогу Люсьен просидел рядом с молодой мамашей. Она с двумя малютками-дочками, разряженными, как куколки, ехала в Руан. Люсьен набрасывал их в блокноте, болтал и смеялся с ними, и люди, ходившие по вагону мимо, улыбались ему и желали доброго дня. Он вообще уже начал думать, что пока сидел взаперти в мастерской с Жюльетт, у него выработалась какая-то новая разновидность волшебного шарма, хотя на самом деле и от него самого, и от его корзинки просто пахло свежим хлебом, а людям это нравится.

От станции в Верноне он прошел две мили по сельским просторам до Живерни — скорее не деревушки, а пригоршни маленьких ферм, которым просто выпало вместе высыпаться на берег Сены. Дом Моне размещался на солнечном всхолмье над рощей высоких ив, которая раньше была болотом, а художник превратил его в свой сад с двумя прудами, где росли кувшинки. На их слиянии была перекинута арка японского мостика. Сам дом представлял собой крепкую двухэтажную конструкцию, оштукатуренную розовым, с зелеными ставнями.

Мадам Моне — фактически еще не мадам Моне — встретила Люсьена в дверях. Алис Ошеде, высокая, элегантная темноволосая женщина, только начинавшая седеть, была женой одного из покровителей Моне, банкира. С художником она жила уже пятнадцать лет, но женаты они не были. Некогда Моне поселился в имении Ошеде на юге, писал ему на заказ, но банкир внезапно обанкротился и бросил семью. Моне и его жена Камилль пригласили Алис и четверых ее детей к себе, и те дети и двое его собственных сыновей росли вместе. Даже много времени спустя после смерти Камилль, когда они с художником стали парой, Алис, ревностная католичка, продолжала настаивать на притворстве — у них-де чисто платонические отношения. Спальни тоже до сих пор были раздельные.

— Какие славные, Люсьен, — сказала она, приняв корзинку хлеба. Ее дочь-подросток Жермен тут же уволокла подарок в кухню. — Вот нам всем вместе и будут к обеду. А Клод в саду, пишет.

Она провела гостя через весь дом — вестибюль и столовая в нем были выкрашены в ярко-желтый. Почти все стены увешаны японскими литографиями в рамах — Хокусай, Хиросигэ, — а между ними затесались отдельные Сезанны, Ренуары или Писсарро: оттеняли их собой — ну, или наоборот. Проходя, Люсьен краем глаза глянул в большую гостиную: там все стены от пола до потолка были увешаны работами самого Моне. Но молодой человек не осмелился за