*
Подступы
1. Однажды меня пригласили поесть кускус1 с прогорклым маслом; эта прогорклость полагалась по рецепту; в некоторых регионах прогорклость для кускуса обязательна. Однако же, то ли из предрассудка, то ли из-за отсутствия привычки, то ли из-за нетерпимости относительно пищеварения, прогорклость мне едва ли по вкусу. Что делать? Конечно же, есть кускус, чтобы не обижать хозяина, но кончиками губ, чтобы не обижать осознанность моего отвращения (ведь для отвращения достаточно немного стоицизма). На этом трудном обеде мне мог бы помочь Фурье. С одной стороны, интеллектуально он убедил бы меня в трех вещах: первая — то, что прогорклость кускуса никоим образом не является досужим, пустячным или тривиальным вопросом, и что спорить о ней не более смешно, чем спорить о пресуществлении2; вторая — то, что силой заставляя меня лгать о моих вкусах (или о моем отвращении), общество показывает свою лживость, т. е. не только лицемерие (что банально), но и порочность социального механизма с неполадками в системе передач; третья — то, что это самое общество могло бы успокоиться, только если бы оно гарантировало (но как? Фурье хорошо объяснил это, но, надо признать, объяснение не заработало) мне возможность предаваться моим маниям, даже если бы они были «причудливыми» или «малозначительными», как, например, мании любителей старых кур, мании «пожирателей мерзостей» (как, например, у астронома Лаланда, который любил поедать живых пауков), мании сектантов масла, бергамота и красноватых груш, мании пяткочесателей или старого сентиментального пупсика3. С другой стороны, практически — Фурье сразу же мог положить конец моему смущению (быть раздираемым между вежливостью и нелюбовью к прогорклости), оторвав меня от обеда (за которым я, к тому же, остался бы сидеть прикованным несколько часов, а ведь терпеть этого не надо, и Фурье протестовал против терпения) и пригласив меня в группу «антирансистов»4, где я мог бы вволю поесть свежего кускуса, никого не раздражая, — что не мешало бы мне иметь наилучшие отношения с сектой «рансистов»5, которых я отнюдь не считал бы ни любителями фольклора, ни чуждыми, ни странными, если бы речь шла, к примеру, о большом турнире, на котором сторонники кускуса отстаивали бы «тезис», а жюри, состоящее из гастрософов, решало бы относительно превосходства прогорклого над свежим (чуть было не сказал — над нормальным; но для Фурье — и в этом его победа — нормальности не существует6).
2. Фурье любит компоты, хорошую погоду, прекрасные дыни, пирожки с пряностями под названием «мирлитоны», а также компанию лесбиянок. Общество и природа ставят кое-какие преграды для реализации этих вкусов: сахар стоит (или стоил) дорого (дороже хлеба), климат Франции невыносим (приятен разве что в мае, сентябре и октябре), мы иг располагаем гарантированным средством, чтобы установить качество дыни, при Цивилизации считается, что пирожки вредят пищеварению, лесбийская любовь запрещена, и, будучи длительное время слепым относительно самого себя, Фурье лишь очень поздно понял, что любит лесбиянок. Стало быть, надо переделать мир посредством моего удовольствия: мое удовольствие будет в одно и то же время целью и средством; организуя и распределяя мое удовольствие, я получу его до краев.
3. Во всяком месте, куда мы едем, при любом случае, когда мы испытываем желание, зависть, усталость, раздражение, возможно расспросить Фурье или спросить себя: что сказал бы он? Что сделал бы он из вот этого места, из вот этого приключения? И вот, как-то вечером я попадаю в мотель на юге Марокко: в нескольких сотнях метров от густонаселенного, наполненного нищими в лохмотьях, пыльного города — парк редких пород деревьев, голубой бассейн, цветы, тихие бунгало, неприметные в толпе слуги. Что бы из этого получилось в Гармонии? Прежде всего, вот это: сюда приехали бы все, кто обладает причудливым вкусом, второстепенной манией, состоящей в том, чтобы любить огоньки в рощах, ужины при свечах, фольклорную челядь, ночных лягушек и верблюда на лужайке под вашим окном. Затем такое исправление: гармонийцам едва ли понадобилось бы это место, роскошное из-за господствующей температуры (весна в разгар зимы), ведь благодаря воздействию на атмосферу, из-за модификации Полярного Сияния этот экзотический климат можно было бы перенести в Жуи-ан-Жоза или Жиф-сюр-Иветт. Наконец, следующий компромисс: в некоторые дни года — из любви к путешествиям и приключениям — орды будут стекаться к идиллическому мотелю, устраивая там Соборы по любви и гастрономии (это было бы местом, идеально подходящим для нашего обеда, где рассматривался бы тезис о кускусе). Отсюда опять-таки следует вот это: фурьеристское удовольствие напоминает кончик скатерти: потяните за мельчайшую пустяковую случайность — лишь бы вы были согласны с нею, — и весь остальной мир последует за вами, и его организация, и его границы, и его ценности; это сцепление, эта фатальная индукция, что связывает самый что ни на есть тонкий оттенок нашего желания с самой широкой общительностью, это уникальное пространство, куда попадают фантазм и социальная комбинаторика, — вот что такое систематическое (но, как мы увидим, не система); у Фурье невозможно отдохнуть или расслабиться, не создав об этом теории. И еще вот что: во времена Фурье ничто из фурьеристской системы реализовано не было, а как сейчас? Караван-сарай, орда, коллективные поиски хороших климатических условий, экспедиции на досуге существуют: в смехотворной и достаточно жестокой форме это — организованное путешествие, перенос клуба для проведения отпуска (с его классовым составом и запланированными удовольствиями) в какое-либо феерическое место; в фурьеристской утопии существует двойная реальность, свершившаяся в фарсовом виде в массовом обществе: это туризм — справедливый выкуп за фантазматическую систему, которая «забыла» политическое, тогда как последнее платит ей за это добром, не менее систематически «забывая» «исчислять» наше удовольствие. И как раз в тисках этих двух забвений, сопоставление которых обусловливает тотальную пустоту, невыносимую нехватку, мы еще поспорим.
Подсчет удовольствия
Движущая сила всякой фурьеристской конструкции (и всякой комбинации) — не справедливость, равенство, свобода и т. д., но удовольствие. Фурьеризм есть радикальный эвдемонизм. Фурьеристское удовольствие (называемое позитивным удовольствием) очень легко определить: это чувственное удовольствие: «свобода любви, дорогая бонна, беззаботность и прочие наслаждения, о которых Цивилизованные даже не мечтают вожделеть, так как философия приучает их считать пороком желание подлинных благ»7. Фурьеристская чувственность является преимущественно оральной. Конечно же, два равновеликих источника удовольствия — это Любовь и Питание, непрестанно ставящиеся в параллель; но если Фурье отстаивает эротическую свободу, то он не описывает ее чувственно; а вот фантазмы питания любовно и подробно смакуются (компоты, мирлитоны, дыни, груши, лимонады); и сама речь Фурье чувственна, она движется в словоизлиянии, энтузиазме, обилии слов, словесном гурманстве (неологизм представляет собой эротический акт, вот почему он неминуемо восстанавливает против себя цензуру педантов).
Это фурьеристское удовольствие удобно, оно как бы вырезается: будучи без труда изолированным из причудливого вороха причин, следствий, ценностей, протоколов, привычек, алиби, оно повсюду представляет себя в самодовлеющей чистоте: мания (пяткочесателя, пожирателя мерзостей, старого сентиментального пупсика) всегда улавливается только через удовольствие, которое она доставляет партнерам, а удовольствие это никогда не сопровождается другими образами (смехотворностью, неудобством, трудностями); словом, никакая метонимия не связывает его: удовольствие есть то, что оно есть, и ничего более. Эмблематической церемонией этого разреза можно считать оргию в музее: она состоит попросту в эксгибиции желанного, «сеанс, где знатные влюбленные обнажают то, что у них наиболее замечательного. Так, женщина, у которой прекрасна только грудь, выставляет лишь грудь и надевает юбку и чулки…» (не будем комментировать достаточно очевидный фетишистский характер музейного обрамления; поскольку намерение Фурье было не аналитическим, но лишь этическим, ему не было дела до тоги, чтобы воспринимать фетишизм в символической и редукционистской конструкции: это попросту мания наряду с другими, а не выше или ниже их).
