Сад Финци-Контини — страница 6 из 40

Я вошел в вестибюль Гварини. Группа ребят, среди которых я сразу заметил многих моих друзей, спокойно стояла перед листом с результатами экзаменов за курс средней школы. Я поставил велосипед у стены, рядом с входной дверью, и приблизился, дрожа от ужаса. Казалось, никто не заметил моего прихода.

Я посмотрел из-за спин, повернутых ко мне враждебно. Взор мой помутился. Я посмотрел снова: красная пятерка, единственная красная цифра в длинном ряду черных, отпечаталась у меня в душе, как будто выжженная каленым железом.

— Что с тобой? — спросил Серджо Павани, легонько хлопнув меня по плечу. — Не станешь же ты разыгрывать трагедию из-за пятерки по математике. Посмотри на меня! — Он усмехнулся. — Латынь и греческий!

— Брось, — добавил Отелло Форти, — у меня тоже есть переэкзаменовка: английский.

Я уставился на него, онемев. Мы сидели за одной партой с первого класса, мы привыкли вместе делать уроки, один день у него, другой — у меня, мы оба всегда были убеждены в моем превосходстве. Года не проходило, чтобы меня не переводили в следующий класс в июне, а он, Отелло, не пересдавал какой-нибудь предмет: то английский, то латынь, то итальянский, то математику.

И теперь вдруг меня сравнивали с каким-то Отелло Форти, да еще он сам сравнивал! Я совершенно неожиданно оказался на одном уровне с ним!

О том, что я делал и что я думал в следующие четыре или пять часов, не стоит рассказывать подробно. Можно начать с того, какое впечатление произвела на меня встреча у входа в гимназию с учителем Мельдолези (он улыбался, был без шляпы, с расстегнутым воротничком полосатой рубашки а-ля Робеспьер; он поспешил объяснить мне, как будто в этом была необходимость, что Фабиани «уперлась» и «ни за что не хотела еще раз закрыть глаза на мой ответ»), потом можно описать долгую, отчаянную, бесцельную поездку на велосипеде; я вскочил на него сразу после того, как Мельдолези потрепал меня по щеке, стараясь утешить и приободрить. Но вообще-то достаточно сказать, что в два часа дня я все еще крутил педали, направляясь в сторону проспекта Эрколе I вдоль стены Ангелов. Домой я даже не позвонил. С лицом, залитым слезами, с сердцем, сжимавшимся от жалости к самому себе, я ехал, не осознавая, где нахожусь, в голове у меня мелькали неясные мысли о самоубийстве.

Я остановился под деревом; это было одно из старых деревьев, из тех лип, вязов, платанов, каштанов, которые через какую-нибудь дюжину лет, в холодную зиму Сталинградской битвы, будут превращены в дрова и сожжены в печках. В двадцать девятом они еще вздымали над городскими стенами свои роскошные кроны.

Вокруг ни души. Тропинка, по которой я ехал от ворот Святого Иоанна, вела дальше, извиваясь между вековыми стволами к воротам Святого Бенедикта и вокзалу. Я растянулся ничком на траве, рядом с велосипедом, уткнувшись пылающим лицом в сгиб руки. Теплый воздух обдувал распростертое тело, у меня было единственное желание лежать так, с закрытыми глазами. Убаюкивающий хор цикад нарушался только отдельными звуками: криком петуха с окрестных огородов, мягкими хлопками мокрого белья, которое полоскала какая-то прачка в зеленоватой воде канала Памфилио, и, наконец, совсем близко, в нескольких сантиметрах от моего уха, щелкало, постепенно останавливаясь, заднее колесо моего велосипеда.

Сейчас, конечно, думал я, дома уже все знают: наверное, от Отелло Форти. Интересно, сели они уже обедать? Даже если и обедают, то сначала попытались сделать вид, что ничего не случилось, но потом перестали есть, они просто не смогли бы продолжать. Может быть, меня ищут. Может быть, они попросили того же Отелло, доброго, верного, неразлучного друга, проехаться на велосипеде по городу, в Монтаньоне и вдоль стен. Поэтому не было ничего странного, если бы он вдруг появился передо мной с подобающей случаю печалью на лице, но в глубине души более чем довольный, потому что у него только одна переэкзаменовка по английскому. Хотя нет: может быть, снедаемые тревогой, мои родители не ограничились только помощью Отелло, а подняли на ноги полицию. Туда, в Кастелло, наверное, пошел отец, чтобы лично поговорить с инспектором. Я ясно видел его: он запинался, казался усталым, страшно постаревшим, превратившимся в собственную тень. Он плакал. Но если бы двумя часами раньше, в Понтелагоскуро, он видел, как я пристально смотрел на воду По с высокого металлического моста (я долго там стоял и смотрел вниз. Сколько? Минут двадцать, не меньше…), вот тогда бы он точно испугался… вот тогда бы он понял… вот тогда бы…

— Эй!

Я очнулся, но не сразу открыл глаза.

— Эй! — снова услышал я.

Я медленно поднял голову, посмотрел налево, против солнца. Кто меня звал? Отелло? Не может быть! А кто тогда?

Я был примерно на середине трехкилометрового участка стен, который начинается там, где проспект Эрколе I поворачивает к воротам Святого Бенедикта и к вокзалу. Место это всегда было безлюдным. Оно было таким тридцать лет назад, оно такое и сейчас, несмотря на то что справа, то есть со стороны промышленной зоны, за последние годы выросли десятки разноцветных домиков для рабочих. Рядом с трубами и заводскими корпусами, на фоне которых они расположились, полуразрушенный бастион шестнадцатого века кажется нелепым.

