Сад Финци-Контини — страница 41 из 42

у. Я подумал, что он просит счет, и уже приготовился уезжать, но тут увидел, что официант возвращается с чашкой кофе. Малнате выпил его одним глотком. Потом достал из нагрудного кармана своей колониальной куртки какую-то очень маленькую вещицу, скорее всего, блокнотик, и начал что-то писать карандашом. Черт возьми, что он там пишет? Я улыбнулся, подумав, что он тоже может писать стихи. И тут я его оставил. Он был совершенно поглощен своим занятием, только изредка отрываясь от блокнота, чтобы посмотреть налево и направо или же поднимая глаза к звездному небу, как будто в поисках идей и вдохновения.

Несколько вечеров я провел, кружа наугад по улицам города, внимательно его разглядывая. Мое внимание привлекало все: огромные, набранные самым крупным шрифтом, подчеркнутые красным заголовки газет, которыми были увешены киоски в центре; кадры из фильмов и фотографии сцен из спектаклей, вывешенные у кинотеатров; группки пьяниц в узких переулках; номера автомобилей на Соборной площади; разные типы, выходившие из борделей и исчезавшие в темноте Монтаньоне, чтобы потом вновь появиться возле недавно открытого недалеко от Скадиана, на бастионе Сан Томмазо, киоска, где они ели мороженое и пили газированную воду или пиво. Однажды, часов в одиннадцать, я оказался недалеко от площади Травальо, в известном кафе «Шанхай», которое посещали почти исключительно проститутки и рабочие из расположенного неподалеку предместья Сан-Лука; потом я оказался на ближайшем бастионе и следил за состязанием в стрельбе между двумя парнями, которые затеяли его у палатки той самой девушки из Тосканы, которая была неравнодушна к Малнате. Я стоял в стороне молча, даже не спустившись с велосипеда, но девушка все-таки меня заметила и обратилась ко мне:

— Эй, молодой человек! — сказала она. — Да вы, вы! Почему бы вам не подойти и не пострелять? Ну давайте, не бойтесь! Покажите этим косоглазым, как это делается.

— Нет, спасибо, — вежливо ответил я.

— Нет, спасибо, — передразнила она. — Бог мой, что за молодежь! А куда вы дели своего друга? Вот он — это да, это мужчина! Ну-ка признавайтесь, куда вы его подевали?

Я не ответил, и она рассмеялась.

— Бедняжка! — пожалела она меня. — Идите скорей домой! Идите, а не то папочка вас накажет! Пора бай-бай!

Около полуночи на следующий вечер — сам не зная почему, что я на самом деле искал — я очутился в противоположной части города и ехал на велосипеде по утрамбованной дорожке, гладкой и лишь немного извилистой, вдоль стены Ангелов. В небе светила прекрасная полная луна, такая ясная и светлая в совершенно чистом небе, что фонарь был не нужен. Я ехал не спеша. В траве, у корней деревьев, я замечал все новые и новые парочки влюбленных. Я машинально их пересчитывал. Одни ритмично двигались, прижавшись друг к другу, другие застыли, обнявшись, и казалось, спали; некоторые лежали рядом, взявшись за руки. Я насчитал больше тридцати пар. И хотя иногда я проезжал совсем рядом, чуть не задевая их колесом велосипеда, никто из них не подал вида, что заметил меня. Я чувствовал себя каким-то странным призраком, исполненным одновременно жизни и смерти, страсти и отрешенного сожаления.

Доехав до «Лодочки герцога», я остановился, слез с велосипеда и прислонил его к дереву. А потом застыл, глядя на неподвижный серебряный парк, расстилавшийся подо мной. Я бы сказал, что у меня не было никакого конкретного плана, в моей голове пробегали одна за другой неясные, неоформленные мысли. Я смотрел, слушал, как пронзительно и тонко квакают лягушки и стрекочут цикады, и в глубине души удивлялся той слегка смущенной улыбке, которая кривила мне губы. «Вот тут», прошептал я. Я не знал, что делать, зачем я приехал. Меня переполняло ощущение бессмысленности всех воспоминаний.

Я пошел по краю заросшего травой обрыва, не спуская глаз с большого дома. Там все огни были погашены, и, хотя окна комнаты Миколь выходили на южную сторону и поэтому я не мог их видеть, я все равно был уверен, не знаю, почему, что в них тоже не было ни лучика света. Наконец я достиг того участка слепы, который Миколь называла священным, «ведущим в зеленый рай детства». Тут мне неожиданно пришла в голову мысль. А что если проникнуть в парк тайком, перебравшись через стену? В детстве, в тот далекий июньский день, я не осмелился сделать это, я испугался. А теперь? Чего мне теперь бояться?

Я быстро оглянулся и через секунду был уже у подножия стены, где меня снова, как и десять лет назад, окружил запах крапивы и папоротника. Но сама стена была другой. Может быть, потому что она постарела на десять лет (за это время я тоже постарел на десять лет, вырос и возмужал), но она не показалась мне ни такой неприступной, ни такой высокой, как раньше. Первая моя попытка влезть на нее была неудачной. Я зажег спичку. Вот и все необходимые зарубки, вот даже заржавевший гвоздь, на том же самом месте в стене. Я сразу же дотянулся до него, и вторая попытка увенчалась успехом: схватившись за гвоздь, я подтянулся и залез на стену.

Усевшись на верху и свесив ноги в парк, я сразу увидел приставленную к стене лестницу. Я не удивился, меня это развеселило.

— Смотри-ка, — сказал я себе, — и лестница тут!