В фурьеристское удовольствие не проникает никакое зло: оно не интегрирует в себя — в отличие от садизма — раздражение, но, наоборот, «выпаривает» его; его дискурс — дискурс «обобщенной благожелательности»: к примеру, в войнах любви (игра и театр) из деликатности, чтобы никого не сердить, не отнимают знамен и не берут в плен вождей. Однако же, если в Гармонии вам доведется пострадать, то все общество постарается заглушить это страдание: если у вас любовное фиаско, если вас выпроводила женщина, то Вакханки, Авантюристки и другие корпорации удовольствия окружат вас и уведут за собой, сразу же стирая последствия обмана, жертвой которого вы стали (Фурье говорит, что эти корпорации занимаются филантропией). Но если у вас мания докучать людям? Надо ли ей потворствовать? Удовольствие докучать людям объясняется закупоркой; но вот, Гармония раскупорит страсти, и садизм рассосется: г-жа Строганова имела зловредную привычку мучить свою прекрасную крепостную, протыкая ей грудь булавками; на самом деле, это была ответная страсть: г-жа Строганова была влюблена в свою жертву, сама об этом не зная: Гармония, разрешая сапфическую любовь и благоприятствуя ей, избавила бы г-жу Строганову от садизма. И все-таки есть и последняя угроза: сытость; как поддержать удовольствие? «Как сделать так, чтобы ваш аппетит непрестанно возобновлялся? Вот в чем секрет гармонийской политики». Этот секрет является двояким: с одной стороны, изменить породу и, благодаря общим благодеяниям общественного строя (основа еды — мясо и фрукты, почти без хлеба), сформировать физиологически более сильных людей, способных к возобновлению удовольствий, способных быстрее переваривать пищу, чаще голодать; с другой же стороны, непрестанно варьировать удовольствия (никогда не уделять одному и тому же занятию более двух часов), и все эти последовательные удовольствия превращать в одно непрерывное.
Итак, вот одно-единственное торжествующее удовольствие, и оно царит над всем. У удовольствия нет меры, оно не подвержено количественному исчислению, его существо — чрезмерность («Наша вина не в том, чтобы, как полагали, желать слишком много, но в том, чтобы желать слишком мало…»); чрезмерность и есть мера: «ощущение» зависит от удовольствия: «Лишение необходимого чувственного притупляет ощущение», и «полное удовлетворение материального — единственное средство возвысить ощущение»; таков контр-фрейдизм: «ощущение» — это не сублимирующая трансформация нехватки, но, напротив, паническое излияние переполнения. Удовольствие покоряет Смерть (в другой жизни удовольствия будут чувственными), это Федератор, тот, кто осуществляет солидарность между живыми ш мертвыми (счастье умерших начнется только вместе со счастьем живых, так как одни должны каким-то образом ждать других: счастливых мертвых не будет, пока живые не будут счастливы: это взгляд такого благородства, такого «милосердия», на какое не отважилась ни одна религиозная эсхатология). Наконец, удовольствие есть непреходящий принцип социальной организации: либо негативно — оно побуждает нас порицать всякое, даже прогрессистское общество, которое о нем забывает (так, опыт Оуэна в коммуне Нью-Ламарк изобличается как «чересчур суровый», потому что члены этого общества ходят босиком); либо позитивно — удовольствия объявляются государственными делами (удовольствия, а не досуги: именно это — по счастью — отделяет фурьеристскую Гармонию от современного государства, где благочестивая организация досугов сочетается с безжалостной цензурой удовольствий); удовольствие фактически принадлежит к сфере расчета, операции, являющейся для Фурье высшей формой социальной организации и социального устройства; этот расчет представляет собой даже расчет всей теории общества, практика которой заключается в том, чтобы трансформировать труд в удовольствие (а не прекращать труд ради удовольствия): шлагбаум, противопоставляющий при Цивилизации труд удовольствию, падает, происходит парадигматическое обрушивание, философская конверсия нечистого в привлекательное (мы будем платить налоги «с таким усердием, которое прилагает мать, погруженная в нечистые, но привлекательные заботы, каких требует ее младенец»), и само удовольствие становится меновой стоимостью, потому что Гармония признает и почитает под именем Ангеликата коллективную проституцию: это как бы энергетическая монада Гармонии, обеспечивающая мощь и протяженность для движения общества.
Поскольку удовольствие Уникально, обнаруживать удовольствие — задача сама по себе уникальная: Фурье здесь выступает один против всех (особенно против всех Философов, против всех Библиотек), он один наделен разумом, и разум этот — сам по себе единственное, чего следует желать: «Разве не желательно, чтобы я один обладал разумом против всех?» Из-за Уникального происходит «пожарный» характер удовольствия: разговор об удовольствии жжет, леденит, страшит: сколько раз говорилось о смертельной скованности, которую принесло слишком резкое обнаружение удовольствия! Сколько предосторожностей, подготовительных формул письма! Фурье ощущает своего рода профилактическую обязанность холода (впрочем, плохо соблюдаемую: он воображает, будто его «расчеты» скучны, и успокаивает читателей, — а ведь расчеты эти восхитительны); отсюда непрестанная сдержанность дискурса: «боясь, что я открою вам безмерность этих удовольствий, я рассуждал лишь о… и т. д.»: дискурс Фурье всегда бывает лишь пропедевтическим, настолько жгуче-роскошен его объект, его центр8; артикулированный через удовольствие, мир Гармонии ослепителен.
Поле необходимости есть Политическое; поле Желания есть то, что Фурье называет Доместическим. Фурье избрал Доместическое против Политического, он разработал домашнюю утопию (а может ли быть утопия чем-либо иным? Может ли утопия когда-либо быть политической? Разве политика не такова: все языки минус один, язык Желания? В мае 1968 г. одной из групп, спонтанно складывавшихся в Сорбонне, предложили изучать Домашнюю Утопию — очевидно, имелся в виду Фурье; на что было отвечено, что это выражение слишком «изысканно», а стало быть, «буржуазно»; политическое есть то, что препятствует желанию, за исключением тех случаев, когда оно возвращается в желание в форме невроза: политический невроз, или, точнее говоря, невроз политизации).
Деньги способствуют счастью
В Гармонии богатство не только сохраняется, но еще и увеличивается, оно вступает в игру счастливых метафор, наделяя фурьеристские демонстрации то церемониальным блеском драгоценных камней («капля алмаза в лучезарном треугольнике», орден за святость в любви, т. е. за всеобщую проституцию), то скромностью, исчисляемой в су («20 су Расину за его трагедию „Федра“»; правда, эта сумма приумножена всеми кантонами, решившими почтить драматурга); сами операции, связанные с деньгами, также являются мотивами для приятной игры: эта игра в войне любви состоит в искуплении (выкупе) пленных. Деньги причастны сиянию удовольствия («Органы чувств не могут по-настоящему вознестись в небо без посредства денег»): деньги желанны, как это было в прекрасную эпоху цивилизованной коррупции, а пройдя эту эпоху, они увековечиваются на правах роскошного и «неподкупного» фантазма.
Любопытным образом отделенные от коммерции, от обмена, от экономики, фурьеристские деньги представляют собой аналогический (поэтический) металл, шифр счастья. Их возвышение, очевидно, представляет собой некий встречный прием: именно потому, что вся Философия (цивилизованная) осуждала деньги, Фурье, разрушитель Философии и критик Цивилизации, реабилитирует деньги; любовь к богатствам была пейоративным9топосом (ценой постоянного лицемерия: Сенека, владевший восьмьюдесятью миллионами сестерциев, объявлял, что от богатств следует немедленно избавиться), Фурье обращает презрение в хвалу10: свадьба, например, представляет собой смехотворную церемонию11, за исключением того, когда мужчина женится на очень богатой женщине; вот тогда-то уместно и возрадоваться; что касается денег, то все как будто бы мыслится, имея в виду контрдискурс, в полном смысле слова скандальный по сравнению с литературными увещеваниями: «Ищите же подвижные богатства, золото, серебро, металлические ценности, драгоценные камни и предметы роскоши, презираемые философами»12.
