Несмотря на темноту, профессор Эрманно заметил, что я улыбаюсь.
— Я знаю, знаю, — сказал он, — вы, современные молодые люди, недооцениваете Джозуэ Кардуччи! Я знаю, что вы предпочитаете ему всяких там Паскали и Д’Аннунцио.
Мне легко удалось убедить его, что я улыбался совсем по другой причине. Если бы я только знал, что в Ферраре есть неизданные письма Кардуччи! Вместо того чтобы предлагать профессору Калькатерре, как я уже, к сожалению, сделал, тему о творчестве Пандзакки, я мог бы написать что-нибудь вроде «Кардуччи в Ферраре», что конечно же было бы гораздо интереснее. Хотя, впрочем, если я переговорю с профессором Калькатеррой откровенно, то, возможно, мне удастся еще склонить этого прекрасного человека изменить тему моей дипломной работы с Пандзакки на Кардуччи.
— Когда ты думаешь защищаться? — спросил меня наконец профессор Эрманно.
— Ну… Хотелось бы надеяться, что на будущий год, в июне. Не забывайте, что я тоже экстерн.
Он несколько раз кивнул с серьезным видом.
— Экстерн? — вздохнул он. — Это неплохо.
И он сделал неопределенный жест рукой, как бы подтверждая, что, если учесть происходящее, для времени, в котором мы живем и в котором нам, и мне и его детям, предстояло жить, это совсем, совсем неплохо.
Мне показалось, что прав был мой отец: в глубине души профессор не очень-то опечален происходящим. Даже наоборот.
Миколь захотела сама показать мне парк. Она настаивала на этом.
— У меня есть на это некоторое право! — усмехнулась она, бросив на меня быстрый взгляд.
Но в первый день ничего не вышло. Я допоздна играл в теннис. Альберто, закончив партию с сестрой, проводил меня до похожей на альпийский домик постройки (они с Миколь называли ее хижиной), спрятанной среди деревьев метрах в ста от корта и приспособленной под раздевалку. Там я смог принять душ и переодеться.
На следующий день дела обстояли иначе: смешанная пара из Адрианы Трентини и Бруно Латтеса и двое подростков (Малнате занял место судьи, чтобы терпеливо подсчитывать очки) затеяли бесконечную игру.
— Что будем делать? — сказала Миколь, резко вставая. — У меня такое впечатление, что пока мы, я, ты, Альберто и друг-приятель Менегин, дождемся своей очереди, пройдет целый час. Послушай, а почему бы нам не пройтись по парку?
Она добавила, что, как только корт освободится, Альберто нас позовет. Он свистнет своим знаменитым свистом, засунув три пальца в рот.
Она повернулась к Альберто, который дремал в шезлонге, на солнышке, прикрыв лицо крестьянской соломенной шляпой.
— Правда, господин паша?
Не изменяя позы, Альберто кивнул.
Мы отправились. Да, ее брат просто потрясающе свистит, продолжала объяснять Миколь. Если нужно, он может свистнуть так громко, как даже не могут пастухи — их свист не идет с этим ни в какое сравнение. Правда, никогда не скажешь про такого типа, как он? На вид он абсолютно никчемный. А вот ведь… Кто знает, как у него духа хватает на такой свист!
Так и начались наши прогулки вдвоем, почти всегда в ожидании очереди на корте. В первые дни мы брали велосипеды. Велосипед просто необходим, сказала моя провожатая, если я хочу составить полное представление о парке. Он простирается гектаров на десять, аллеи, большие и маленькие, тянуться километров на шесть. Без велосипедов мы ни за что не доберемся, например, до западной оконечности парка, откуда она и Альберто в детстве часто наблюдали за маневрами поездов на железной дороге. Если мы отправимся туда пешком, мы рискуем не успеть вернуться достаточно быстро, услышав свист Альберто.
Итак, в тот первый день мы отправились посмотреть на поезда. А потом? Потом мы пересекли площадку перед большим домом (пустынную, как обычно, и еще более мрачную, чем всегда) и по центральной аллее прошли оттуда к черному мосту с массивными балками, переброшенному через канал Памфилио и далее, до зарослей индийского тростника и ворот, выходящих на проспект Эрколе I. Потом Миколь повела меня налево, по извилистой тропинке, которая огибала парк по периметру, сначала вдоль стены Ангелов, так что через четверть часа мы снова оказались с той стороны, где видна была железная дорога. Отсюда начиналась более заброшенная часть парка, мрачная и меланхоличная, она тянулась вдоль пустынной улицы Ариануова. Здесь, когда мы с трудом пробирались в зарослях папоротников, крапивы и колючего кустарника, нас застиг пастушеский свист Альберто.
Мы проходили этим маршрутом, немного изменяя его, в следующие дни еще раза три-четыре.
Пока ширина аллеи позволяла, мы ехали рядом. Часто я рулил только одной рукой, свободно положив другую на руль велосипеда. Мы разговаривали в основном о деревьях, по крайней мере сначала.
О деревьях я не знал ничего или почти ничего, и это не переставало удивлять Миколь. Она смотрела на меня как на редкое ископаемое животное.
— Разве можно быть таким невежественным? — постоянно восклицала она. — В лицее ты ведь должен был немного изучать ботанику!.. Но продолжим, — она готовилась удивленно поднять брови, услышав очередную нелепицу, — не могли бы вы просветить меня, пожалуйста! Как вы думаете, что это за дерево?
