Софья Борисовна поблагодарила.
— Проходи, проходи, — настаивала соседка. — Я картошки поджарила…
— А у меня колбаса есть…
— Не надо, не надо. Возьмёшь с собой в дорогу. Я уже селёдочки почистила.
На душе у Софьи Борисовны стало тепло. И было приятно отметить для себя, что в суровую осень 1941 года не ошиблась в людях…
Эшелоны с запада прибывали каждый день. Платформы были нагружены станками, теплушки переполнены рабочими и их семьями. Едва поезд успевал остановиться в товарном тупике, как мужчины принимались разгружать оборудование эвакуированного завода. Женщины с детьми, в ожидании, пока им дадут адреса квартир, располагались поблизости, укрываясь от непогоды плащами и брезентами.
Софья Борисовна шла против ветра. Мелкий осенний дождь сек лицо. Защищая глаза рукой, она присматривалась к людям, только что прибывшим в город.
— Откуда эшелон?
— Оттуда, где бомбы падают, — ответила хмурая женщина с чемоданами в руках и посмотрела на лужи, разлившиеся по всей площадке. — Болото у вас тут, что ли? Сухого места не видно.
Возле неё, цепляясь за юбку, плакали два малыша.
— Замолчите, горластые!.. Без вас тошно, — прикрикнула мать.
Векшина помогла перенести чемоданы к забору, на груду кирпича; склонившись над одним из мальчуганов, погладила его озябшие ручонки, отогрела дыханием.
Женщина попросила:
— Присмотрите за ребетёнками… — А сама, не оглядываясь, пошла переносить остальные вещи.
Когда всё было сложено к забору, Софья Борисовна, указывая глазами на детей, участливо заговорила:
— Одна ты с ними?..
— Муж вон там станки сгружает.
— Рабочий?
— Стахановец.
— А с какого завода?
— За номером наш завод…
— Ясно! — Софья Борисовна качнула головой и, глянув в озабоченные глаза приезжей, спросила, как её звать.
— Демьяновной. Ариной Демьяновной.
— Пойдёмте, Демьяновна, ко мне. Тут близко. Через пять минут будем дома.
Они перенесли багаж на площадь в погрузили в трамвай.
По дороге Векшина рассказала, что у неё и муж и сын ушли на фронт, что сама она последний день в городе.
— Оставлю вам квартиру. Если будут уплотнять — подыщите надёжных людей, кого-нибудь из своих ленинградцев…
В двух комнатах уже не оставалось ничего, кроме стульев да столов. Комод, шкафы с одеждой и бельём были перенесены в кабинет мужа. Кровати и посуду Софья Борисовна передала приезжим.
Дети, поужинав, уснули в тёплых постельках. Их отец долго не возвращался из педагогического института, отведённого под эвакуированный завод. Женщины сидели за обеденным столом и далеко за полночь разговаривали о Сибири, о Ленинграде, о последних фронтовых известиях. А утром Векшина отдала Демьяновне ключи.
— Книги берегите, — сказала она. — Для мужа библиотека всего дороже…
На глазах ленинградки блеснули слёзы. Она обняла Софью Борисовну и поцеловала.
— Возвращайся скорее…
Демьяновна отвечала письмами на тревожные вопросы: «Нет, от твоего сына не было вестей…»
Когда Векшина вернулась и сняла погоны, ленинградка спросила:
— Как теперь с квартирой будем решать?
— А что решать? Война решила за нас…
После ужина Софья Борисовна вошла в комнату, которая когда-то служила мужу кабинетом, и включила яркую лампу под простым — с белыми стеклянными подвесками — абажуром. С письменного стола на неё смотрели муж и сын. Сына она считала живым; приподняв карточку, прошептала:
— Спокойной ночи, мальчик… — И поставила на место.