Однако же этот факт дискурса не является риторическим: он обладает такой языковой энергией, которая опрокидывает дискурс в письмо; на этом факте основана значительная трансгрессия, которая настраивает против себя весь мир: христиан, марксистов, фрейдистов, для которых деньги продолжают быть проклятой материей, фетишем, экскрементами: кто осмелится защитить деньги? Не существует дискурса, с каким деньги были бы совместимы. Из-за того, что Фурье абсолютно одинок (он не нашел бы среди своих собратьев, «литературных агитаторов», ни одного сторонника этой «мании»), фурьеристская трансгрессия обнажает наиболее тайный пункт цивилизованного сознания. Фурье превозносил деньги, потому что для него образ счастья по праву ассоциировался с образом жизни богачей: сегодня это скандальный взгляд, даже по мнению самих миллионеров, порицающих всякое удовольствие, стимулируемое буржуазной моделью. Как известно, метонимия (зараза) является причиной Заблуждения (религии); радикальный материализм Фурье чрезвычайно дорожит постоянным и бдительным отказом от всяческих метонимий. С точки зрения этого материализма, деньги — не проводник болезни, но лишь сухой и чистый элемент комбинаторики, подлежащей новому упорядочиванию.
Изобретатель, а не писатель
Чтобы переделать мир (включая Природу), Фурье мобилизовал: нетерпимость (нетерпимость Цивилизации), форму (классификацию), меру (удовольствие), воображение («сцену»), дискурс (свою книгу). Все это достаточно хорошо определяет действие означающего — или означающее в действии. Это действие способствует непрестанному прочтению ослепительной нехватки, нехватки науки и политики, т. е. означаемого13. То, чего не хватает для Фурье (впрочем, намеренно), в свою очередь, обозначает то, чего недостает нам самим, когда мы отвергаем Фурье: иронизировать над Фурье — на каких бы справедливых основаниях это ни происходило с точки зрения науки — всегда значит цензурировать означающее. Политика и Доместика (так называется система Фурье)14, наука и утопия, марксизм и фурьеризм подобны двум сеткам, петли в которых не совпадают друг с другом. С одной стороны, через петли Фурье проходит вся наука, которую усваивает и развивает Маркс; с политической точки зрения (и особенно после того, как Маркс сумел дать несмываемое имя недочетам фурьеризма), Фурье совершенно посторонний: он стоит в стороне от реальности и аморален. Но через другую сетку проходит удовольствие, которое Фурье усваивает15. Желание и Потребность «пропускают» друг друга, как если бы две сетки, по-разному друг на друга накладываясь, играли в «ладошки». Между тем отношения Желания и Потребности образуют не дополнение друг к другу (если бы они вкладывались друг в друга, все было бы превосходно), но приложение: каждое является чрезмерностью для другого. А вот чрезмерность как раз ничего не пропускает. К примеру, с позиции сегодняшнего дня (т. е. после Маркса) политическое является необходимым слабительным; Фурье — ребенок, не желающий принимать слабительное и отрыгивающий его.
Рвота политического есть то, что Фурье называет Изобретением. Фурьеристское изобретение («Что касается меня, то я изобретатель, а не оратор») имеет в виду абсолютно новое, то, о чем никогда еще не говорили. Правило изобретения есть правило отказа: сомневаться абсолютно (гораздо больше, чем Декарт, который, по мнению Фурье, всегда пользовался сомнением лишь частично и смещенным образом), находиться в оппозиции ко всему, что было сделано, рассуждать только о том, о чем еще не рассуждали, отдаляться от «литературных агитаторов», от людей Книги, превозносить то, что Мнение считает невозможным. В сущности, на этом чисто структурном основании (древнее/новое) и в силу простого ограничения дискурса (говорить лишь о том, о чем речей еще не было) Фурье замалчивает политическое. Фурьеристское изобретение — это факт письма, развертывание означающего. Эти слова должны пониматься в смысле эпохи модерна: Фурье добровольно отказывается быть писателем, т. e. уполномоченным распорядителем «благописания», литературы, тем, кто одобряет декоративный союз и, стало быть, основополагающее разделение между фоном и формой; утверждая, что он — изобретатель («Я не писатель, а изобретатель»), он доходит до границы смысла, который мы сегодня называем Текстом. Может быть, вслед за Фурье, нам необходимо отныне называться изобретателями (а не писателями и не философами), теми, кто выявляет новые формулы, и тем самым, фрагментами, беспредельно и подробно, инвестирует пространство означающего.
Мета-книга
Мета-книга есть книга, говорящая о книге. Фурье проводит время, говоря о книге, так что произведения Фурье, которые мы читаем, неразрывно смешивая два дискурса, в конечном счете образуют автонимную книгу, в которой форма непрестанно говорит о форме.
Фурье сопровождает свою книгу очень далеко. К примеру, он воображает свой диалог с книгопродавцем и покупателем. Или же, зная, что его книга станет предметом судебного процесса, устанавливает целую институциональную систему защиты (суд, присяжные, адвокаты) и распространения (богатый читатель, который захочет рассеять некоторые сомнения, позовет к себе автора, чтобы тот дал ему оплаченные уроки, как бывает по наукам и искусствам: «это такая разновидность отношений без последствий, вроде отношений с купцом, у которого покупаешь книги»: в конечном итоге, это немного напоминает то, что делает сегодня писатель, отправляющийся в лекционные турне, чтобы пересказать в речах то, что он делает на бумаге).
Что же касается самой книги, то она предполагает некую риторику, т. е. адаптацию типов дискурса к типам читателей: экспозиция обращается к «Любознательным» (т. е. к прилежным людям); описания (краткие обзоры наслаждений в частных Судьбах) обращаются к Сладострастникам или Сибаритам; подтверждение, отмечающее систематические промахи Цивилизованных, мучимых Духом Коммерции, обращается к Критикам. Можно различать части, где излагаются перспективы, и части, где излагается теория (1, 160); в книге есть обзоры (абстрактные), изложения (отчасти конкретные), углубленные рассуждения (доктринальный корпус). Отсюда следует, что книга (рассматриваемая как бы в духе Малларме) не только дробится и членится (это банальная структура), но еще и подвижным образом воспринимается в режиме переменной актуализации: главы можно читать в любом порядке, можно ускорять чтение («быстрый марш») или замедлять его, в зависимости от класса читателей, в который мы пожелаем себя причислить; в предельном случае книга творится прыжками, она продырявлена, подобно самим рукописям Фурье (особенно «Новому Миру любви»), где всегда не хватает слов, так как они прогрызены мышами — что доводит эти рукописи до уровня бесконечной криптограммы, ключ к которой будет дан впоследствии.
Это немного напоминает способ чтения, распространенный в Средние Века и основанный на законной прерывистости творчества: античный текст (объект средневекового чтения) не только дробился, и его фрагменты впоследствии по-разному комбинировались, но еще было нормальным произносить на одну тему две независимых и конкурирующих речи, беспардонно поставленных в отношения избыточности: ars minor16 (обзор) и ars major17 (развертка) Донага, modi minores18 и modi majores19 Модистов; такова фурьеристская оппозиция между обзором-изложением и рассуждением. Между тем эффект этого раздвоения оказывается бумерангоподобным, парадоксальным. Можно было бы ожидать, что, подобно всякой избыточности, он полностью покроет тему, заполнит и замкнет ее (что добавить к дискурсу, который эссенциализирует свои высказывания в форме резюме и который развертывает резюме в форме углубленного рассуждения?). Но происходит полностью противоположное; двойственность дискурса производит промежуток, сквозь который убегает тема: Фурье проводит время, медля с решительным изложением своей доктрины, он всегда приводит лишь примеры, соблазны, «appetizers»20: message его книги состоит и возвещении грядущего message'a: подождите еще чуть-чуть, и очень скоро я вам поведаю сущность. Такой способ письма можно было бы назвать контр-паралипсисом (паралипсис — это риторическая фигура, состоящая в том, чтобы говорить о том, о чем мы говорить не собираемся, а стало быть, высказывать то, о чем мы собирались умолчать: я не буду говорить о…; следуют три страницы). Паралипсис подразумевает убеждение о том, что косвенные высказывания — это плодотворный способ речи; но ответный прием Фурье — кроме того, что в нем, несомненно, передается невротический страх перед фиаско (подобный испугу человека, не осмеливающегося прыгать, — что Фурье, перенося себя в положение читателя, высказывает как смертельный страх перед удовольствием) — указывает пальцем на пуст ту языка: спутанная сетями мета-книги, его книга не имеет темы: означаемое в ней может расширяться, оно непрестанно растягивается, уводя все дальше; правда, расширяется, исчезая из виду, в будущем книги и означающее.
