Сад Финци-Контини — страница 20 из 40

огромные шкафы, тяжелые скамьи семнадцатого века с ножками в виде львов, столы как в монастырской трапезной, стулья-савонарола, обитые кожей с медными гвоздями, мягкие кресла, вычурные люстры из стекла и кованого железа, висящие посредине кессонных потолков, а также повсюду на матово поблескивающих паркетных полах толстые ковры табачного, морковного или цвета бычьей крови. Может быть, здесь было немного больше картин прошлого века, пейзажей и портретов, больше книг в твердых переплетах, стоявших рядами за стеклами больших книжных шкафов красного дерева. От батарей парового отопления тянуло теплом, представить, что в нашем доме так тепло, было невозможно, мой отец сказал бы, что это «просто немыслимо» (мне показалось, что я слышу его голос), так тепло могло быть в гостинице, но не в частном доме; мне стало жарко, и я почувствовал, что должен снять пальто.

Он впереди, я за ним — в таком порядке мы прошли почти по дюжине комнат разной величины: и больших, как настоящие залы, и совсем маленьких, часто связанных между собой не всегда прямыми коридорами, находящимися на разных уровнях. Наконец, когда мы шли по одному из коридоров, профессор Эрманно остановился перед дверью.

— Вот мы и пришли, — сказал он, показал мне пальцем на дверь и подмигнул.

Потом он извинился, что не может войти со мной. Он объяснил, что ему еще надо просмотреть счета из деревни, пообещал, что пришлет «одну из горничных с чем-нибудь горячим», а потом, пожав мне руку и получив мои заверения, что я непременно буду заходить еще (у него есть для меня копии его венецианских сочинений, если я еще не забыл, и вообще ему очень приятно бывает время от времени побыть с молодежью), он повернулся ко мне спиной, быстро прошел по коридору и исчез.

— А, это ты! — воскликнул Альберто.

Он полулежал в кресле, когда я вошел, и встал, опершись о подлокотники. Положил книгу, которую читал, на маленький столик рядом с креслом и сделал несколько шагов мне навстречу.

На нем были серые вигоневые брюки, один из его красивых пуловеров цвета опавших листьев, коричневые английские туфли (настоящий Даусон, сказал он мне потом, он купил их в Милане, в магазинчике возле церкви Святой Бабилы), фланелевая рубашка с открытым воротом, в зубах он зажал трубку. Мы пожали друг другу руки без излишней сердечности. Он смотрел куда-то над моим плечом. Что могло привлечь его внимание? Я не понимал.

— Прости, — пробормотал он.

В этот момент я вспомнил, что не закрыл дверь. Но Альберто был уже возле нее, он сам, лично, хотел удостовериться, что дверь закрыта как следует. Он взялся за ручку, но прежде выглянул в коридор.

— А Малнате? — спросил я. — Он еще не пришел?

— Нет еще, — ответил он, возвращаясь ко мне.

Альберто забрал у меня шляпу, шарф и пальто и исчез с ними в смежной комнате. Там, через дверь, я успел кое-что рассмотреть: кровать с шерстяным покрывалом в бело-синюю клетку, в ногах кровати кожаный пуфик, а на стене, рядом с дверью в ванную, тоже полуоткрытой, рисунок обнаженной мужской фигуры Де Писиса, в простенькой светлой раме.

— Посиди минутку, — сказал Альберто. — Я сейчас.

Он действительно вернулся сразу, сел напротив меня в то же кресло, из которого встал, когда я пришел, — причем встал, как мне показалось, с трудом, неохотно. Теперь он рассматривал меня со странной симпатией. Я знал, что это выражение лица соответствует у него самому большому интересу к собеседнику, на который он только способен. Он широко улыбнулся, показав крупные передние зубы, унаследованные от матери: они казались слишком большими и сильными для его удлиненного, бледного лица, для бескровных десен.

— Хочешь послушать музыку? — предложил он, показывая на радиолу, стоявшую в углу студии, рядом с входной дверью. — Это отличный «филипс».

Он было поднялся, но я его остановил.

— Нет, подожди, — сказал я. — Может, попозже. — Я внимательно осмотрел комнату. — А какие у тебя пластинки?

— Всего понемногу: Монтеверди, Скарлатти, Бах, Моцарт, Бетховен. Пусть это тебя не пугает, у меня и джаза много: Армстронг, Дюк Эллингтон, Фэтс Уоллер, Бенни Гудмен, Чарли Кунц.

Он продолжал перечислять имена, вежливый и добродушный, как всегда, но почти безразличный: он как будто предложил мне список блюд, которые сам с удовольствием попробовал бы. Он немного оживился, только когда стал демонстрировать мне достоинства своего «филипса». Он сказал, что это совершенно особенный аппарат, — он сам придумал для него некоторые изменения, усовершенствовал его с помощью одного замечательного миланского мастера. Усовершенствования коснулись прежде всего качества звука, у его преемника был не один динамик, а целых четыре разных «источника звука» — динамик для низких звуков, для средних, для высоких и очень высоких, он прекрасно воспроизводил даже свист (тут Альберто подмигнул). Динамики расположены не рядом, как я мог бы подумать, нет! Внутри тумбочки, на которой стоял приемник, было только два — для средних и высоких звуков. Динамик для очень высоких звуков он разместил подальше, возле окна, а четвертый, для низких звуков, был как раз под диваном, на котором я сидел. Он затеял все это, чтобы добиться стереофонического эффекта.

