Сад — страница 72 из 110

— Дай почитать.

— У тебя, Павел, времени мало. Тебе надо диссертацию писать. Художественную литературу читать некогда. Ты дождёшься библиотечный экземпляр, а эту книгу… — Елкин ласково погладил корешок. — Эту я обверну газетой и отдам в поле для громкой читки.

Глава двадцать третья


1

Высоко над морем люди проложили пешеходную тропу: гравийное полотно покрыли асфальтом, по бокам вырастили деревья.

Часто на этой тропе отдыхающие видели высокого старика с копной белых волос на голове, с волнистой бородой во всю грудь. Он шёл медленно, опираясь на тяжёлую кизиловую трость; устремлял взгляд вдаль, где тропа огибала крутой мыс. Там — опытная станция. Дойти до неё — было его мечтой. Но, соразмеряя силы, он останавливался на половине пути и садился на скамейку возле молодых эвкалиптов. Прислушиваясь к шуму листвы, вспоминал сад, оставленный на попечение дочери, и тревожился всё больше и больше. В его воображении возникал шумный говорун и заслонял Веруньку широкими плечами. Неприятно, что придётся породниться с Забалуевым, с которым у него, Трофима Дорогина, никогда не будет общего языка. И что она нашла в его сынке? Ведь яблочко-то от яблоньки недалеко откатывается. Не раз намекал ей на это.

Знает Верунька, что не такого ему хотелось бы зятя, но… ни с чем не считается. Что же делать? Ведь не запретишь. Сердце — сложная штука. Это не часы, у которых можно, как угодно, повернуть стрелки и пробудить звонок. Оно пробуждается помимо воли самых близких людей, иногда — вопреки ей.

Дочь писала часто. Письма приходили большие. По ним Трофим Тимофеевич ясно представлял себе каждый день в жизни сада. О Семёне не было ни слова, и старик недоумевал: стесняется Верунька писать о своём женихе или не хочет тревожить отцовское сердце?

В одном из писем был оттиснут разрез крупного яблока. Эго с того гибридного дерева, маленькая веточка которого весной стояла в стакане возле больничной койки. Верунька так описала яблоко, что Трофиму Тимофеевичу казалось — письмо донесло до него аромат чудесного плода. Но даже эта радость не заглушила тревоги. Перечитывая письмо, он пожал плечами: «О Семёне опять умолчала. Что там у них? Как поворачивается жизнь?»

Дорогин знал: солью сыт не будешь, думой не размыкаешь тревоги. Но он не мог не думать о дочери. Лишь морской простор на время отвлекал его от раздумья. Не только каждый день, а каждый час море казалось иным: то оно было голубым и лёгким, как летнее облако, то свинцово-тяжёлым и хмурым, то покрывалось серебристой чешуёй, то мрачнело, напоминая свежевспаханное поле в вечернюю пору, то сурово гремело седыми волнами. И деревья шумели по-разному: иногда мягко и задумчиво, а иногда строптиво и злобно, будто сердились на помрачневшее море. Порой они чуть слышно шептались, а потом начинали спорить и размахивать зелёными ветвями.

Сегодня утренние часы промелькнули незаметно. Время— птица, как вон та чайка над морем. Неугомонная птица, не знающая отдыха ни днём, ни ночью. Птицы по весне возвращаются на прежние гнездовья. А время летит и летит, всё вперёд и вперёд.

В сказках было — плывёт орёл под облаками, несёт на могучих крыльях мальчика. Так время — взяло на свои крылья Трофимку… Вот уже давно он стал Трофимом Тимофеевичем, давно у него побелела борода, а птица всё несёт и несёт его. И он не устал от полёта. У него не погас интерес к тому, — а что там, за гранью этого дня? Наоборот, интерес возрастает. А что там за гранью года? Как зашумит, как расцветёт жизнь через пять, через десять лет, через четверть века? Какие открытия сделают учёные? Как украсит народ свою землю? Жажда жизни так же вечна, как вечен полёт этой птицы. Подольше бы не обронило его голубое крыло…

Трофим Тимофеевич всё дальше и дальше шагал по тропе. Внизу отдыхало море. Его голубизна теперь была ярче утреннего бирюзового неба.

Вот и мыс. Тенистая аллея из высоких кипарисов привела на опытную станцию, а спустя несколько минут Дорогин, сопровождаемый пожилым человеком, селекционером, которого до этого знал по рассказам Сидора Желнина, оказался в саду, удивившем и обрадовавшем северянина: молодые мандариновые деревца расстилались по земле! Точь-в-точь как яблони в Сибири!

— Да, эту форму кроны мы позаимствовали у сибиряков, — подтвердил селекционер. — И теперь застрахованы от невзгод. Если зимние морозы опять прорвутся на побережье — мы закроем стланцы полотнищами из двух слоёв марли…

Дорогин, сорвал листик с мандарина и положил в записную книжку, — Отвезу своей помощнице. Дочери.

2

Возвращаясь с курорта, Трофим Тимофеевич сошёл с поезда на одной из станций в Курской области. Осмотрелся. Кругом лежали груды битого кирпича, заросшие бурьяном; торчали рыжие печи с полуразвалившимися трубами. Лишь кое-где белели новые дома, уже не с соломенными, как прежде, а шиферными крышами. На месте вокзала, разрушенного бомбёжкой, каменщики возводили фундамент нового здания.

Дорогин купил на базаре варёную курицу и два помидора, прошёл в тополевую рощу и, расстелив газету на корнях дерева, сел завтракать.