Я смотрел, искал взглядом, прищурившись от бившего мне в глаза света. Внизу (я только сейчас это заметил) раскинул роскошные кроны благородных деревьев парк «Лодочка герцога» — огромный, действительно бесконечный; в центре его, полускрытые зеленью, возвышались башенки и шпили magna domus. По периметру парк был обнесен стеной, которая прерывалась только в четырех километрах отсюда, в том месте, где проходил канал Памфилио.

— Эй! Ты что, совсем ослеп? — спросил веселый девичий голос.

По светлым волосам, особенного «северного» цвета, как у «Девушки с волосами цвета льна», я сразу узнал Миколь Финци-Контини. Она смотрела со стены как с подоконника, опершись о нее сложенными руками и свесив вниз голову и плечи. До нее было метров двадцать пять. Она смотрела на меня снизу вверх. Я смог рассмотреть ее глаза: светлые, большие (может быть, слишком большие в те времена для ее худенького детского личика).

— Что ты там делаешь? Я уже десять минут на тебя смотрю. Если ты спал, а я тебя разбудила, извини. И… мои соболезнования!

— Соболезнования? Но почему? — пробормотал я, чувствуя, что лицо заливается краской. Я встал. — Сколько времени? — спросил я погромче.

Она быстро взглянула на наручные часики.

— На моих три, — сказала она с изящной гримаской. И добавила: — Ты, наверное, хочешь есть.

Я был сбит с толку. Значит, и они уже знают! Мне пришло в голову, что они узнали о моем провале от отца или от мамы; конечно, родители им позвонили и многим другим тоже. Но Миколь вернула мои мысли в разумное русло.

— Я была сегодня в Гварини с Альберто, хотела посмотреть результаты. Тебе не повезло, верно? — А ты сдала экзамены?

— Еще неизвестно. Может быть, ждут, когда закончат все экстерны, а потом вывесят отметки. Ну иди же сюда! Подойди поближе, тогда мне не нужно будет кричать.

В тот раз она заговорила со мной впервые. Больше того, я раньше вообще не слышал, как она говорит. Я заметил, что ее манера произносить фразы такая же, как и у Альберто. Они оба говорили медленно, выделяя некоторые ничего не значащие слова, настоящий смысл которых, казалось, был понятен только им, а другие, на первый взгляд гораздо более значимые, проглатывая самым непонятным образом. Это был их настоящий язык, их собственный, неподражаемый вариант итальянского. Они и название ему придумали: финци-континийский.

Соскользнув по поросшему травой склону, я подошел к основанию ограды парка. Там было гораздо жарче, несмотря на тень, пропитанную запахом крапивы и папоротника. Светлая головка Миколь была освещена солнцем, она разговаривала спокойно и уверенно, словно наша встреча не была чисто случайной, как если бы мы с раннего детства все время встречались здесь, на этом месте.

— Ты преувеличиваешь, — сказала она. — Подумаешь, одна переэкзаменовка!

Конечно, она надо мной смеялась, наверное, даже презирала меня. В общем-то совершенно нормально, что подобная вещь случилась со мной, сыном таких заурядных людей, полностью уподобившихся окружающим, — в общем, почти гоям. Какое право я имел изображать трагедию?

— Я думаю, ты сама преувеличиваешь, — ответил я.

— Да? — хмыкнула она. — Тогда расскажи мне, пожалуйста, почему ты не пошел домой обедать?

— Откуда ты знаешь? — вырвалось у меня.

— Знаю, знаю. У меня есть свои источники.

Наверное, Мельдолези, подумал я, это мог быть только он. И действительно, я не ошибался. Но какое это имело значение? Провал на экзамене вдруг отошел на задний план, стал какой-то детской проблемой, которая уладится сама собой.

— Как это ты там стоишь? — спросил я. — Кажется, что ты в окне.

— У меня под ногами моя замечательная лестница-стремянка, — ответила она, четко выговаривая почти по слогам «моя замечательная» в своей обычной манере.

С той стороны лестницы вдруг раздался громкий лай. Миколь повернулась, посмотрела через плечо. Скорчила рожу собаке, а потом снова повернулась ко мне.

— Фу! — фыркнула она. — Это Джор.

— Какой он породы?

— Датский дог. Ему только год, а весит он целый центнер. Он вечно за мной ходит. Я часто пытаюсь запутать следы, но он уж обязательно найдет меня, будьте уверены. Ужасная собака. — А потом сразу продолжила: — Хочешь сюда? Если хочешь, я тебе покажу, что ты должен сделать.

VI

Сколько лет прошло с того далекого июньского дня? Более тридцати. И все же я закрываю глаза, и Миколь Финци-Контини, вот она, передо мной, смотрит на меня, разговаривает со мной, свесившись со стены своего сада. Она еще была ребенком в том 1929 году, тринадцатилетняя девочка, худая и светловолосая, с огромными, светлыми, магнетическими глазами. А я был тогда мальчишкой в коротких штанишках, очень тщеславным, очень домашним, малейшей школьной неприятности достаточно было, чтобы повергнуть меня в отчаяние. Мы смотрели друг на друга. Над ней небо казалось особенно голубым и каким-то плотным. Жаркое летнее небо, абсолютно безоблачное. И ничто не могло изменить его. Оно так и осталось неизменным, по крайней мере в памяти.