Пылающий стоптанный башмак
Фурье где-то говорит о «ночной мебели». Какое миг дело, представляет ли это выражение след бреда, кружившего светила в вальсе? Я восхищен, ошарашен, убежден из-за очаровательного выражения, составляющего счастье этого автора. Книги Фурье изобилуют такого рода счастьем: невозможно найти более счастливый дискурс. Выражения черпают у Фурье свое (и наше) счастье из своего рода неожиданного всплывания: они эксцентричны, смещены, они живут как бы в одиночестве, в стороне от контекста (контекст, эта головоломка семантиков, получает всю неблагодарность Закона: именно он снижает полисемию, подрезает крылья означающему; не состоит ли всякая «поэзия» в том, чтобы освобождать слово от контекста? И не состоит ли всякая «филология» в том, чтобы сводить слово к контексту?) Таким блаженствам я не сопротивляюсь, они кажутся мне «истинными»: форма «взяла меня».
Из чего они сделаны, эти чарования? Из контр-риторики, т. е. из способа пользоваться фигурами, вводя в их код некое «зерно» (песка, безумия). Будем различать здесь опять-таки (спустя столько веков риторической классификации) тропы (или простые метаболы) и фигуры (или украшения, воздействующие на целую синтагму). Метафорическая жилка Фурье — это путь к истине; она дает ему простые метафоры, которым свойственна определяющая точность («фургонами везут костюмы для усталости, казакин и серые панталоны»), она проясняет смысл (морфологическая функция), но в то же время — и противоречивым образом — она проясняет его до бесконечности (функция поэтическая); не только потому, что метафора «просеяна» и оркестрована («В ночной мебели ассортимент будет уже значительным и составленным из наших живых и по-разному окрашенных лун, по сравнению с которыми Феба21 покажется тем, что она и есть: мертвенно-бледным призраком, надгробным светильником, швейцарским сыром. Необходимо иметь дурной вкус, как у Цивилизованных, чтобы восхищаться этой тусклой мумией»), но опять-таки и преимущественно потому, что фурьеристская метафора вызывает сразу и удовольствие от звуков, и логическое ошеломление. Перечисления Фурье (ибо его словесный «бред», основанный на подсчете, по сути своей относится к перечислениям) всегда имеют некую пуанту, извив, несуразную складку: «…страус, лань, тушканчик»: зачем тушканчик (la gerboise), если не для того, чтобы выставить напоказ его конечный звук, напоминающий шум плода и реки? Или вот это: «И мог ли ад в своей ярости выдумать что-нибудь хуже, чем гремучую змею, клопа, легион насекомых и пресмыкающихся, морских чудищ, яды, чуму, бешенство, проказу, венерическую болезнь, подагру и столько болезнетворных ядов?»: клоп и морские чудища? гремучая змея и венерическая болезнь? Эта несуразица имеет конечный привкус болезнетворного, пухленького и блестящего, скорее питательного, нежели похоронного, сразу и чувственного, и смешного (мольеровского), который ее и увенчивает: ведь перс числительное нагромождение у Фурье столь же неожиданно, как и движение головы животного, птицы, ребенка, который понял «другую вещь»: «Останутся только полезные породы, как мерлан, сельдь, макрель, морской язык, тунец, черепаха, наконец, все, кто не нападает на ныряльщика…»: чарует здесь не содержание (в конце концов, бесспорно, что рыбы — «не вредители»), но определенный прием, из-за которого утверждение вибрирует, направляясь к противоположной зоне: из какой-то зловредности, благо даря неодолимой метонимии, охватывающей слова, вырисовывается смутный образ, который — через запирательство — показывает мерлана и макрель, готовых напасть на ныряльщика… (это чисто сюрреалистический механизм). Парадоксальная вещь, так как Цивилизация притязает на то, чтобы давать уроки «безумцам», всегда во имя «конкретного», и и силу «конкретного» Фурье становится сразу и нелепым, и очаровательным: «конкретное» строится как сцена, субстанция вызывает в уме практики, метонимически с ней сопрягаемые; перерыв на кофе отсылает нас ко всей бюрократии эпохи Цивилизации: «Не скандально ли видеть, как тридцатилетние атлеты скрючились за конторкой и тянут волосатыми руками чашку кофе, как будто мало женщин и детей, чтобы заниматься мелочной работой в бюро и по хозяйству?» Это живое изображение вызывает смех, потому что оно непропорционально своему означаемому; как правило, гипотипоза служит для того, чтобы иллюстрировать напряженные и благородные страсти (Расин: Вообрази, Кефиза…); у Фурье гипотипоза демонстративна; он производит своеобразный анаколуф, сочетающий домашнюю мелочность примера с широтой утопического проекта. Вот в чем секрет забавных синтагм, столь частых у Фурье (как и у Сада), которые сочетают в одной-единственной фразе весьма амбициозную мысль с чрезвычайно пустячным объектом; отправляясь от идеи кулинарных конкурсов в Гармонии («еда как тезис»), Фурье не останавливается на сочетаниях синтагм странных и восхитительных, забавных и решительных, где пирожки (которые он так любил, называя мирлитонами) ассоциируются с в высшей степени абстрактными темами («44 системы пирожков», «печи с пирожками, анафематствованными Вселенским собором», «пирожки, принятые Вавилонским собором» и т. д.). Это именно то, что теперь можно называть пара-грамматизмом: имеется в виду взаимоналожение (при двойном прослушивании) двух языков, один из которых, как правило, исключает другой; переплетение двух классов слов, традиционная иерархия которых не отменяется и не выравнивается, но — что предполагает гораздо более подрывной эффект — является дезориентированной: Вселенский собор и система передают свое благородство пирожкам, пирожки передают свою пустячность Анафеме, внезапная зараза вносит смятение в язык как институт.
Трансгрессия, осуществляемая Фурье, заходит еще дальше. Пустячный объект, возводимый им на демонстративный уровень, очень часто является низким. Это превращение оправдано, так как Гармония высвобождает и преобразует в восхитительное благо то, что презирает Цивилизация («Если Воклюзская Фаланга собирает 50 000 дынь или арбузов, то для потребления будет насчитываться около 10 000, 30 000 будет вывезено, а 10 000 низших поделят между лошадьми, котами и удобрениями»: здесь мы находим то искусство перечислительной каденции, о котором мы только что говорили: фурьеристское перечисление — это всегда загадка наоборот: в чем разница между конем, котом и удобрением? Никакой, поскольку функция всех трех — поглощать дыни низшего качества). Так строится поэтика хлама, возрастающего благодаря гармонийской экономии (например, маринованные старые куры). Фурье очень хорошо знает эту поэтику: ему известны эмблемы хлама — стоптанная туфля, факел, клоака: целый эпизод из «Нового Мира любви» (VII, 362 sq.) воспевает подвиги новых Крестоносцев в сапожном деле и чистке обуви сапожной щеткой; их прибытие на берега Евфратской империи приветствуется великолепным фейерверком, «который завершился пылающим стоптанным башмаком, в нижней части коего читается надпись: да здравствуют благочестивые холодные сапожники!».
