Сад, Фурье, Лойола — страница 17 из 21

5. Черновик: надо тут же зажечь свечи и записать сцену в тетрадь (на записные дощечки).

6. Коррекция: поспав и «дав отстояться» этому первому черновику, мы начинаем дополнять фантазмами записанный на бумагу набросок, добавляя все, что может оживить образ, слегка изношенный наслаждением, которое он уже принес.

7. Текст: сформировать «написанный корпус» образа, вот так сохраненного и увеличенного. Теперь остается лишь «свершить» этот образ, это преступление, эту страсть.

Тем самым получается, что сцене разврата предшествует формирующая ее сцена письма. Все происходит под диктовку фантазма: это он водит рукой. Реальная сцена (или мнимо реальная, так как она описана лишь для того, чтобы быть завершенной — нам следовало бы сказать «раз-написана» Садом) представляет собой не что иное, как поэму, продукт поэтической техники в том виде, как ее могли бы помыслить Гораций или Квинтилиан. Мы находим тут основные элементы классического труда: уединяться, располагать собой, воображать (приглашать Музу в гости), выбирать, давать отстояться, исправлять; различие в том, что в садовском письме коррекция никогда не бывает вычеркиванием, она не кастрирует, но лишь добавляет: такая парадоксальная техника практиковалась очень немногими писателями, среди которых, однако же, Руссо, Стендаль, Бальзак и Пруст. Ту же самую диктовку фантазма мы находим у Игнатия де Лойолы, чьи «Духовные упражнения» отмечены теми же протокольными особенностями (уединение, тьма, воображение, повторение).

Фантазм — это диктатор (тот, кто в Средние века имел профессией диктовать письма и распоряжаться искусством диктамена, важной разновидностью риторического жанра): все разыгрывается в этой диктовке. Диктовка, описанная Жюльеттой, открывает обратный порядок производства текстов: образ как будто бы порождает программу, программа — текст, а текст — практику; но практика эта сама записана, она перелицовывается (для читателя) в программу, в текст, в фантазм: остается лишь надпись, время которой является множественным: фантазм возвещает воспоминание, письмо — не анамнез, а катамнез. И таков смысл всякого диктанта: это глупое упражнение, воспринятое в идеологической шелухе (потому что функция его — способствовать овладению орфографией, первоклассной грамотностью, если такая бывает), это неблагодарное воспоминание детства несет в себе и яркий след какого-то предшествующего текста, который оно заставляет воспринимать, возвращая тем самым в нашу повседневную жизнь фрагменты языка и открывая реальность бесконечному количеству текстов: что такое та «весна», которую мы на самом деле с нетерпением ждем (и большую часть времени с разочарованием) к середине апреля, лелея при этом желания уехать в сельскую местность и приступая к покупке новой одежды, — если не «Весна» Жана Экара, которую нам когда-то диктовали в школе? Исток весны — не вращение земного шара по эллипсу, а диктант, т. е. ложный исток. Когда монах Сильвестр заставляет Аврору и Жюстину ругаться и мучить его, пока он готовится убить собственную дочь, он обязывает их заранее описывать в проклятьях и упреках убийство, которое он собирается совершить: Аврора и Жюстина «черпают свой текст в преступлении, которое злодей собирается совершить»: Сильвестр, выдающийся переписчик, знает, что время письма вращается (подобно спирали).

Цепь

Садические отношения (между двумя либертенами) суть отношения не взаимности, но реванша (Лакан): реванш — это простая очередность, комбинаторное движение: «Теперь я жертва момента, мой прекрасный ангел, а вскоре стану преследовательницей…» — Это соскальзывание (от признания к простому использованию) гарантирует имморальность человеческих отношений (либертены любезны, но, кроме того, они убивают друг друга): связь не двойная, но множественная; речь идет даже не о том, что могут прерываться дружеские отношения, если таковые завязываются; дружба «работает» (Жюльетта, Олимпия, Клервиль, Дюран), но дело в том, что всякая эротическая связь стремится ускользнуть от моногамной формулы: когда это возможно, чету заменяет цепь (которую болонские монахини практикуют под именем четок). Смысл цепи — полагать бесконечность эротического языка (разве сама фраза — не цепь?), разбивать зеркало высказывания, делать так, чтобы удовольствие не возвращалось туда, откуда оно ушло; расточать обмен, разрывая связь между партнерами; не воздавать тому, кто вам дарит; дарить тому, кто вам не воздаст; перемещать причину, исток в другое место; делать так, чтобы один завершал жест, начатый другим: поскольку всякая цепь является открытой, насыщение бывает лишь временным, не производится ничего внутреннего, ничего интериорного.

