Сад Финци-Контини — страница 19 из 40

Нет, не слышал, солгал я. Я даже не заметил его в саду. Теперь нам действительно нечего было больше сказать друг другу, нечем заполнить возникшую вдруг паузу в разговоре.

— Ты ведь… хотел поговорить с Миколь, правда? — спросил наконец он, как будто вспомнив что-то.

— Да, — ответил я, — ты бы мог позвать ее?

Конечно, он охотно позвал бы ее, ответил он, если бы… хотя очень странно, что этот ангелочек меня не предупредил… если бы она сегодня после обеда не уехала в Венецию с намерением «нажить горб» в работе над дипломом. Она вышла к обеду, одетая по-дорожному, уже с чемоданами, объявив расстроенному семейству, что собирается сделать. Ей надоело, объяснила она, таскать за собой этот хвост. Поэтому она хочет защитить диплом не в июне, а в феврале, что в Венеции с Марчаной и Кверини-Стампалиа под рукой ей будет гораздо легче, чем в Ферраре, где тысяча причин воспрепятствуют завершению ее работы об Эмили Дикинсон (именно так она сказала). Хотя кто знает, сколько выдержит Миколь в давящей атмосфере Венеции, в доме у дядей, который она не любит. Очень даже возможно, что через одну-две недели она вернется к родным пенатам, несолоно хлебавши. Он всякий раз удивлялся, если Миколь удавалось прожить далеко от Феррары больше двадцати дней подряд.

— В общем, посмотрим, — закончил он. — В любом случае, как бы ты посмотрел на автомобильную прогулку в Венецию? На этой неделе не получится, на следующей тоже, а вот потом можно. Было бы забавно застать сестричку врасплох. Мы бы могли поехать втроем: я, ты и Джампи Малнате, например.

— А это мысль, — ответил я. — Почему бы и нет? Об этом можно будет еще поговорить.

— И вообще, — продолжал он с усилием, в котором ясно слышалось желание чем-нибудь утешить меня после огорчения, которое он мне только что причинил. — Сейчас, если у тебя нет ничего лучшего на примете, почему бы тебе не зайти ко мне, скажем, завтра, часов в пять? Будет Малнате. Выпьем чаю, послушаем пластинки, поговорим. Может быть, тебе, гуманитарию, не интересно общаться с инженером (я ведь им буду рано или поздно) и с химиком. Однако если ты снизойдешь, то оставь церемонии и приходи, нам будет очень приятно.

Мы еще немного поболтали. Альберто все больше и больше загорался, захваченный идеей заполучить меня к себе в гости, а я и хотел прийти, и колебался. Совсем недавно я стоял почти полчаса у стены Ангелов и смотрел на парк и дом, в особенности на дом, потому что с места, где я стоял, сквозь голые ветки деревьев я видел на фоне вечернего неба силуэт всего дома, от фундамента до покатой крыши, — он был похож на геральдический символ. Два окошечка мезонина на уровне террасы, которая спускалась в парк, были уже освещены, электрический свет лился и из единственного окна, расположенного очень высоко, под самой крышей боковой башенки. Я долго пристально смотрел на свет этого высокого окошка, спокойный, трепетный огонек, как бы подвешенный высоко в воздухе, становившемся все темнее, — огонек-звезду. У меня заболели глаза от напряженного вглядывания в темноту, и только крики и свист Альберто привели меня в чувство, заставили испугаться, что я буду узнан, — во мне пробудилось страстное желание услышать сейчас же по телефону голос Миколь.

А теперь, спрашивал я себя безутешно, какое значение может иметь для меня их дом теперь, когда Миколь там нет?

Однако то, что передала мне моя мама, когда я вышел из чуланчика с телефоном, а именно: что Миколь Финци-Контини около полудня позвонила и спрашивала меня («Она просила передать тебе, что ей пришлось уехать в Венецию, что она передает тебе привет и напишет», — добавила мама, глядя в сторону), — этого было достаточно, чтобы сразу изменить мое настроение. И с той минуты время, которое отделяло меня от пяти часов следующего дня, потекло слишком медленно.

III

Вот с того дня меня и начали принимать в личных апартаментах Альберто (он называл их студией, собственно, студией это и было, поскольку спальня и ванная были смежными), в той знаменитой комнате за двойной дверью, из-за которой Миколь, проходя по длинному коридору, слышала только приглушенные голоса брата и его друга Малнате, где, кроме служанок, приносивших подносы с чаем, я не встретил за всю зиму никого из членов семьи. Ох, эта зима тридцать восьмого — тридцать девятого года. Я помню эти долгие месяцы, как будто подвешенные во времени, полные отчаяния (в феврале шел снег, Миколь все не возвращалась из Венеции); даже сейчас, двадцать лет спустя, четыре стены студии Альберто Финци-Контини снова превращаются для меня во что-то вроде порока, наркотика, который изо дня в день становился все более и более необходим, хоть ты сам не до конца сознаешь это.

