каких-то зулусов, а не цивилизованных и образованных людей!
Адриана Трентини говорила быстро, все больше и больше горячась, Бруно тоже вставлял в разговор некоторые замечания.
По его мнению, партию прервали по вине Кариани, а от него, как все мы знаем, другого и ожидать не приходится. Это ведь совершенно очевидно: недомерок с узкой грудью чахоточного и коленками, как у воробья, он с того самого момента, как вступил в фашистскую организацию, только и мечтал что о карьере и поэтому никогда не упускал случая, ни на людях, ни приватно, угодить секретарю местного отделения партии. (Разве я не видел в кафе делла Борса, что ему, хотя и нечасто, все же удавалось оказаться за столиком старых прохиндеев из «Бомбамано»? Он весь раздувался, громко ругался, но стоило только консулу Болоньези, или Шагуре, или еще кому-то из иерархов группы повысить голос, как он тут же поджимал хвост и был готов выполнять любые, самые унизительные поручения: бежать к продавцу сигарет, который стоит под колоннами городского театра, за пачкой «Джубек» для секретаря партии, или звонить домой Шагуре, чтобы предупредить жену, бывшую прачку, о скором возвращении великого деятеля, или еще что-нибудь подобное.) Такой червяк, конечно, не упустит возможности выслужиться лишний раз перед федерацией! Маркиз Барбичинти — это маркиз Барбичинти, он, несомненно, достойный человек, но уж очень не самостоятельный и совсем не герой. Если его и держали на посту президента теннисного клуба, то только потому, что он умел себя держать, или ради его имени, которое им казалось Бог весть какой приманкой для дураков. Кариани без труда запугал нашего беднягу маркиза. Может, он ему сказал: «А завтра? Вы подумали, милый мой маркиз, что будет завтра, когда партийный секретарь придет на ежегодный бал? А вы будете в его присутствии награждать этого… Латтеса серебряным кубком и приветствовать соответствующим римским жестом? Я, например, предвижу огромный скандал. И потом неприятности, невиданные неприятности. На вашем месте я бы, поскольку темнеет, не задумываясь, прервал партию». Ничего другого и не надо было, чтобы заставить его сделать то, что он сделал.
Не успели Адриана и Бруно ввести меня в курс всех этих событий (Адриана выбрала минуту и представила меня чужому молодому человеку: это был некто Малнате, Джампьеро Малнате из Милана, свежеиспеченный химик, он работал на одном из заводов по производству синтетического каучука в промышленной зоне), как ворота наконец открылись. На пороге появился человек лет шестидесяти, полный, невысокий, с коротко подстриженными седыми волосами, которые под послеполуденными солнцем отсвечивали металлическим блеском; усы у него тоже были короткие и седые, а нос мясистый и сиреневатый, он немного был похож на Гитлера, пришло мне в голову, с этими усами и с этим носом. Это был он, старик Перотти, садовник, кучер, шофер, привратник, в общем, все на свете, как сказала Миколь. Он совсем не изменился со времен гимназии Гварини; помнится, сидя на козлах, он бесстрастно ждал, когда темный, мрачный вестибюль, который поглотил его улыбающихся маленьких господ, наконец вернет их, таких же улыбающихся, уверенных в себе, и они подойдут к экипажу, сверкающему хрустальными стеклами, краской, никелем, украшенному бархатом и ценным деревом, за целостность и безопасность которого он нес полную ответственность. Его маленькие серые глаза, пронзительные, искрящиеся живым крестьянским остроумием, свойственным венецианцам, добродушно смеялись из-под густых, почти черных бровей — совсем как тогда. Но над чем? Над нами, которые добрых десять минут ждали под дверью? Или над самим собой — он предстал перед нами в полосатом пиджаке и в белых перчатках, совсем новеньких, надетых, должно быть, специально.
Мы вошли, и тотчас, как только усилиями Перотти ворота за нами захлопнулись, нас встретил громкий лай Джора, пятнистого черно-белого дога. Он бежал нам навстречу по аллее, ведшей к дому, и вид у него был совсем не угрожающий. Но Бруно и Адриана сразу же замолчали.
— Он не кусается? — спросила испуганно Адриана.
— Не беспокойтесь, синьорина, — ответил Перотти, — как он может кусаться теми тремя зубами, которые у него остались? Он только и может, что кашку жевать…
И пока одряхлевший Джор стоял в скульптурной позе посредине аллеи и смотрел на нас бесстрастными ледяными глазами, одним темным, а другим голубым, Перотти извинялся. Ему было очень жаль, что он заставил нас ждать так долго, сказал он. Но он не виноват. Просто электричество все время отключается (хорошо еще, что синьорина Миколь это заметила и сразу послала его посмотреть, не пришли ли мы), а идти ему до ворот далеко, с полкилометра. На велосипеде он так и не научился ездить, но если синьорина Миколь что-то задумала…
Он вздохнул, поднял глаза к небу, затем, кто знает почему, еще один раз, показав ровный ряд крепких зубов, не то что у дога, улыбнулся и указал нам на аллею, которая метров через сто упиралась в заросли индийского тростника.
Нам очень повезло с погодой. Дней десять-двенадцать она не менялась, воздух был неподвижен, кристально прозрачен, было так тепло, как бывает иногда ранней осенью. В парке царило лето. Кто хотел, продолжал играть в теннис до половины шестого, не боясь сырости, которая с приближением ноября была уже такой ощутимой, что могла повредить струны ракеток. В этот час, естественно, на корте уже почти ничего не было видно. Однако свет, который золотил заросшие травой склоны стены Ангелов, где в воскресные дни было много людей — ребята, гонявшие мяч, няни с колясками, занятые вязанием, солдаты, получившие увольнительную, влюбленные парочки, искавшие уединения, — этот последний свет дня заставлял продолжать игру, лениво перебрасываясь мячом, пока не становилось совсем темно. День все не кончался, хотелось продлить его еще немного.
