За этим шел постскриптум, который гласил: «Alas, poor Emily[8]. Вот на что должны рассчитывать все старые девы!»
Мне понравился перевод, а постскриптум просто поразил меня. О ком это? Действительно о «роог Emily» или о Миколь, которая страдает от жалости к самой себе?
Я ответил, стараясь в очередной раз скрыть свои чувства туманной завесой. Я едва упомянул, что побывал у них дома, ни слова не сказав о том, как он меня разочаровал, а дальше писал только о литературе. Я написал, что стихотворение Дикинсон меня восхитило, однако перевод, который она сделала, — не хуже. Мне он понравился особенно потому, что в нем чувствуется дух прошлого, дух Кардуччи. Потом я сравнил перевод с английским оригиналом, постоянно сверяясь со словарем. Оказалось, что сомнение могла вызывать только одна строчка: там, где она перевела слово moss, означающее «мох, лишайник, плесень», как «трава». Конечно, продолжал я, и в этом виде ее перевод великолепен, поскольку необходимо всегда отдавать предпочтение красоте, а не точности. Но и недостаток, который я заметил, очень легко устранить. Достаточно переделать последние строчки так: «Как супруги мы говорили в ночи // и умолкли только тогда, // когда наши могилы поросли мхом».
Миколь ответила мне через два дня телеграммой, в которой благодарила меня за чрезвычайно полезные литературоведческие замечания, а на следующий день по почте пришла записка и несколько новых машинописных вариантов перевода. В свою очередь, я ответил пространным посланием на десяти страницах, в котором по пунктам ответил на записку. В письмах мы испытывали гораздо большую неловкость и стеснение, чем в разговорах по телефону, поэтому наша переписка быстро прервалась. Тем временем я снова стал захаживать в студию Альберто, теперь уже регулярно, почти каждый день.
Джампьеро Малнате приходил туда с тем же постоянством, что и я. В разговорах, спорах, часто ссорясь — ненавидя и вместе с тем испытывая друг к другу симпатию, — мы с ним познакомились очень близко и вскоре перешли на «ты».
Я вспомнил, как Миколь, говоря о Малнате, сказала, что он слишком большой и действует угнетающе. Теперь я с ней был согласен, я тоже часто с трудом выносил его присутствие, его искренность, истинно мужскую откровенность, неколебимую веру в будущее, связанное с Ломбардией и коммунистической идеей, которую просто излучали его слишком человечные серые глаза. Впрочем, с того дня, когда я впервые оказался напротив него в студии Альберто, у меня было только одно желание: добиться его уважения, чтобы он не считал, что я мешаю им с Альберто; мне не хотелось быть лишним в этом ежедневном трио, в которое я вошел, конечно, не по его инициативе. Именно тогда я начал курить трубку, чтобы быть похожим на него.
Мы говорили о многом, в основном мы двое, так как Альберто предпочитал молчать и слушать; главным образом мы рассуждали о политике.
Всего за несколько месяцев до этого был подписан Мюнхенский договор, и поэтому наши разговоры все время вращались вокруг самого договора и его последствий. Что будет делать Гитлер теперь, когда Судетская область так легко вошла в состав Великого рейха? Я был пессимистом, и это оказалось единственное, в чем мы с Малнате сходились. Я считал, что соглашение, которое Франция и Англия были вынуждены подписать после кризиса, разразившегося в сентябре прошлого года, не могло просуществовать долго. Да, конечно, Гитлер и Муссолини вынудили Чемберлена и Деладье бросить Чехословакию на произвол судьбы. Но что будет дальше, когда вместо Чемберлена и Деладье придут другие люди, более молодые и более решительные (вот в чем преимущество парламентской системы!)? Франция и Англия очень скоро могут заупрямиться. Время, считал я, работает на них.
Однако достаточно было, чтобы разговор перешел на войну в Испании или каким-либо образом затрагивал СССР, чтобы отношение Малнате к западным демократиям, а заодно и ко мне, поскольку он называл меня, не без иронии, их достойным представителем и защитником, делалось гораздо менее снисходительным. Эта картина и сейчас стоит у меня перед глазами — он наклоняет вперед большую голову с темной шевелюрой, его лоб блестит от пота, он пристально смотрит на меня, и я слышу, как его голос становится все более низким, теплым, убедительным, терпеливым. Кто же несет ответственность, спрашивал он, кто в действительности виноват в том, что вспыхнул франкистский мятеж? Разве это не французские и английские правые с самого начала были весьма снисходительны к Франко, приветствовали его и поддерживали? Точно также, как поведение Англии и Франции, формально весьма корректное, а на деле двусмысленное, позволило Муссолини в 1935 году проглотить Эфиопию, так и в Испании из-за колебаний Болдуинов, Галифаксов, того же Блума чаша весов фортуны склонилась в сторону Франко. Бесполезно обвинять СССР и интернациональные бригады, говорил он все более настойчиво, бесполезно сваливать все на Россию, которая и так уже стала удобным козлом отпущения для всех, кому не лень; не Россия виновата, если события там продолжают развиваться. С другой стороны, и это нельзя отрицать, только Россия поняла с самого начала, кто такие дуче и фюрер, только она ясно предвидела, что они неизбежно придут ко взаимопониманию, и действовала так, чтобы предупредить последствия. А французские и английские правые, представляющие собой подрывной элемент демократического порядка, как все правые всех времен и народов, всегда смотрели на фашистскую Италию и нацистскую Германию с плохо скрываемой симпатией. Реакционерам во Франции и Англии дуче и фюрер могли казаться немного неудобными, чуточку невоспитанными и несдержанными, но они всегда были предпочтительнее Сталина — еще бы, Сталин ведь всегда был воплощением дьявола. Теперь, после аннексии Австрии и захвата Чехословакии, Германия начала давление на Польшу. А Франция и Англия дошли до того, что просто стоят в стороне и смотрят, и ответственность за это бессилие несут замечательные, достойные, прекрасные джентльмены в цилиндрах и рединготах, так соответствующие, по крайней мере манерой одеваться, ностальгии по девятнадцатому веку, свойственной декадентствующим писателям. А ведь как раз эти джентльмены и управляют демократическими странами.