Грамматика

Если я говорю, что у Сада существует эротическая грамматика (порнограмматика) — с ее эротемами и правилами сочетаемости — это не значит, что у меня есть какое-то право грамматика на садовский текст (на самом деле, кто изобличит воображаемое наших лингвистов?). Я имею в виду лишь то, что ритуалу Сада (структуре, которую сам Сад называл сценой) должен отвечать (но не соответствовать) другой ритуал удовольствия, являющийся работой чтения, чтением за работой: работа возникает потому, что отношения между двумя текстами — отношения не просто отчета; моей рукой водит не истина, но игра, истина игры. Мы сказали, что метаязыка не существует, или, скорее, существуют одни лишь метаязыки: язык надстраивается над языком, что напоминает слоеное тесто без начинки, или, точнее говоря, дело в том, что ни один язык не превосходит другой, как при игре в ладошки.

Безмолвие

Если не считать криков жертв, если не считать ругательств (те и другие способствуют действенности ритуала), то вся сцена разврата погружена в глубокое безмолвие. На большом рауте, организованном Обществом Друзей Преступления, «можно было услышать, как пролетает муха». Это безмолвие — молчание машины разврата, столь хорошо смазанной, доведенной до такой легкости в обращении, что слышны только редкие вздохи да постанывания; но, прежде всего, подобное самодостаточной сдержанности великих аскез (дзен-буддизма) создание очищенного пространства звуков свидетельствует о контроле над телами, об овладении мимикой, об упорядоченности сцены; словом, это героическая, аристократическая доблесть, добродетель: «Собравшиеся сектанты Венеры не желали смущать свои мистерии никакими из тех отвратительных голошений, которые годятся только для педантизма и глупости»: садовская оргия безмолвна именно для того, чтобы не походить на шоу мелкобуржуазного эротизма.

Низ страницы

Сен-Флоран, один из преследователей Жюстины, уже тем самым де-юре является уважаемым либертеном, соответствуя возвышенным описаниям, какие Сад дает героям Зла. Однако же, поведав нам в одном примечании, что Сен-Флоран реально существовал в Лионе, Сад в одном примечании с большим негодованием добавляет, что это был омерзительный монстр. Точно так же список преступлений, развратных деяний, бесчинств Пап служит для дискредитации религии, но если тот же список прочесть, если можно так выразиться, в должном месте, то это будет список великих либертенов, которыми Сад должен восхищаться. Дело в том, что две инстанции, инстанция реального и инстанция дискурса, никогда не объединяются: никакая диалектика их не связывает, не наделяет общим (здравым) артикулированным смыслом, и как раз поэтому в случае с Сен-Флораном «реальное» выражается на другом уровне страницы, в примечании, образующем как бы хлам (в случае с Папами список типографским способом отделяется от истории как неуместное дополнение, приложение). Текст и есть сама эта купюра; Текст нельзя назвать нереалистичным, из стыда он не забывает о референте, который мог бы помешать его лжи; он вырезает, но не отсекает; он свершается, бросая вызов логике: животрепещущее противоречие.

Ритуал

Это не Закон. Скорее, протокол. Самый разнузданный из писателей желает Церемонии, Празднества, Обряда, Рассуждения. В садовской сцене всегда есть кто-то «распоряжающийся облегчениями, предписывающий перемещения и председательствующий при всем порядке оргий»; есть кто-то («кто-то» — и не более того), кто составляет программу, намечает перспективу (распорядитель и вычислитель). Это противоположность печальной оргии, где каждый хочет сохранить свою свободу, немедленно исполнить свои желания. Обряд, пришедший «из другого места», но не от личности, навязывается здесь наслаждению. Похоже, именно это отделяет садовский текст от других трансгрессий (например, от воображаемого путешествия под воздействием наркотиков). Будучи комбинаторной, садовская эротика не является ни чувственной, ни мистической. Дифракция субъекта заменяет его распад.

Имена собственные

Французская добротность разночинских имен: Фуколе (мазохист, председатель Счетной Палаты), Гаро, Рибер, Верноль, Можен (попрошайки), Латур (слуга), Марианна Лавернь, Мариэтта Борелли, Марианнетта Ложье, Роза Кост, Жанна Нику (марсельские проститутки).

Прямота фамилий и прозвищ: Ломай-Зад [Бриз-Кю] (у него «крученый хер»), Торчи-к-Небу [Банд-О-Сьель], Клервиль11 (ясная воля наиболее несговорчивой из либертинок выражается в самой пронзительной из гласных12; ее имя имеет тот же смысл, что и режим ее питания: белое мясо домашней птицы, вода со льдом, лимоном и апельсиновым цветом).

Красота естественных имен: вот генеалогия Сада: Бертранда де Баньоль, Эмессанда де Сальв, Ростен де Морьер, Бернар д'Ансезюн, Верден де Трантеливр, Бартелеми д'Оппед, Сибилла де Жарант, Диана де Симьян; Юг, Раймонда, Ожьер, Гийометта, Одриве, Эглин. — Солдаты из форта Миолан, где был заточен Сад: Ла Вьоланс