Анри остановился перед самыми большими холстами. Первым стоял пейзаж — бушующее море, и в тонущем корабле отчетливо доминировала Священная Синь.
— Тёрнер, — сказал Анри. — Не понимаю. Она была судном?
— Ей не обязательно быть натурщицей — художник просто должен быть ею одержим, — ответил Люсьен — смертельно серьезно. Он констатировал факт, не более того. Его обуяло ледяное спокойствие — булочник начал осознавать, как именно повлияла муза на всю его жизнь. Да и на столько чужих.
Люсьен встал на колени и принялся перебирать стопку холстов поменьше. Первым стоял Моне — поле с люпинами. Следующую картину он не узнал — что-то фламандское, какие-то крестьяне, старая. Третьей была Кармен Годен — Кармен Анри, она сидела на полу, расставив ноги, платье спущено и открывает всю голую спину, волосы подобраны наверх, на скулах — те же рыжие ятаганы прядей, та же бледная кожа, но, в отличие от прочих таких же ее портретов, на этом она улыбалась, кокетливо глядя на художника через плечо, снизу вверх, с притворной скромностью. Люсьен знал такой взгляд. На него так десятки раз смотрела Жюльетт, но лишь Тулуз-Лотрек видел, чтобы так улыбалась Кармен Годен. Люсьен задвинул картину обратно — словно захлопнул запретную книгу — и отошел.
Тулуз-Лотрек наклонил вперед крупного Тёрнера, чтобы разглядеть, что стоит за ним, — и чуть не выронил морской пейзаж.
— Ох ежть, — выдохнул он.
Люсьен подскочил к нему и уставился на картину — портрет обнаженной женщины, возлежащей на диване, задрапированном ультрамариновым атласом.
— Она женщина крупная, но очень привлекательная. Мне кажется, я раньше совсем не считал ее рыжей — скорее каштановой брюнеткой, но, опять же, волосы у нее всегда забраны в chignon, когда мы видимся. А тут распущены, даже бедра закрывают, и так она да — очень и очень привлекательная.
Люсьен поставил фонарь к ногам Анри и выхватил у него зажженную свечу, забрызгав картину воском.
— Сожги их, — сказал он, повернулся и пошел к выходу. — Все сожги. Маслом из фонаря полей.
— Понимаю твою озабоченность, но она очень хорошо накрашена, — сказал Анри. Он снова поднял фонарь и внимательно рассматривал ню.
— Анри, это моя мама.
— Смотри, подписана. Тут сказано «Л. Лессар».
— Жги.
— А другие ты просмотреть не хочешь? Тут могут быть шедевры, которых раньше не видела ни одна живая душа.
— И не увидит. А если мы посмотрим, у нас рука может не подняться. Жги. — Люсьен вышел из камеры и встал в огромном зале, где на смолистых останках Красовщика по-прежнему плясали синие языки пламени. Он содрогнулся.
Анри поставил Тёрнера на место, закрыв им голую мадам Лессар, и отошел на шаг.
— Я убил Красовщика — мне кажется, несправедливо будет и картинки мне жечь. Святотатство какое-то.
— Ты же сам всегда говорил, что многие поколения твоих предков — законченные еретики.
— Это верно. Ладно, подержи свечку, а то не видно. Фонарь придется притушить, иначе масла не выльешь.
Через минуту небольшая камера пылала, как печь стеклодува. Языки пламени лизали своды зала, вырываясь в дверной проем, и умирали, щелкая змеиными жалами. Дым клубился под потолком чернильными волнами.
При свете костра Анри изучал карту.
— Если пойдем вдоль этой стены, выйдем к проходу и лестнице на следующий уровень.
— Тогда пошли.
— А осел Красовщика?
— Кто же знает, куда он удрал, Анри? У нас в фонаре масла едва хватит, чтоб выбраться наружу. Может, сам дорогу найдет. Он тут уже бывал.
Тулуз-Лотрек сложил карту и двинулся вдоль стены, опираясь на двустволку, как на костыль. Таиться больше не было нужды, и он хромал вволю.
— Болит? — спросил Люсьен, подняв фонарь повыше, чтобы другу было видно, что впереди.
— У меня? Все в порядке. Это пустяки в сравнении с тем, что я убил человека и сжег комнату, набитую шедеврами.
— Прости меня, Анри.
— Но и это ерунда по сравнению с неслабой возможностью того, что ты трахнул собственную матушку и укокошил отца.
— Все не так было.
— А как оно тогда было?
— Не знаю.
— А как думаешь, твоя мама согласится мне позировать? Интересуюсь чисто как художник.
— Ты Лапочку убила!
Вот первое, что он сказал Жюльетт, когда они нашли ее в мастерской Анри.
— Кого? — спросила она.
— Лапочку Писсарро. Маленькую девочку. Я ее любил, а ты ее убила.
— Тогда был выбор, Люсьен, ты или она. Кто-то из вас должен был заплатить. Я выбрала ее.
— Ты же говорила, что выбирал Красовщик.
— Да, и он хотел тебя. Я его отговорила.
— Ты чудовище.
— Ну а твоя мамаша — шлюха.
— Только потому, что в нее вселялась ты.
— О, ты и про это вызнал?
— Я видел картину.
— Значит, Красовщик мертв? По-настоящему? Мне показалось, что он меня отпустил.
— Да, — ответил Анри. — Я его застрелил. И картины сгорели. Вы свободны.