В этот момент вошла Дирче в голубом платье и белом переднике, завязанном на талии, толкая тележку с чайным подносом.

Я заметил, что на лице Альберто промелькнуло выражение недовольства. Наверное, девушка тоже это заметила.

— Это профессор, — стала оправдываться она, — приказал подать.

— Ничего. Значит, мы выпьем по чашке чая.

Светловолосая, кудрявая, с румяными щеками, как все жительницы предальпийской части Венето, дочь Перотти расставила чашки молча, опустив глаза, и вышла. В воздухе остался приятный запах мыла и пудры. Мне показалось, что даже чай впитал его.

Я потихоньку пил чай и продолжал рассматривать комнату. Меня восхищала обстановка, такая рациональная, функциональная, такая современная, совершенно непохожая на весь дом, и все же я не понимал, почему меня все больше и больше охватывает чувство неловкости, угнетенности.

— Тебе нравится, как я обставил студию? — спросил Альберто.

Казалось, он внезапно заинтересовался моим мнением. Я его не разочаровал, конечно рассыпавшись в похвалах. Я сказал о простоте мебели, потом встал с дивана и подошел поближе, чтобы глянуть на большой чертежный стол с прекрасной металлической складной лампой, стоявший возле окна, и, наконец, выразил мое особенное восхищение рассеянным светом, который создавал уют, не утомлял глаза и позволял работать с особенным удовольствием.

Он слушал меня и казался довольным.

— Ты сам придумал эту мебель?

— Ну, не совсем: я взял ее немного из «Домуса», немного из «Каза белла» и немного из «Студио», знаешь, есть такой английский журнал… А потом я заказал ее здесь, в Ферраре, одному столяру на улице Коперта.

Он добавил, что ему особенно приятно, что мебель мне понравилась. Да и вообще, что за необходимость в быту и в работе окружать себя некрасивыми вещами или всякой рухлядью? Вот, например, Джампи Малнате (он слегка покраснел, упомянув о нем) позволяет себе говорить, что такая студия похожа больше на жилище холостяка, он утверждает, что вещи сами по себе могут быть только паллиативами, суррогатами, а поскольку он принципиально против суррогатов и паллиативов любого сорта, он против техники, потому что техника склонна доверять ящику с совершенным замком (это так, например) решение всех проблем индивида, включая проблемы морали и политики. Он же — и Альберто ткнул пальцем себе в грудь — придерживается совершенно иной точки зрения. Хотя он и уважает мнение Джампи (я ведь знаю, что он коммунист, да?), но считает, что жизнь и без того нудная и тоскливая штука, и поэтому мебель и вещи, эти наши молчаливые и верные сожители, должны делать ее приятнее и веселее.

Я в первый раз видел, как он горячится, отстаивает одни идеи и отвергает другие. Мы выпили по второй чашке чая, но постепенно разговор стал угасать, и было решено послушать музыку.

Мы поставили одну за другой пару пластинок. Вновь появилась Дирче, принесла поднос с пирожными, потом, часов в семь, зазвонил телефон на письменном столе, который стоял рядом с чертежным столом.

— Спорим, что это Джампи? — пробормотал Альберто, подходя к телефону.

Прежде чем взять трубку, он мгновение колебался: как игрок, который, получив карты, медлит, прежде чем посмотреть в лицо фортуне.

Но это был Малнате, я сразу понял.

— Итак, что ты делаешь? Ты что, не придешь?.. — говорил Альберто, разочарованно, капризным детским голосом.

Отвечали ему довольно долго. С дивана я не мог слышать, что говорит Малнате, но чувствовал, как трубка дрожит под напором его густого спокойного ломбардского голоса. Наконец он сказал «пока!» и положил трубку.

— Джампи не придет, — сказал Альберто. Он медленно вернулся к креслу, опустился в него, потянулся, зевнул. — Кажется, его задержали на фабрике, — продолжил он, — и он должен оставаться там еще часа два-три. Он извинился и передал тебе привет.

IV

Вернуться в этот дом меня убедило не вялое «до скорого», которым я обменялся с Альберто, когда уходил, а письмо от Миколь, полученное мною через несколько дней.

Это было веселое письмецо, ни короткое, ни длинное, написанное на четырех страницах двойного листа голубой почтовой бумаги стремительным и легким почерком, — казалось, она написала его одним махом, не колеблясь и не исправляя отдельных слов. Миколь извинялась за свой неожиданный отъезд — уехать, не попрощавшись, с ее стороны было, конечно, некрасиво, она полностью с этим согласна. Однако прежде чем уехать, добавляла она, она пыталась мне дозвониться, но не застала дома, кроме того, она просила Альберто связаться со мной, если я вдруг больше не появлюсь. Если так и случилось, то сдержал ли Альберто слово найти меня живым или мертвым? Он, известный лентяй, всегда теряет людей, хотя я и представить себе не могу, как они ему, несчастному, нужны на самом деле. Дальше в письме на двух с половиной страницах описывалась дипломная работа, в которой уже виден был конец, Венеция, которая зимой «просто вызывала слезы», и завершалось все неожиданно переводом стихов Эмили Дикинсон: «Я умерла за Красоту, и не успела я // сойти в могилу, // как павший за Истину был погребен // в часовне рядом. // „За что ты умерла?“ — спросил меня он. // „Я умерла за Красоту“, — сказала я. // „А я — за Истину, и, значит, я твой брат“. // Как супруги мы говорили в ночи // и умолкли лишь тогда, // когда могилы наши заросли травой».