Конечно же, Фурье осознавал «смехотворность» своих демонстративных объектов (своей риторики)22: он прекрасно знал, что буржуа придают настолько большое значение иерархическому разделению языков, предметов и обычаев, что ничто, на их взгляд, нельзя равнять с преступлением порчи языка, и что достаточно сочетать благородное (абстрактное) слово с низким (обозначающим чувственный объект или мусорный предмет), чтобы обязательно разъярить их пыл собственников (хорошего языка); он знал, что все насмехаются над его никогда не лгущими дынями, над триумфом жесткой птицы и над долгом Англии, выплаченным в куриных яйцах. Однако же Фурье подавлял несуразность своих демонстраций известным тоном мученика (мученичество изобретателя). Тем самым к параграмматизму его примеров (переплетающих два взаимоисключающих языка, один из которых благородный, а другой пария) добавляется окончательная, бесконечно более головокружительная двусмысленность: двусмысленность этого высказывания. Где же Фурье? В изобретении примера (старые маринованные куры)? В негодовании, вызываемом у него смехом других? В нашем прочтении, включающем в себя сразу и смех, и защиту Фурье? Утрата темы в письме никогда не бывает более полной (субъект становится совершенно неуловимым), нежели в таких высказываниях, рассогласование которых происходит до бесконечности, при отсутствии стопора, по образцу игры в ладошки или в камень, ножницы и листок бумаги: тексты, «смехотворность» или «глупость» которых не имеют в качестве истока определенного говорящего и над которыми, следовательно, читатель никогда не может получить преимущество (Фурье, Флобер). «Бог, — говорит Фурье, — производит иронию столь же тонкую, сколь и рассудительную, создавая некоторые продукты, загадочные по качеству, как, например, дыню, созданную для того, чтобы невинно мистифицировать пиры, восстающие против божественных методов, будучи не в силах ни в каком смысле обмануть гастрономов, встающих на сторону божественного или общественного режима (намек на всегда существующую трудность распознать хорошую дыню, „плод столь коварный для Цивилизованных“). — Я не берусь говорить, будто Бог создал дыню исключительно ради этого коварства, но оно неотделимо от многочисленных способов употребления этого плода. Природа в своих расчетах никогда Не пренебрегает иронией… Среди свойств дыни — ироническая гармония…» (по существу, дыня является элементом некоего письма). Какой читатель может притязать на то, что осилил такое-то высказывание — присвоил его себе в качестве объекта смеха или критики, словом, дал себе урок? — да и во имя какого другого языка?
Иероглиф
Фурье стремится расшифровать мир, чтобы переделать его (ведь как переделать, не расшифровав?).
Фурьеристская расшифровка исходит из самой трудной ситуации, заключающейся не столько в невыявленности знаков, сколько в их непрерывности. Есть высказывание Вольтера, которое Фурье непрерывно повторяет на собственный счет: «Но какая же густая ночь еще скрывает (вуалирует) природу?»; а ведь в вуали, в конечном счете, важна не столько идея маски, сколько идея скатерти. Еще раз: древнейшая задача логотета, основателя языка, состоит в том, чтобы без конца кроить язык: первая операция — «кусать» скатерть, чтобы впоследствии можно было ее стягивать (или тянуть на место).
Следовательно, в известной мере надо отличать расшифровку от раскроя. Расшифровка отсылает к полной глубине, к следам тайны. Раскрой отсылает к пространству отношений, к некоей дистрибуции. У Фурье расшифровка постулируется, но на, в общей сложности, второстепенных правах: она касается лжи и притворства цивилизованных классов: так обстоят дела с «тайными принципами» буржуазии, «которая начинает с того, что сто раз выпаливает ложь в своей лавке ради принципов свободной торговли. Поэтому буржуа послушает святую мессу, а возвратившись, трижды четыреста раз расскажет ложь, обманет и обокрадет тридцать покупателей ради тайного принципа торговцев: мы работаем не ради славы, нам нужны деньги» (VII, 246). Совершенно иное явление, обладающее совершенно иной важностью — раскрой — или, иначе, систематизация (приведение в систему); такое прочтение, являющееся существенным для фурьеристской работы, касается всей Природы (обществ, чувств, форм, природных царств) в том, что она представляет собой целостное пространство Гармонии — ведь человек у Фурье абсолютно инкорпорирован в мироздание, включая небесные светила; теперь это не изобличающее и умаляющее прочтение (ограниченное моральной ложью буржуазии), но прочтение возвышающее, интегрирующее, восстанавливающее, простирающееся до изобилия форм мироздания.
Является ли объектом этого второго прочтения «реальное»? Мы привыкли отождествлять «реальное» с остатком: «ирреальное», фантазматическое, идеологическое, словесное, изобильное — словом, «чудесное», на наш взгляд, маскирует «реальное», рациональное, инфраструктурное, схематическое; при переходе от реального к нереальному, на наш взгляд, присутствует (заинтересованное) производство экрана арабесок, тогда как при переходе от нереального К реальному — критическая редукция, алетическое23, научное движение, как если бы реальное было сразу и более тощим, и более существенным, чем надстройки, какими это реальное покрывают. Фурье, очевидно, работает над понятийной материей, складывание которой отрицает эту оппозицию и которая представляет собой реальное чудесное. Это реальное чудесное противостоит идеальному чудесному из романов; оно соответствует тому, что можно было бы назвать — как раз в оппозиции к роману — романическим. Реальное чудесное есть как раз означающее, или, если мы предпочитаем «реальность», то она маркирована по отношению к научному реальному своим фантазматическим следом. Но ведь категория, попадая в которую, начинает читаться это романическое, есть иероглиф, отличающийся от символа, подобно тому, как означающее может отличаться от полного, мистифицированного знака.
Иероглиф (его принципиальная теория дана в Théorie des quatre mouvements, I, 31 sq. et 286 sq.) постулирует формальное и произвольное соответствие (оно зависит от свободной воли Фурье; это идиолектальное понятие) между различными сферами мироздания, например, между формами (круг, эллипс, парабола, гипербола), цветами, музыкальными тонами, страстями (дружба, любовь, отцовство, честолюбие), породами животных, небесными светила ми и периодами социального филогенеза: почему эллипс — ортогональный иероглиф любви? Отчего парабола — ортогональный иероглиф отцовства? Между тем эта произвольность относительна совершенно так же, как и произвольность языковых знаков: мы полагаем, что имеется произвольное соответствие между означающим /груша/ и означаемым «груша», между неким меланезийским племенем и его тотемом (медведь, собака), потому что спонтанно (т. е. в зависимости от исторических и идеологических обусловленностей) воображаем мир в терминах подстановочных, парадигматических и аналогических, а не в серийных, ассоциативных и гомологических, словом, не в поэтических. Для Фурье характерно это второе воображение; для него основание смысла — не подстановка, а эквивалентность, равнозначная пропорциональной серии; подобно тому, как означающее груша или означающее медведь являются относительно мотивированными, если мы берем их в серии груша-слива-яблоня или в серии медведь-собака-тигр, так и фурьеристский иероглиф, избавленный от всякой однозначности, уступает языку, т. е. системе сразу и условной, и обоснованной. Иероглиф фактически подразумевает полную теорию смысла (а ведь слишком часто, доверяя словарной видимости, мы сводим его смысл к подстановке): иероглифы — говорит Фурье — группируются тремя способами: 1 по контрасту (улей/осиное гнездо, слон/носорог), это парадигма: улей маркирован продуктивностью, а у осиного гнезда этого свойства нет; слон маркирован длинными бивнями, а у носорога подобное свойство сводится к короткому рогу; 2 по союзу (собака и баран, свинья и трюфель, осел и чертополох): это синтагма и метонимия; данные элементы обычно употребляются вместе; 8 наконец, через прогрессию («ветвистые»: жираф, одень, лань, косуля, северный олень и т. д.): это, если не знать лингвистических классификаций, — серия, своего рода расширенная парадигма, состоящая из различий и соседств, которые Фурье превращает в сам принцип общественной организации, каковая, по существу, состоит в том, что в фалангу входят контрастные группы индивидов, связываемых между собой в каждой группе неким сродством: например, такова секта Цветочников, любителей разнообразных мелких цветов, противопоставленная секте Розистов, но сосуществующая с нею: серия — это, если можно так выразиться, актуализованная и синтагматизированная парадигма, и благодаря самому количеству ее термов она является не только жизнеспособной (тогда как семантическая парадигма подчиняется закону соперничающих и непримиримых противоположностей, которые не могут сосуществовать), но еще и счастливой. Прогрессия (серия) есть, пожалуй, то, что Фурье добавляет к смыслу (в том виде, как его описывают лингвисты), а следовательно, именно она разрушает произвольность. Почему, например, жираф в Ассоциации является иероглифом Истины (1, 286)? Идея, полностью притянутая за уши и, безусловно, неоправданная, если мы будем отчаянно пытаться найти какую-нибудь черту сродства или даже контраста между Истиной и этим крупным когтистым млекопитающим. Объяснение в том, что жираф включается в систему гомологии: в Ассоциации практическим иероглифом является бобр (из-за способностей к ассоциациям и строительству), а визуальным иероглифом — павлин (из-за веера его оттенков); между тем в той же серии, серии животных, необходима своего рода нейтральная ступень, нулевая ступень зоологической символики: это жираф, столь же бесполезный, как Истина в Цивилизации; отсюда же появляется и некий контр-жираф (сложный термин оппозиции): и это Северный Олень, от которого мы получаем всевозможные воображаемые услуги (в общественном порядке предусматривается даже создание нового животного, еще более экуменического, чем Северный Олень: и это будет Анти-Жираф).