Прежде чем спуститься в парк, я обернулся. Велосипед стоял на своем месте, у ствола липы, где я и оставил его. Велосипед был старый, разбитый, вряд ли кто-нибудь мог им соблазниться.

Короче говоря, по лестнице я спустился на землю и сразу же, сойдя с тропинки, огибавшей парк вдоль стены, углубился в заросли и пересек фруктовый сад, рассчитывая таким образом сразу выйти на главную аллею в месте, одинаково удаленном и от домика Перотти, и от моста над Панфилио. Я бесшумно шел по траве, голова моя все еще была свободна от всяких мыслей, время от времени меня охватывало раскаяние, слегка дернув плечами, я прогонял тревогу и беспокойство и шел дальше. Как красив был ночью парк, как трепетно освещала его луна! Я ничего не искал среди этих белых теней, в этом море молока и серебра. Никто не мог бы слишком строго осудить меня за это вторжение, а если подумать, то я имел на него кое-какие права…

Я вышел на аллею, прошел по мосту, повернул налево и оказался у площадки с теннисным кортом. Точно. Профессор Эрманно сдержал обещание. Металлическая сетка, служившая ограждением, лежала на земле и тускло поблескивала рядом с кортом. На противоположной стороне стояли стулья для судей и шезлонги для зрителей. Более того, работы по расширению корта уже начались, потому что вдоль всех четырех его сторон лужайка была перекопана по крайней мере на три метра по бокам и на пять метров по торцевым сторонам. Альберто был болен, серьезно болен. От него пытались любым способом, даже таким, скрыть всю тяжесть его болезни. «Замечательно!» — одобрил я и пошел дальше.

Я вышел на площадку, намереваясь обойти ее кругом, прошел вперед и не слишком удивился, оказавшись далеко от корта и увидев перед собой темную громадную тень Джора. Он шел со стороны хижины. Я подождал, пока он подойдет, но собака остановилась метрах в десяти от меня.

— Джор! — познал я. — Джор!

Он меня узнал, выразил свою радость коротким и мирным движением хвоста и вернулся в темноту.

Время от времени он останавливался и смотрел, иду ли я за ним. Я шел не за ним, хотя и направлялся к хижине. Я старался держаться в тени, на самом краю аллеи. Я прошел метров двадцать под стеной темных деревьев, росших в той части парка, все время глядя налево. Луна теперь была у меня за спиной. При ярком, почти дневном свете площадка, корт, глухая громада большого дома, а за ними в глубине, за вершинами яблонь, фиговых деревьев, слив, груш силуэт стены Ангелов — все казалось ясным, четким, как барельеф.

Так в какой-то момент я понял, что нахожусь в нескольких шагах от хижины, не перед ней, не с того бока, который был обращен к корту, а позади, среди молодых елей и ив, росших за ней. Здесь я остановился. Я не сводил глаз с черной расплывчатой! массы хижины. Я замер в нерешительности, не зная, куда дальше идти, что делать.

— Что делать? — повторил я вполголоса, озадаченно. — Что делать?

Я все еще смотрел на хижину, сердце мое не билось сильнее, оно стало вдруг равнодушным, спокойным, оно пропускало мысли и наблюдения, как мертвая вода пропускает свет. Я думал, что, конечно, Миколь там, и к ней, сюда, каждую ночь, попрощавшись со мной на пороге моего дома, приходит Джампи Малнате (почему бы и нет? А иначе зачем он бреется каждый раз, когда мы идем вместе ужинать?). Теннисная раздевалка в этом случае для них прекрасное убежище.

Ну да, продолжал я спокойно рассуждать, шепча про себя. Ну да. Как же я мог быть так слеп? Он гулял со мной допоздна, потом, уложив меня, так сказать, в постель, во весь опор устремлялся к ней, а она ждала его в саду. Конечно. Теперь я понял истинный смысл его жеста в казино. Да, если заниматься любовью каждую, или почти каждую ночь, было бы желание, быстренько начнешь скучать о маме, о небе Ломбардии и обо всем таком… А лестница, там, у стены? Только Миколь могла поставить ее в том месте.

Я был спокоен, безмятежен, невозмутим. Как в пасьянсе — последняя карта легла на место, все сошлось.

Конечно, Миколь. С Джампи Малнате. С лучшим другом больного брата. В тайне от него и от всех остальных в доме, от родителей, от родственников, от слуг, всегда по ночам. В хижине обычно, но, кто знает, иногда, может быть, и в ее комнате, в комнате с молочниками. Так ли уж в тайне? Или же другие, как всегда, притворяются, что не видят, закрывали глаза, потихоньку покровительствовали, потому что по сути дела это совершенно естественно и справедливо, чтобы девушка в двадцать три года, если хочет выйти замуж, но не может, получила бы все, что требует природа. Они ведь притворялись, что и болезни Альберто не замечают. Это в их правилах.

Я прислушался. Полная тишина.

А Джор? Куда подевался Джор?

Я сделал несколько осторожных шагов к хижине.

— Джор! — позвал я громко.

Но в ответ в ночном воздухе до меня донесся глухой, слабый звук, почти человеческий голос. Я сразу его узнал: это был звон старого милого колокола на часовой башне на площади, который отбивал часы и четверти. Что он хотел сказать мне? Он хотел сказать, что я в очередной раз приду домой поздно, что с моей стороны очень нехорошо, что это просто безумие заставлять отца так волноваться, ведь он, конечно, и в эту ночь беспокоится, почему я до сих пор не вернулся, и не может уснуть; он говорил мне, что пора, наконец, успокоиться. По-настоящему. Навсегда.