Подошла к полке с книгами. Читать каждую ночь, как бы поздно ни вернулась домой, давно вошло в привычку. На фронте носила в полевой сумке, вместе с последними номерами газет, маленький томик Пушкина; преодолевая усталость, при мерцающем свете блиндажного светильника, сделанного из орудийной гильзы, прочитывала по нескольку страниц…
Софья Борисовна взяла свежий номер «Нового мира» и направилась к кровати.
Забалуев проснулся, как всегда, задолго до рассвета, Матрёну Анисимовну толкнул локтем в бок:
— Вставай, мать. Сейчас заявится соседка…
— Ну, сшалеет она, что ли? Ещё черти в кулачки не бьются…
— А вот увидишь. Я знаю характер Силантьевны: дятел долбит в одно место до тех пор. пока червяка не достанет, а она — пока своего не достигнет.
Фёкла Скрипунова звала себя заботливой матерью. Перед каждым выходом дочери на задержание снега она, едва завидев свет в окнах соседнего дома, отправлялась к Забалуевым, с порога низко кланялась Матрёне Анисимовне и осведомлялась:
— Сам-то дома? Не убежал ещё по колхозной домашности дела справлять? Вот хорошо, что я застала его. Она садилась на широкую лавку, выкрашенную охрой, и, похлопывая рукой по коленям, громко рассказывала: — Слышала, соседушка, что про твоего гуторят в деревне? Хорошее! Только хорошее! В какую пору к председателю ни толкнёшься — дома нет. Когда он спит — неизвестно. Раньше первых петухов встаёт. А по колхозу носится, как вихорь!..
— Ой, не говори, Силантьевна, — сокрушённо отзывалась Анисимовна, — Я уж стала забывать, какой он есть. Целыми днями не вижу его, матушка моя. В обед прибежит, быстренько наглотается и опять след простыл. Ну, в его ли годы так здоровье растрясать!..
Заслышав разговор, Сергей Макарович вставал с постели и, сладко позёвывая, появлялся на пороге горницы.
— Спозаранку языки чешете! — упрекал женщин, потирая волосатую грудь.
— А ты прислушайся, что добрые люди про тебя говорят, — советовала Анисимовна. — Маленько переменись…
— Меняться не привык. Какой есть, таким и жизнь проживу.
Забалуев шёл к старому, оставшемуся от прадеда, чугунному умывальнику, подвешенному на ремешке над большой деревянной лоханью, набирал воды в широкие пригоршни и, поплескав на лицо, утирался полотенцем, висевшим тут же на деревянном крючке; круто повернувшись к соседке, спрашивал:
— Ну, полуночница, опять пришла про дочь балакать?
— Ночь-то долгая, — думы в голове, вроде комариков, толкутся…
— О ком же ты полошилась, соседка? — спросил Сергей Макарович и улыбнулся. — Наверно, всё о Лизавете?
— Обо всех растревожилась. Садовод на ум пал. Лежу и сама с собой разговариваю: «Председатель-то у нас об народе заботливый — пожалеет старика, вроде как моего человека…
— А что такое? Стряслось что-нибудь?
— А то, что — старость-то не радость: годы уходят — силушку уносят.
— Трофим, понимаешь, сам виноват: родной сын зовёт жить к себе, а старик не едет.
— Ишь. ты! Придумала что! — покрутил головой Сергей Макарович. — Нет, я семейственности не допущу!
— Она — девушка умная, — продолжала, нахваливать Скрипунова.
— Ума у неё даже больше, чем надо, — разоткровенничался Сергей Макарович.
— А ты что, ейный ум на весах взвешивал? — упрекнула Анисимовна, — Помолчал бы об этом.
— Конешно, Вера не чета моей Лизаветушке. Материнского глаза нет за ней, — оживилась соседка и, тронув локоть Забалуева, попросила: — Переведи доченьку в сад, а то мы там — одни старухи. Молодого голоса не слышим…
— Серебряная бригада! — рассмеялся Сергей Макарович.