Проникшая таким образом в историю знака, фурьеристская конструкция утверждает права барочной семантики, т. е. открытой изобилию означающего, бесконечной и между тем структурированной.
Либерал?
Сочетание различий имеет в виду, что соблюдается индивидуация каждого терма: Фурье не пытается выправить, скорректировать или отменить вкусы, какими бы они ни были (сколь бы «причудливыми» они ни были); скорее, наоборот, их утверждают, акцентируют, признают, узаконивают, укрепляют, ассоциируя между собой всех, кто хочет их практиковать: тем самым корпоративный вкус выстраивают в оппозицию с другими вкусами, сразу и сродственными, и различающимися: соревновательная игра (даже игра интриги, но закодированной) начнется между любителями бергамота и любителями груши-бере; таким образом, к удовлетворению простого вкуса (любить груши) мы добавим другие страсти, формальные и комбинаторные; например, кабалистику, или страсть к интригам, или же порхание, если встречаются гармонийцы с неустойчивыми взглядами, находящие удовольствие в том, чтобы переходить с бергамота на бере.
Фурье исходит из такой семантической конструкции мира, что «ассоциация», на его взгляд, не является «гуманистическим» принципом: речь идет не о том, чтобы объединить всех, у кого одна и та же мания («соманийцев»), чтобы они ощущали себя хорошо вместе и наслаждались, нарциссически всматриваясь друг в друга; речь, напротив, идет о том, чтобы ассоциироваться ради сочетания, ради контрастирования. Фурьеристское сосуществование страстей отнюдь не исходит из либерального принципа. Никто ни от кого благородно не требует «понимать», «принимать» страсти других (разве что — на самом деле — отвергать их). Цель Гармонии — не в том, чтобы защищаться от конфликтов (создавая ассоциации по подобию) либо уменьшать их (сублимируя, очищая или нормализуя страсти), либо даже преодолевать их («понимая» другого), но в том, чтобы эксплуатировать их ради наибольшего удовольствия для каждого и без ущерба для кого бы то ни было. И как же? Играя с конфликтами, превращая конфликтность в текст.
Страсти
Страсть (характер, вкус, мания) есть несводимое единство фурьеристской комбинаторики, абсолютная графема утопического текста. Страсть естественна (в ней нечего исправлять, разве что производить некую контрприроду, то, что происходит в Цивилизации). Страсть беспримесна (ее сущность чиста, сильна, резко очерчена: одна лишь цивилизованная философия рекомендует страсти дряблые, апатичные, контроль и компромисс). Страсть счастлива («Счастье… состоит в том, чтобы иметь много страстей и много средств для их удовлетворения», I, 92).
Страсть не есть возвышенная форма чувства, мания не есть причудливая форма страсти. Мания (и даже прихоть) есть сама сущность страсти, единство, исходя из которого, обусловливается Притяжение (притягательное и притягивающее). Страсть не поддается ни деформации, ни трансформации, ни редукции, ни измерению, ни замене: это не сила, это число; мы не можем ни разложить, ни амальгамировать эту счастливую, искреннюю и естественную монаду, но можем лишь подвергнуть ее сочетанию, пока она не воссоединится с целостной душой, трансиндивидуальным телом, имеющим 1620 свойств.
Древо счастья
Страсти (числом по 810 для каждого пола) расходятся, подобно ветвям дерева (древа-фетиша классификаторов), от трех стволов: люксизма, включающего в себя чувственные страсти (по одной на каждое из пяти чувств); группизма (четыре изначальные страсти: честь, дружба, любовь, родство) и сериизма (три дистрибутивные страсти). Исходя из этих двенадцати страстей, развертывается целая комбинаторика (им свойственно не моральное, но лишь структурное преобладание).
Девять первых страстей коренятся в классической психологии, но три последних, формальные, являются фурьеристским изобретением. «Диссидента» (или Кабалистика) — это отрефлектированный пыл, страсть к интригам, мания подсчета, искусство эксплуатировать различия, соперничества, конфликты (мы без труда признаем здесь параноическую текстуру); это наслаждение для придворных, женщин и философов (интеллектуалов), и поэтому эту страсть можно назвать и Умозрением. «Композита» (по правде говоря, очерченная гораздо менее резко, нежели соседствующие с ней) есть страсть к переполнению, к восторгу (чувственному или возвышенному) перед размножением; ее можно называть Романтикой. «Варианта» (или Чередование, или Порхание) есть потребность периодического варьирования (каждые два часа менять занятие, удовольствие); если угодно, это диспозиция субъекта, которая устойчиво не инвестируется в «должный объект»: страсть, мифическим олицетворением которой можно считать Дон-Жуана; индивиды, непрестанно меняющие ремесла, мании, любовь, желания; нераскаявшиеся ловеласы, неверные мужья, ренегаты, люди, подверженные смене настроения, и т. д.: страсть, презираемая при Цивилизации, но Фурье ставит ее очень высоко; именно она позволяет стремительно «пробегать» сразу по нескольким страстям и, подобно проворной руке на фортепьяно для нескольких исполнителей, вызывать гармоничную вибрацию (настал удобный случай сказать это) великой целостной души; фермент перехода всего во все, последняя страсть одушевляет разновидность счастья, приписываемую парижским сибаритам, искусство жить хорошо и быстро, разнообразие и нанизывание удовольствий, стремительность движения (вспомним, что для Фурье смысл жизни господствующего класса представляет собой саму модель счастья).
Эти три страсти являются формальными: будучи включенными в классификацию, они обеспечивают ее функционирование («механику»), или, точнее говоря: игру. Если мы сравним совокупность страстей с карточной или шахматной игрой (что и делает Фурье), то три дистрибутивные страсти, по существу, будут являться правилами игры; в них высказывается, как приходить к согласию, поддерживать равновесие, приводить в движение, и они позволяют преобразовать другие страсти (из которых каждая, взятая изолированно, была бы бесполезной) в череду «блестящих и бесчисленных комбинаций». И как раз от подобных правил игры (от этих формальных и дистрибутивных страстей) общество отказывается: они производят (сам признак их превосходства) «персонажей, которых обвиняют в испорченности и называют либертенами, развратниками и т. д.»; как у Сада, синтаксис, один лишь синтаксис производит наивысшую аморальность.