Мы приходили каждый день, все в той же компании, за исключением, пожалуй, Джампьеро Малнате, который был знаком с Альберто и Миколь с тридцать третьего года и не имел никакого отношения ни к теннисному клубу «Элеонора д’Эсте», ни к его вице-президенту и секретарю маркизу Барбичинти; в тот день, когда я встретил его у ворот дома Финци-Контини, он видел остальных четверых впервые. Дни стояли слишком хорошие, и вместе с тем чувствовалось неотвратимое приближение зимы. Казалось преступным потерять хотя бы один из таких дней. Не договариваясь, мы приходили около двух, сразу после обеда. Часто случалось, особенно в первое время, что мы оказывались все вместе у ворот и ждали, пока Перотти нам откроет. Потом, наверное неделю спустя, на воротах установили домофон и дистанционное управление, и войти в парк не представляло больше никакой сложности, поэтому мы стали приходить, как получалось. Что касается меня, я не пропустил ни одного дня, я даже не ездил в это время в Болонью. Да и другие тоже, насколько я помню, — ни Бруно Латтес, ни Адриана Трентини, ни Карлетто Сани, ни Тонино Коллеватти; потом, в последние дни, к нам присоединились мой брат Эрнесто и еще трое или четверо ребят. Единственным, кто, как я уже говорил, приходил не так регулярно, был «этот» Джампьеро Малнате (Миколь называла его так, а за ней и все остальные). Ему приходилось считаться с рабочим временем на фабрике; правда, оно не очень строго соблюдалось, признался он однажды, поскольку его предприятие, созданное правительством в Монтекатини во времена «несправедливых санкций» и не закрытое потом только из соображений пропаганды, искусственного каучука не произвело ни килограмма — но работа есть работа. Во всяком случае, он никогда не пропускал больше двух дней подряд. С другой стороны, он был единственным, кроме меня, кто не проявлял никакого интереса к игре в теннис (он играл, по правде сказать, плохо); часто, приехав после работы часам к пяти, он судил очередную партию или сидел в сторонке, курил трубку и беседовал с другом Альберто.
Как бы то ни было, наши хозяева оказались более заинтересованы в игре, чем мы. Иной раз я приезжал рано, задолго до того, как часы на башне на площади били два, но кто-нибудь из них уже наверняка находился на корте; они не играли, как это было в день, когда мы впервые оказались на этой площадке позади большого дома, а проверяли, все ли в порядке: хорошо ли натянута сетка, правильно ли утрамбован и полит корт, хороши ли мячи, — а потом растягивались в шезлонгах, надев большие соломенные шляпы, и загорали. Как хозяева они не могли вести себя лучше. Хотя было ясно, что теннис интересует их только до определенной степени — как физическое упражнение, спорт, не более, — они оставались до последней партии, то он, то она, а зачастую и оба. Они не выдумывали предлоги, чтобы уйти, не ссылались, например, на дела, какую-нибудь встречу или нездоровье. Иногда именно они настаивали, несмотря на то что темнело, разыграть «еще четыре мяча, последние!» и чуть ли не силком возвращали на корт тех, кто уже уходил.
Корт, как в первый же день заметили Карлетто Сани и Тонино Коллеватти, был не Бог весть что.
Пятнадцатилетние подростки, слишком юные еще, чтобы иметь возможность опробовать какие-нибудь другие корты, кроме тех, которые составляли личную гордость маркиза Барбичинти, они принимались громко, не заботясь о том, что их могут услышать хозяева дома, перечислять недостатки «этого картофельного поля» (так выразился один из них, презрительно скривив губы). Недостатки были такие: негде развернуться, в особенности за задней линией, земляное покрытие и плохой дренаж — такой, что сразу после дождя корт превращается в болото, и нет живой изгороди, а только металлическая сетка.
Впрочем, как только Альберто и Миколь закончили свою партию (Миколь не смогла помешать брату сравнять счет: пять-пять, и тут они закончили), они сразу же принялись наперебой перечислять изъяны корта сами с каким-то, я бы сказал, саркастическим мазохизмом. Ну конечно, весело сказала Миколь, вытирая разгоряченное лицо махровым полотенцем, для тех, кто, как мы, привык к красным кортам «Элеоноры д’Эсте», нелегко будет удовольствоваться пыльным «картофельным полем». А теснота? Как играть в такой тесноте? До чего же мы, бедненькие, дошли!.. Сколько раз она говорила отцу, что сетку нужно перенести, по крайней мере, на три метра назад и на два по бокам. Как же! Папа мыслит как крестьянин, для него земля, на которой ничего не растет, пропадает напрасно, поэтому он не соглашается, говоря, что она и Альберто играли на этом поле с детства и, значит, прекрасно могут играть на нем и сейчас. Теперь, конечно, все изменится, теперь, когда у них гости, «уважаемые гости», она с новой энергией подъедет к «престарелому родителю», и к следующей весне девяноста из ста, что она и Альберто смогут предложить нам «что-нибудь достойное». Говоря это, она широко улыбалась. И нам ничего другого не оставалось, как вместе, хором, сказать, что все прекрасно, что корт не имеет значения и для нас совсем не плох, а что до его окружения, прекрасного парка, перед которым, это сказал Бруно Латтес, другие частные парки, включая парк герцога Массари, просто подстриженные мещанские сады, то этот парк помогает забыть любые мелкие неудобства.