— Вот, вот. Эдак просмешники зовут, — обидчиво подтвердила Скрипунова. — Дай хоть одну молоденькую. Пусть песнями душу повеселит.
— В саду работа — для старух: рукам легко, воздух, как говорится, пользительный… — Забалуев почесал толстую. розоватую шею. — А для Лизы что-нибудь другое придумаем…
— Придумай, Макарыч, придумай. Дело соседское. Может, и мы когда сгодимся для вашей-то семьи…
В те годы во многих колхозах ещё существовали звенья высокого урожая зерновых. Им отводили от пяти до десяти гектаров. Сергей Макарович также решил создать звено. Для того и распахал вблизи сада частицу коровьего выгона. Там без всяких забот и хлопот вырастет по тридцать центнеров! О таком рекорде напишут в газетах. Снимут для кино. Колхоз прогремит, как передовой. А в поле на трёх тысячах гектаров урожай окажется средним или даже ниже среднего. Хлебопоставки пойдут с него по низшей группе. Добрая слава сохранится, хотя хлеба он и сдаст меньше, чем его простодушные соседи. А на трудодни выдаст больше. Пусть другие сумеют так! Кишка тонка!
По главе звена Забалуеву хотелось поставить будущую сноху, но Вера не только не обрадовалась заботе о ней, и твёрдо заявила, что будет попрежнему выращивать коноплю. Если упрямая девка окончательно откажется — Лиза Скрипунова может пригодиться. Дело нехитрое, при его помощи справится.
— Ты, Макарыч, не сумлевайся. Справится! Лизаветушка насчёт грамоты вострее других девок. — В поисках поддержки, Фёкла взглянула на хозяйку дома. — Анисимовна знает: по работе Лизавета — первая в деревне. Да и сам ты видишь: девка толстая, дородная, ростом бог не обидел…
— Она из всех приметная, — отозвалась Матрёна Анисимовна.
— Приметная, милая. Правильные твои слова! — оживилась Скрипунова. — А вот… это… — Видимо, занятая какой-то новой мыслью, она на миг забыла о главной теме разговора. — Да! Вот я про что: под началом-то ей надоело ходить. Сама может руководствовать!
— Ладно, подумаю. Может, поставлю на звено, — пообещал Забалуев и начал одеваться.
Па рассвете Вера, озираясь по сторонам, — как бы не заметил да не окликнул отец, — выбежала из двора, но за ворогами, сделав несколько шагов, остановились:
«Может, бросить все затеи?.. И к Чеснокову больше — ни ногой…»
В родном селе Всеволод Чесноков выглядел пришельцем. Лишь немногие из людей старшего поколения припоминали его, единственного сына отца Евстафия. Сиволод, как его звали сверстники, хромал на правую ногу, и старику в жестокий год смуты и борьбы удалось уберечь сына от зачисления в «дружину святого креста». Сам престарелый священник, за ослушание отрешённый архиереем от прихода, провёл то лето на островке, где когда-то преосвященнейший «беседовал с богом». Встав на колени, Евстафий вскинул руки к небу, каялся и взывал: «Усомнился я, окаянный раб твой… Вразуми, господи! Явись заблудшему!..» Но всевышний не явился. Целый год провёл Евстафий в глубоком душевном смятении, а потом, слагая священнический сан, поместил в газете письмо, в котором религию именовал заблуждением, а её служителей — сеятелями лжи и невежества. Сыну сказал: «Для твоей пользы, чадо моё». Вскоре Всеволод покинул Гляден, захватив рекомендацию от волревкома. Отцу писал сначала из Иркутска, потом из Владивостока. Пробовал учиться на восточном отделении, но из-за малых лингвистических способностей был вынужден перевестись на агрономический факультет. Получив специальность, Чесноков работал участковым агрономом в Забайкалье, а в конце сорок первого года решил перевестись в более безопасный и сытый край. Его потянуло туда, где прошло детство и юношество. Так он снова оказался в Глядене, на только что открытом сортоиспытательном участке.