Вопрос мог быть отнесен к чему угодно: к добрым старым вязам, или к нашим родным липам, или к редчайшим экзотическим растениям, африканским, азиатским, американским, в которых разбирались только специалисты, — ведь в «Лодочке герцога» было все, просто все на свете. А я отвечал наугад, первое, что приходило мне в голову: во-первых, потому, что действительно не мог отличить вяз от липы, а во-вторых, потому, что заметил: ничто не доставляет ей такого удовольствия, как мои ошибки.
Ей казалось абсурдным, совершенно абсурдным, что на свете существует кто-то вроде меня, кто не испытывает перед деревьями, «большими, спокойными, сильными, задумчивыми» такое же, как она, восхищение. Как я мог не понимать этого? Как я мог не чувствовать? К западу от площадки для корта стояла группа из семи стройных, высоченных пальм, отделенных от окружающей их растительности (темных деревьев с высокими стволами, типичных для европейского леса — дубов, падубов, платанов, каштанов) просторной лужайкой. Так вот, каждый раз, когда мы проезжали мимо, Миколь находила для этих пальм все новые и новые нежные слова.
— Вот и мои семь старичков, — могла она сказать. — Смотри, какие у них почтенные бороды.
Разве мне они не кажутся похожими на семерых отшельников Фиваиды, высушенных солнцем и постами? Какая изысканность, какая святость в их темных стволах, сухих, узловатых, покрытых чешуйками! Они похожи на ноги всех этих бесчисленных Иоаннов Крестителей, которые питаются только акридами, честно.
Однако ее симпатии не ограничивались только экзотическими растениями: разного вида пальмами, Howaeniae dulces, на которых вырастали бесформенные трубочки, наполненные мякотью со вкусом меда, агавами, похожими на синагогальные канделябры, которые, как она объясняла, цветут раз в двадцать пять лет, а потом умирают, эвкалиптами, Zelkoviae sinicae, с короткими зелеными стволами, покрытыми золотистыми крапинками (что касается эвкалиптов, так она им даже немного не доверяла, правда, не хотела объяснять почему, как если между ними и ею что-то когда-то было малоприятное, что она не хотела вспоминать).
А огромным платаном с неровным белым стволом, самым большим из всех деревьев парка и, думаю, во всей округе, она восхищалась, доходило прямо-таки до преклонения. Конечно, это не «бабушка Жозетт» его посадила, это, наверное, сам Эрколе I, а может быть, даже Лукреция Борджиа.
— Ты представляешь? Ему почти пятьсот лет! — шептала она, прикрыв глаза. — Подумай только, чего он только не видел с тех пор, как появился на свет!
И казалось, что у него, у этого огромного существа, у платана, действительно были глаза, чтобы нас видеть, и уши, чтобы слышать.
К фруктовым деревьям, которым было отведено защищенное от северного ветра место на солнечной стороне, прямо у стены Ангелов, Миколь питала такие же чувства, как к Перотти и членам его семьи. Во всяком случае, она рассказывала мне об этих скромных фруктовых деревьях, я это сразу заметил, с тем же добродушием и очень часто переходила на диалект, на котором говорила только с Перотти или, иногда, с Титтой и Бепи, когда нам случалось встретить их и мы останавливались, чтобы перекинуться парой слов. Мы также обязательно каждый раз останавливались перед огромным грушевым деревом с густой кроной и мощным, почти как у дуба, стволом: это было ее любимое дерево — кислые груши, которые росли на этом дереве, рассказывала она, в детстве ей казались необыкновенно вкусными. Она любила их тогда больше любого шоколада от Линдта. А потом, когда ей исполнилось лет шестнадцать, они ей вдруг перестали нравиться, ей их больше не хотелось, и вместо груш она теперь предпочитала есть шоколад от Линдта или не от Линдта (но только горький, только горький!). Яблоки она называла «pum», фиги — «figh», абрикосы — «mugnagh», персики — «persagh». О фруктах она говорила только на диалекте. Называя на диалекте деревья и фрукты, она складывала губы в гримаску, сочетавшую удивительным образом нежность и презрение.
Позднее, когда я уже со всем ознакомился, начались «благочестивые паломничества». И поскольку все паломничества, по мнению Миколь, нужно было совершать пешком (а иначе, что это за паломничества?), мы перестали пользоваться велосипедами. Мы отправлялись на своих двоих, и Джор часто сопровождал нас.
Для начала меня повели смотреть маленькую полуразрушенную пристань на канале Памфилио, наполовину скрытую разросшимися ивами, тополями и белокрыльником. Из этого крохотного порта, обнесенного низкой стеной из красного кирпича, наверное, в старину отправлялись в плаванье до По или до Крепостного рва. Отсюда отплывали и они с Альберто, рассказала мне Миколь, когда были детьми. У них была двухвесельная плоскодонка, им нравились прогулки по воде. Конечно, к башням замка, в самый центр города, они на лодке никогда не доплывали (я ведь знаю, что канал Памфилио сообщается со рвом теперь только под землей). А вот до По, прямо до острова Бьянка, — вот туда они доплывали! Потом она спросила, нравится ли мне это место. Теперь плоскодонкой уже нельзя больше пользоваться: полузатопленная, запылившаяся, превратившаяся в «останки», она стоит в сарае, — я как-нибудь увижу ее, если она не забудет сводить меня туда. А саму пристань она не забывает, она всегда сюда приходит. Это ее секретное убежище. Кроме того, это идеальное место, чтобы готовиться к экзаменам в тиши и покое, когда начинается жара.