Полемика с Малнате становилась особенно живой, когда речь заходила об итальянской истории последних десятилетий.
И мне, и Альберто кажется, говорил Малнате, что фашизм — это не что иное, как внезапная и необъяснимая болезнь, которая свалилась на здоровый организм, или, говоря словами Бенедетто Кроче, «вашего общего учителя» (при этих словах Альберто качал головой, но Малнате не обращал на это никакого внимания), это нечто вроде нашествия гикосов. В общем, для нас обоих либеральная Италия, Италия всяких там Джолитти, Нитти, Орландо, даже Италия Соннино, Саландры и Факты была прекрасной и святой, что-то вроде золотого века, в который было бы хорошо вернуться. Но мы ошибаемся, ах, как мы ошибаемся! Зло не возникло внезапно. Напротив, оно возникло давно, очень давно: в первые годы Рисорджименто, движения, которое осуществилось без участия народа, настоящего народа. Джолитти? Если Муссолини смог преодолеть кризис 1924 года, вызванный делом Маттеотти, когда все вокруг, казалось, разваливается и даже король колебался, то за это мы должны благодарить нашего Джолитти и Бенедетто Кроче, готовых поддержать любое чудовище, лишь бы не допустить к власти народные массы. Именно либералы, либералы из нашей мечты, дали Муссолини время прийти в себя. Не прошло и шести месяцев, как Муссолини отблагодарил их за это, запретив свободу печати и распустив партии. Джованни Джолитти удалился от политической деятельности и поселился в деревне, в Пьемонте, а Бенедетто Кроче вернулся к своим любимым философским и литературоведческим исследованиям. Но были и те, кто был виновен гораздо меньше, а может быть, и совсем невиновен, но заплатили гораздо большую цену. Амендолу и Гобетти забили до смерти палками, Филиппо Турати умер в ссылке, далеко от родного Милана, где за много лет до того похоронил несчастную синьору Анну. Антонио Грамши тоже прошел через каторгу (он умер в прошлом году, в тюрьме, мы слышали об этом?). Рабочие и крестьяне потеряли всякую надежду на социальное возрождение, на обретение человеческого достоинства и вот уже почти двадцать лет как ведут растительный образ жизни или тихо угасают.
Мне по разным причинам было сложно противостоять этим идеям: прежде всего, потому, что уровень политических познаний Малнате, который с раннего детства впитал в себя идеи социализма и антифашизма, намного превосходил мой; во-вторых, потому, что роль, которую он стремился мне навязать, — роль декадентствующего литератора, герметика, как говорил он, чья политическая культура формировалось на книгах Бенедетто Кроче, — мне казалась совершенно не соответствующей моей настоящей индивидуальности, я не мог ее принять, даже в пылу наших споров. В конце концов я замолкал, на моем лице появлялась ироничная улыбка. Я страдал и улыбался.
Что касается Альберто, он тоже молчал — отчасти потому, что обычно ему было нечего возразить, но главным образом потому, что хотел дать другу возможность поспорить со мной, это было ясно с самого начала. Если случается так, что три человека сидят взаперти и день изо дня спорят, то неизбежно двое из них объединятся против третьего. Как бы то ни было, для того, чтобы не ссориться с Джампи и продемонстрировать ему свою солидарность, Альберто был готов на все, даже терпеть обвинения Джампи. Да, правда, Муссолини и его компания возводят на евреев напраслину и обвиняют их во всех смертных грехах, говорил, например, Малнате. Неясно, как относиться к пресловутому Манифесту о расовых законах, составленному десятью так называемыми фашистскими учеными и опубликованному в прошлом июле, — считать его позорным или просто смешным. Но при всем при этом, спрашивал он, можем ли мы сказать, сколько в Италии до 1938 года было евреев-антифашистов? Наверное, совсем мало, ничтожное меньшинство, если даже в Ферраре, как неоднократно ему говорил Альберто, число членов фашистской партии всегда было множество.