Таковы двенадцать радикальных страстей (подобных двенадцати тонам гаммы). Разумеется, есть и тринадцатая (всякий хороший классификатор знает, что он должен прибавить к его картине еще одно число и подготовить выход из его системы), и это сам ствол древа страстей: это Унитеизм (или Гармонизм). Унитеизм24 есть страсть к единству, «склонность индивида согласовывать свое счастье со счастьем всех, кто его окружает, и всего рода человеческого»; эта дополнительная страсть производит Оригиналов, людей, которым неуютно в этом мире и которые не могут приспособиться к обычаям Цивилизации; стало быть, это и есть страсть самого Фурье. Унитеизм ни в коей мере не является моральной страстью, которую можно рекомендовать (любите друг друга, объединяйтесь), поскольку единство Гармонии есть комбинация, структурная игра различий; Унитеизму противостоит именно упрощенчество, порок цивилизованного духа, «использование разума при отсутствии чудесного, или чудесного при отсутствии разума»; упрощенчество «помешало бы Ньютону открыть систему природы, а Бонапарту — завоевать мир». Упрощенчество (или тоталитаризм, или монологизм) в наши дни можно считать либо цензурой Потребности, либо цензурой Желания; на что в Гармонии (в Утопии?) могла бы ответить наука, сочетающая потребность с желанием.
Числа
Авторитет Фурье, Референция, Цитата, Наука, предшествующий Дискурс, позволяющий ему говорить и самому обладать властью над «глупостью 25 ученых веков, которые об этом и не думали», есть расчет (как сегодня для нас — формализация). Этому расчету нет необходимости быть значительным или усложненным: это мелкий расчет. Отчего же мелкий? Оттого, что сколь бы последовательным он пи был (от него зависит счастье человечества), этот расчет прост. Кроме того, мелочность побеждает идеи известной услужливой любезности: мелкий расчет Фурье — просто сдвиг, открывающийся по направлению к фантасмагоричности очаровательной детали.
Все происходит так, как если бы Фурье исследовал саму идею детали, как если бы он находил ее в нумерации или в безудержном разделении каждого объекта, предстающего перед его умственным взором, как если бы этот объект мгновенно внушал ему число или классификацию: это напоминает условный рефлекс, по всякому поводу включающий некое безумное число: «В Риме во времена Варрона было 278 противоречивых мнений о подлинном счастье», если же речь идет о беззаконных связях (при Цивилизации)? то для Фурье они существуют, только если он их перечисляет: «На протяжении 12 лет целибата мужчина, соответствующий среднему терму, завязал 12 связей незаконной любви, приблизительно 6 в делах прелюбодеяния и 6 в делах адюльтера и т. д.» Все служит предлогом для появления числа, oт возраста земного шара (80 000 лет) до количества человеческих качеств (1620).
Фурьеристское число не округляется, и, по существу, этот факт и свидетельствует о его бредовости (небольшая проблема социо-логики: почему наше общество считает «нормальными» десятичные числа и «безумными» числа в пределах десятков? Докуда простирается нормальность?) Этот бред зачастую оправдывается еще более бредовыми причинами, с помощью которых Фурье отрицает произвольность своих расчетов или, что еще безумнее, смещает эту произвольность, обосновывая не данное число, но его эталон: рост человека в Гармонии будет 7 футов 84 дюйма; почему? мы так и не узнаем, но единица измерения торжественно обосновывается: «Не случайно я объявляю парижский королевский фут25 естественной мерой; он обладает таким качеством, потому что равен 32-й части высоты воды во всасывающих насосах» (здесь мы находим то внезапное скручивание синтагмы, тот анаколуф, ту дерзкую метонимию, что и составляет «очарование» Фурье: вот всасывающие насосы, сочетающиеся в пространстве нескольких слов с ростом жителя Гармонии). Число возвышает, оно является оператором славы, как треугольное число Троицы в иезуитском стиле, не потому, что оно увеличивает (это означало бы утратить зачарованность деталью), но потому, что оно совершает операцию, противоположную умножению: «следовательно, если мы разделим на 810 число 36 миллионов, которого достигает население Франции, мы обнаружим, что в этой Империи существует 45 000 индивидов, способных быть равными Гомеру, 45 000 — способных быть равными Демосфену и т. д.» Фурье подобен ребенку (или взрослому: так как автор этих строк никогда не занимался математикой, сам он испытал это ощущение весьма поздно), который с восторгом открыл потрясающую силу комбинаторного анализа или геометрической прогрессии. В предельном случае сами цифры не являются необходимыми для этого возвышения; достаточно подразделить некий класс, чтобы торжествующе осуществить этот парадокс: деталь (буквально: мелочь) способствует увеличению, и в этом она подобна радости. Это буйство числовой экспансии, одержимости и, так сказать, числового, классификационного оргазма: стоит какому-либо объекту появиться, как Фурье его таксономизирует (чуть было не сказал «содомизирует»): муж несчастлив в цивилизованном браке? Это поддается немедленному объяснению по 8 причинам (случайное несчастье, растрата, бессонница, монотонность, бесплодие, вдовство, характер союза, супружеская измена). Currente calamo26 вертится слово «сераль»? Можно немедленно назвать три класса одалисок: честные женщины, мелкие буржуазки и куртизанки. Что происходит в Гармонии с женщинами по достижении восемнадцати лет? Ничего иного, кроме того, что они классифицируются на: Супруг (которые, в свою очередь, подразделяются на постоянных, сомнительных и неверных), Дамочек или Полудам (эти меняют владельцев, но последовательно, не больше одного за один раз) и Любовниц (две последних категории имеют дальнейшие подразделения); двум термам в каждой серии соответствуют две таксономические накладки: Отроковицы и Независимые. А как с богатством? Существуют не только Богатые и Бедные; существуют: бедные, стесненные в средствах, справедливые, непринужденно живущие, богатые. Само собой разумеется, для обладателя противоположной мании, не терпящего ни числа, ни классификации, ни системы (таких людей много в Цивилизации, ревностно относящейся к «спонтанности», к «жизни», к «воображению» и т. д.), фурьеристская Гармония была бы самим Адом: в трапезе, представляющей собой защиту тезиса (трапеза-конкурс), на каждом блюде было бы две этикетки, написанных жирными буквами, видными издалека и помещенными на стержне, будучи обращенными в противоположные стороны, «дабы одна была видна через стол, а другая — по длине стола» (автор этих строк познал небольшой ад в таком роде: в американском коллеже, где его накормили — хотя система вышла из французского мозга; чтобы обязать студентов беседовать с пользой для себя, не переставая при этом питаться, и чтобы они в то же время воспользовались пылом профессора, каждый приглашенный при каждой смене блюда должен был продвигаться на одну ступеньку к профессорскому солнцу, «по часовой стрелке», гласил регламент; едва ли есть необходимость уточнять, что из такого движения небесных светил никакой «беседы» не получилось).
Возможно, воображение детали есть то, что специфическим образом определяет Утопию (в противоположность политологии); это было бы логично, ведь деталь фантазматична и на этих правах осуществляет само удовольствие Желания. У Фурье число редко относится к статистике (имеет целью утверждать средние величины и вероятности); благодаря своей видимой чрезмерной точности, оно сугубо качественно. Нюанс, дичь этой таксономической охоты, дает гарантию удовольствия (переполнения), потому что он обусловливает справедливую комбинаторику (знание о том, с кем группироваться, чтобы иметь возможность войти в дополнительные отношения с нашими собственными различиями). Итак, Гармония должна включать в себя операторы нюансов, совершенно так же, как гобеленная мастерская имеет специалистов, задачей которых является подбирать оттенки ниток. Этими «нюансистами» являются: либо операции (в фурьеристской эротике — «приветствие простой природы», предварительная вакханалия, схватка, позволяющая партнерам испытать друг друга перед тем, как совершить выбор; здесь практикуются «ласки на чужой территории, или разведка местности»; это занимает половину четверти часа), либо деятели: таковыми являются либо «исповедники» (эти исповедники не выслушивают никакого Греха, они «совершают психоанализ», чтобы выявить симпатии, зачастую замаскированные видимостью или познанием тем: таковы распутыватели дополнительных нюансов), либо «расторгатели» (расторгатели, помещенные в группу, которая еще не обрела своей подлинной комбинаторики, «гармонии», производили там поразительные эффекты: они разрушают ошибочные супружеские пары, открывая каждому свою страсть, таковы «переворачиватели», «модификаторы»; так, лесбиянки и педерасты, будучи вброшенными в схватку, нападая вначале на «борцов за их свойства», «признают себе подобных и разрушают значительную часть супружеских пар, которых объединил случай»).