С той минуты, как его нога ступила на эту опалённую войной землю, где всё ещё зияли воронки от тяжёлых бомб, он думал о лете 1943 года. Тысячи солдат проходили через рощу, останавливались на короткий привал; прислонив винтовки и автоматы к тополям, доставали сухари из походных мешков, банки с тушёным мясом, солёную кету; наскоро завтракали, запивая водой. Лето стояло знойное. Даже вечерами было душно… На суровых, как возмездие, состаренных гневом и жаркими ветрами, лицах солдат лежала дорожная пыль; выцветшие гимнастёрки пятнами взмокли и потемнели от пота. Может, вот под этим тополем отдыхал Анатолий, когда его часть двигалась к Курской дуге. Он не думал, что ему предстоит совершить только один путь — туда и что обратного — не будет.

Младший из сыновей родился в 1921 году, когда товарищ Анатолий, имя которого воспето в песнях и прославлено в сказаниях, ушёл из жизни…

Грохотал восемнадцатый год. Кружились дикие вихри пожарищ. В городах, на станциях железных дорог полоскались чужеземные флаги. Чёрные ночи, простреливаемые одинокими выстрелами. Пылающие деревни, свист шомполов, стоны женщин, душераздирающие крики детей. Телеграфные столбы, превращённые в виселицы… И, при всём этом, светлая надежда в сердцах людей, вера в торжество правды.

По-осеннему свистел ветер в ветвях деревьев, всю ночь прополаскивал дождём листву, барабанил в окна. На рассвете Трофим Тимофеевич вышел в сад. Он беспокоился за урожай. Непогода могла покалечить яблони, оборвать ещё не снятые плоды. Шёл не спеша. Земля была усыпана ранетками, и приходилось выбирать место, куда ступить. В ветвях сибирки, обрамлявшей сад, наперебой трещали потревоженные дрозды. Судя по всему, мальчишки забрались в сад. Наверно, затаились где-нибудь в ветвях? Трофим Тимофеевич посматривал на деревья и долго не замечал человека, собиравшего падалицу под раскидистой яблоней. И тот, увлечённый сбором, не замечал его. Когда услышал близкие шаги, обронил что-то, а сам юркнул в канаву, по гребню которой росли тополя. Дорогин вздрогнул. В двух шагах от него лежала английская солдатская сумка, полная ранеток! Шевельнув её ногой, он кинул в сторону канавы сердитый упрёк:

— Что ж ты, мил человек, трофеи бросил?!..

В канаве виднелись фуражки затаившихся солдат. Трофим Тимофеевич некоторое время стоял в оцепенении. Что они замышляют там? Кого подстерегают? Так затаивается кошка перед прыжком на зазевавшегося воробья. Вёртким воробьям иногда удаётся упорхнуть из-под самых когтей. Но у него характер не воробьиный, — он не сделает шага назад.

— Нежданные гости! — ухмыльнулся он и потребовал — Говорите прямо: с чем пожаловали?

Из-за кривого тополя поднялся поручик с маленькими, похожими на чёрную бабочку, усами, в английской шинели, в сапогах со следами недавно снятых шпор, и шагнул к нему.

— Вы здесь одни?

Удивительная вежливость! Что-то будет дальше?

— Нет, не один. Вон дрозды шумят, в том конце косачи бормочут, у избы Дозорка сидит. Настороже!..

— Но забывайтесь. Перец офицером стоите!

— А вы — перед человеком. Я не привык благородьем называть. И привыкать не собираюсь.

Поручику это почему-то понравилось, и он заговорил мягко, интересуясь всем и всеми; расспрашивал то о богатых мужиках (дома они или ушли в дружину «святого креста»?), то о простых охотниках (какие у них ружья, есть ли порох, где они промышляют зверя и птицу?); хотел знать всё о кордонах лесных объездчиков и охотничьих избушках, о дорогах и тропах, о мостах и бродах через реки, будто сам собирался в тайгу на осенний промысел.

Спустя несколько минут перед домом пылал костёр, вокруг него на вешалах сушились три десятка шинелей, в двух вёдрах варилась картошка…

Позавтракав, солдаты по команде направились в дальний конец сада, откуда можно было незаметно пробраться в бор. Поручик предупредил:

— О нас — никому ни слова. — И многозначительно добавил. — Надеюсь, мы ещё встретимся.

А к полудню по всем дорогам зашныряли кавалерийские разъезды. Офицеры с черепами на рукавах рявкали на встречных и поперечных:

— Здесь не проходил взвод пехоты? Говори, как попу перед смертью!

Карателю ответил:

— Слыхом не слыхал, видом не видал.

— Соврёшь — башку потеряешь.

— Она у меня — одна. Пригодится ещё.

— Огрызаешься?! Язык укоротим!

Обшарив сад, каратели ускакали в сторону гор.

Через неделю, словно ветерок от куста к кусту, пролетела от соседа к соседу, минуя дома богатеев, доверительная, передаваемая шёпотом новость: «В городе на охране железнодорожного моста стояли солдаты. И ночью всем взводом ушли: не захотели служить белякам да проклятым иродам из чужих земель», Следом — вторая: «В горах — красные. Командир — из городских большевиков. Анатолием звать». И мужики потянулись в отряд.

Белогвардейцы не осмеливались показываться вблизи притаёжных сёл. К весне 1919 года взвод превратился в партизанскую армию.