— Вот говнюк мелкий, он же мне рассказывал, что использовал портрет твоей матушки много лет назад.
— Так ты и отца моего убила?
— Что? Пф-ф. Нет. Дурашка. Нет, конечно. Знаешь, Люсьен, твой папá был очень милым человеком. Живопись обожал. Очень и очень милый.
Анри произнес:
— Раз вы были Люсьеном — и были его матушкой, говоря технически, он спал с…
— Мой отец умер у себя в мастерской, — сказал Люсьен. — И ни одной его картины не нашли. Объясни-ка мне это.
— Эй, вы только поглядите, какие!
— Не подействует, — отрезал Люсьен.
— Так о чем мы говорили? — спросил Анри.
— Я не убивала твоего отца, Люсьен. У него не выдержало сердце. Он просто умер. Но умер он, занимаясь тем, что любил.
— Писал картины?
— Ну да, скажем так.
— Моя сестра Режин всю жизнь уверена, что наш отец изменял нашей маме.
— Когда на самом деле он изменял с вашей мамой, — сказал Анри.
— И она считает, что наша сестра Мари погибла из-за нее. А это была ты, правда?
— Помнишь, как они тебе нравились? Мммммм, ты потрогай.
— Застегни блузку, Жюльетт, я же говорю — не подействует.
— Но если вы предлагаете, — встрял Анри, — и пока вы между собой разговариваете…
— Ох, ну ладно, — сказала Жюльетт, отворачиваясь и запахивая блузку. — Смерть Мари оказалась удобной. Я не роняла ее с крыши, но когда она упала, цель была достигнута — жертва принесена. Ею стала она. Бедному папаше Лессару теперь не нужно было умирать ради Священной Сини. Все эта сучка Судьба.
— Судьба — тоже барышня? — уточнил Анри.
— Нет, так просто говорится. И да, Люсьен, да, да и да — жизнь твоей сестры стала платой за Священную Синь. Прости меня. И я не чудовище. Я тебя люблю. Я полюбила тебя, едва увидела.
— И овладела мной.
— Чтобы узнать тебя. Никто не знает тебя так, как я, Люсьен. Я знаю, как ты любил папу. Правда знаю. Знаю, как у тебя надорвалось сердце, когда Лапочка умерла. Я знаю, как страстно ты любишь живопись — так, как я, этого не будет знать никто. Я знаю, как получать по башке идеальным багетом — каждое утро, год за годом. И я была рядом, когда ты впервые обнаружил волшебные эластические свойства своего краника. Я…
— Хватит.
— Ты мой единственный, Люсьен, и мой навсегда. Теперь я свободна. Я твоя. Твоя Жюльетт. Мы можем быть вместе. Ты можешь писать.
— А ты что будешь делать? — спросил Люсьен. — Шляпки кроить?
— Нет, у меня есть средства. Буду позировать — тебе. И вдохновлять тебя.
— Вы же и сифилисом его заразили, правда? — осведомился Тулуз-Лотрек.
— Нет, не заражала. Но, похоже, месье Лессару нужно поразмыслить над нашей удачей. Дорогой Анри. Дорогой мой отважный Анри, у вас же тут есть коньяк, правда?
— Ну разумеется, — ответил Тулуз-Лотрек.
Двадцать восемь. Касательно маман
Люсьен выждал неделю после смерти Красовщика — гнев его несколько остыл, и он был готов сообщить Режин, что их отец вовсе не был волокитой, а она не виновата в смерти их сестры. Фокус состоял в том, чтобы ей все это изложить, никак не касаясь причудливой истории Жюльетт и Красовщика. Он исправно выполнял свои обязанности в пекарне, давал Режин дольше поспать и сменял ее за прилавком, как только весь хлеб был готов. Весьма окольный путь к тому, чтобы поднять ей настроение.
Случилось все в четверг утром, около десяти, когда ежедневная суета спала, и он услышал, как Режин поет себе под нос песенку, выметая из-за прилавка крошки. Тут-то он и решил донести до нее известие, которое, по его прикидкам, должно было спасти ее от мук совести на всю оставшуюся жизнь.
— Режин, наша маман — шлюха, — сказал он. — Я решил, что тебе стоит это знать.
— Я так и думал, — произнес старик, сидевший на высоком табурете у окна до того неподвижно, что стал предметом обстановки.
— А вы не суйте нос не в свое дело, месье Фунтено. — Она так резко повернулась к Люсьену, что если бы танцевала танго с метлой — свернула бы партнеру шею. — Быть может, derrière? — буркнула она, показывая на дверь в пекарню.
— О, я уверен, туда ей тоже нравится, — опять подала голос мебель. — Виляет она им дай боже.
Люсьен благородно выступил между сестрой и покупателем.
— Месье, вы говорите о моей матери!
— А я чего? Сам первый начал, — проворчал месье Фунтено.
Режин схватила брата за рукав и втащила его за полог.
— Ты зачем это, а? К тому же при покупателях?
— Извини, я все ждал, когда тебе можно будет сказать. Я не в смысле, что маман шлюха вообще, а в том, что она — та самая шлюха.
— Она может в любой момент спуститься, и если она тебя убьет, я опять спасать тебя не стану.
Режин снова направилась в булочную, но Люсьен цапнул ее за руку и развернул к себе.
— Я тебе все расскажу, если ты не скажешь маман.
— Что она шлюха?
— Что она — та женщина, которая у тебя на глазах много лет назад входила к папá в мастерскую.
Режин шлепнула брата по руке.