Конечно, в тот первый вечер, когда я снова оказался в парке «Лодочка герцога», я вовсе не был в отчаянии. Миколь уехала, а я двигался по аллее, ведущей к дому, в темноте и в тумане, как если бы меня ждала встреча с ней и только с ней. Я был взволнован, весел, почти счастлив. Я смотрел прямо перед собой, освещая фарой велосипеда места, которые уже принадлежали прошлому, мне казалось: очень далекому прошлому, — но еще ничего не было потеряно, все можно было исправить. Вот заросли индийского тростника, вот подальше, справа, расплывчатые очертания крестьянского дома Перотти, одно из окон которого, на втором этаже, светится желтым светом, вот еще дальше на меня надвигается призрачная громада моста через Памфилио, и вот, наконец, гигантское здание большого дома, о приближении которого мне уже сообщил скрип гравия под шинами велосипеда, когда я проезжал по площадке. Дом возвышается как скала, совершенно темный, за исключением очень яркого белого света, льющегося из маленькой двери, открытой во двор специально для меня.

Я слез с велосипеда, немного задержался, оглядываясь на пороге. Вокруг никого. Я заметил крутую лестницу, как бы разрезанную наискось черной тенью от левой створки двери, оставшейся закрытой. Лестница была устлана красной, кроваво-красной, багровой ковровой дорожкой. На каждой ступеньке латунный прут, блестящий и сверкающий, как золотой.

Я прислонил велосипед к стене, наклонился, чтобы запереть цепь на замок. Я еще стоял в тени, склонившись у двери, чувствуя тепло парового отопления (в темноте я никак не мог запереть замок и уже хотел зажечь спичку), когда совсем рядом со мной раздался знакомый голос профессора Эрманно.

— Что ты тут делаешь? Хочешь повесить замок? — сказал профессор, стоя на пороге. — Молодец, ничего не скажешь. Никогда нельзя быть во всем уверенным. Осторожность никогда не повредит.

Я не понял, что он шутит, но сразу выпрямился.

— Добрый вечер, — сказал я, снимая шляпу и протягивая ему руку.

— Добрый вечер, дорогой мой, — ответил он. — Не снимай, не снимай шляпу!

Я почувствовал его маленькую, полную руку в своей руке. Его рукопожатие было очень слабым и длилось всего мгновение. Он был без пальто, в старом спортивном берете, надвинутом на самые очки, и в шерстяном шарфе вокруг шеи. Он покосился недоверчиво на велосипед.

— Ты его закрыл, да?

Я ответил, что нет. И тогда он настоял, чтобы я вернулся и запер замок, потому что ни в чем нельзя быть уверенным, повторил он. Вряд ли его украдут, продолжал он, стоя на пороге, пока я снова пытался продеть в спицы заднего колеса дужку навесного замка, но доверять ограде можно только до известного предела. По всей ее длине, в особенности со стороны стены Ангелов, есть, по крайней мере, десяток мест, где любой мало-мальски ловкий мальчишка может перебраться. Выбраться обратно, даже с велосипедом на горбу, для такого паренька будет нетрудно.

Мне наконец удалось закрыть замок. Я поднял глаза, но на пороге никого не было.

Профессор ждал меня внутри, у лестницы. Я вошел, проверил, хорошо ли закрыл за собой дверь, и только потом заметил, что профессор стоит и смотрит на меня озабоченно и немного растерянно.

— Я вот думаю, — сказал он, — может быть, тебе лучше было бы занести велосипед в дом… Да, послушай-ка, в следующий раз заезжай прямо на велосипеде. Ты можешь поставить его здесь, под лестницей, он никому не помешает.

Он повернулся и стал подниматься по лестнице впереди меня, не сняв ни берета, ни шарфа. Он шел медленно, еще больше сгорбившись и держась рукой за перила. Он шел и говорил, вернее, бормотал что-то, как будто обращался не ко мне, а к себе самому.

Это Альберто сказал ему, что я зайду сегодня вечером. И как раз Перотти сегодня утром слег, у него поднялась температура (ничего страшного, просто бронхит, но все равно, лучше полежать, хотя бы для того, чтобы не заразить кого-нибудь еще), поэтому профессору и пришлось самому «побыть немного привратником». На Альберто, конечно, рассчитывать не приходится, он всегда такой рассеянный, забывчивый, всегда витает в облаках. Если бы была Миколь, он бы не беспокоился, потому что Миколь, Бог знает как ей это удается, всегда успевала заняться всем, не только учебой, но и всем в доме, даже кухней, представьте себе, к которой питала — это совершенно замечательно для женщины! — страсть немногим меньшую, нежели к литературе. (Это она подводила счета в конце недели с Джиной и Витториной, она сама занималась ощипыванием птицы, когда в этом возникала необходимость, и это при том, что она так любит животных, бедняжка!) Однако Миколь дома нет (мне ведь сказал Альберто, правда?), ей пришлось сегодня уехать в Венецию, вот поэтому-то он и стал временно привратником.

Он говорил еще о чем-то, я не помню точно о чем. А в конце разговор опять вернулся к Миколь, но теперь он не хвалил ее, а жаловался на то, что в последнее время она очень «раздражительна, это, конечно, объясняется множеством причин, но главным образом…». Тут он замолчал и больше ничего не добавил. Пока он говорил, мы не только поднялись по лестнице, но и прошли два коридора, входили в разные комнаты, профессор Эрманно все время шел впереди, указывая мне дорогу, и отставал только для того, чтобы погасить свет.

Я был так захвачен мыслями о Миколь (то, что она сама ощипывала кур на кухне, произвело на меня странное, почти чарующее впечатление), что не замечал почти ничего. Мы шли по комнатам, не слишком отличавшимся от комнат других домов хороших семей Феррары, еврейских и христианских, —