Нюанс, заостренность числа и классификации, имеет полем тотальности целостную душу, человеческое пространство, обусловленное своей широтой, потому что это — комбинаторное измерение, в рамках которого возможен смысл; ни один человек не является самодостаточным, ни у одного нет целостной души: необходимо по 810 качеств каждого из полов, всего 1620, к которым добавляются омнититры (сложная ступень оппозиций) и исчезающе малые нюансы страсти. Целостная душа, гобелен, в котором выражается каждый оттенок, есть грандиозная фраза, воспевающая мироздание; в сущности это Язык, каждый из нас в котором является лишь словом: «В эпоху кончины планеты ее великая душа, и следовательно, и наши души, которые неразрывно ей присущи, перейдут на другой, новый земной шар, на планету, которая будет обусловлена, концентрирована и закалена…»
Брюньон27
В любой классификации Фурье всегда есть особо выделенная часть. Такая часть называется по-разному: переход, смесь, пассаж, нейтральность, тривиальность, двойственность (а мы могли бы назвать ее приложением); естественно, она выражена в числовом отношении; это 1/8 общей численности чего бы то ни было. Эта 1/8 имеет, прежде всего, хорошо известную ученым функцию: это законная доля погрешности («Расчеты, касающиеся Притяжения и социального Движения, учитываются всегда — за исключением 1/8… эта часть будет всегда подразумеваться».) Правда, поскольку у Фурье речь всегда идет о расчете счастья, погрешность немедленно делается этической: когда Цивилизация (ненавистная) «обманывается» (относительно собственной системы), она производит счастье: стало быть, в Цивилизации дробь 1/8 представляет счастливых людей. Из этого примера легко понять, что для Фурье восьмая часть не исходит из либеральной или статистической уступки, из смутного признания возможного разрыва, из «гуманного» ослабления системы (к которой надо относиться философски); речь, наоборот, идет о значительной структурной функции, о кодовом ограничении. О чем именно?
Если взять классификаторы (таксономические), то для Фурье больше всего необходимы переходы («сцепления») от одного класса к другому28, это своего рода смазка, комбинаторный аппарат которой необходимо использовать, чтобы избавиться от скрежета; итак, особо выделенная часть есть часть Переходов или Нейтральностей (нейтральность есть то, что занимает место между маркированностью и немаркированностью, своего рода прокладка, амортизатор, роль которого в том, чтобы заглушать, ослаблять, разжижать семантическое тиканье, этот метрономический шум, навязчиво обозначающий парадигматическое чередование: да/нет, да/нет, да/нет и т. д.). Брюньон, являющийся одним из таких Переходов, смягчает оппозицию между сливой и персиком, как айва смягчает оппозицию между грушей и яблоком: брюньон и айва образуют 1/8 от противопоставленных им фруктов. Эта часть (1/8) является скандальной, так как она противоречива: это класс, куда проваливается все, что пытается избежать классификации; но часть эта является и высшей: пространство Нейтральности, пространство приложения к классификации, оно связывает между собой сферы, страсти, характеры; искусство использовать Переходы — основное искусство гармонического расчета; нейтральный принцип принадлежит к математике, чистому языку комбинаторики, композиции, к самому шифру игры.
Во всех сериях имеются двойственные представители: «сенситива», летучая мышь, летучая рыба, земноводные, растения-животные, лесбийская любовь, педерастия, инцест, китайское общество (полуварварское, полуцивилизованное, обладающее сералями и судами — обычными и по этикету), известь (огонь плюс вода), нервная система (тело плюс душа), кофе (недостойным образом отвергавшийся в Мокко на протяжении 4 000 лет, а затем внезапно ставший предметом торговой лихорадки, перешедший от униженности к высшему рангу), дети (третий пол в смысле страстей, не мужчины и не женщины). Переход (Смесь, Двойственность, Нейтральность) есть все, что представляет собой двоицу контрастов, стык крайностей, и, таким образом, может принять в качестве эмблематической формы эллипс с двойным фокусом.
Переходы в Гармонии играют благотворную роль: например, они препятствуют монотонности в любви, деспотизму в политике; дистрибутивные страсти («композита», кабалистика, порхание) играют переходную роль (они «зацепляют», обеспечивают изменения «объектов»); Фурье рассуждает всегда в противоход, ведь то, что благотворно в Гармонии, неизбежно исходит из того, что дискредитируется или подавляется в Цивилизации: Переходы, стало быть, суть «тривиальности», коими цивилизованные ученые пренебрегают как низкими темами: летучая мышь, альбинос, подлая порода гермафродитов, вкус жесткой домашней птицы. Самим примером Тривиального Перехода служит Смерть: восходящий переход, располагающийся между гармонийской жизнью и счастьем другой жизни (чисто чувственным блаженством), он «утратит все, что в нем есть одиозного, когда философия соблаговолит согласиться изучать все переходы, которые она отвергает, называя тривиальностями». Все, что отвергается в Цивилизации, от педерастии до Смерти, наделяется в Гармонии высшей ценностью (но не преобладающей: ничто ни над чем не господствует, все сочетается, зацепляет друг друга, чередуется, взаимно превращается). Эта четкость функционирования (эта справедливость) есть сама обусловливающая ее погрешность на 1/8. Итак, Нейтральность противостоит Равнодействующей; последняя представляет собой количественное, а не структурное понятие; это само обличье угнетения, коему большое число подвергает малое; взятое в статистическом расчете, посредничество заполняет и переполняет систему (так обстоит дело со средними классами); нейтральность же, напротив, есть чисто качественное и структурное понятие; это то, что дезориентирует смысл, норму, нормальность. Иметь вкус к нейтральному означает неизбежно презирать среднее.
Система/систематическое
…что подлинное содержание этих систем вовсе не заключается в их систематическим форме, видно лучше всего на примере правоверных фурьеристов… которые при всём своём правоверии являются прямыми антиподами Фурье, буржуазными доктринерами.
Фурье, возможно, позволяет нам вновь выразить следующую оппозицию (которую мы недавно упомянули, отличая романическое от романа, поэзию от поэмы, эссе от диссертации, письмо от стиля, производство от продукта, структурирование от структуры29): система есть корпус доктрины, в рамках которого элементы (принципы, протоколы, последствия) развиваются логически, т. е., с точки зрении дискурса, риторически. Закрытая (или моносемическая) система всегда является теологической, догматической; она живет двумя иллюзиями: иллюзией прозрачности (язык, которым мы пользуемся, чтобы выявить ее, имеет репутацию чисто инструментального; это не письмо) и иллюзией реальности (цель системы — быть прикладной, т. е. исходить из языка, чтобы обосновывать реальное, определенное в порочном круге в качестве самой экстериорности языка); это сугубо параноический бред, способом передачи коего являются настойчивость, повторение, катехизис, ортодоксия. Произведения Фурье не образуют систему; только когда мы пожелаем «реализовать» эти произведения (в фаланстерах), они ретроспективно превратятся в «систему», обреченную на немедленное фиаско; система — в терминологии Маркса-Энгельса — представляет собой «систематическую форму», т. е. чисто идеологическое, идеологическое как отражение; систематическое ость игра системы; оно относится к языку открытому, бесконечному, избавленному от всякой референциальной иллюзии (претензии); модус его возникновения, складывания — не «развитие», но распыление, высеивание (золотая пыль означающего); это дискурс без «объекта» (о вещах он говорит лишь искоса, воспринимая их как бы через плечо: так Фурье говорит о Цивилизации) и без «субъекта» (когда автор пишет, он не позволяет воспринимать себя в качестве воображаемого субъекта, так как он очерчивает свою роль высказывающегося таким способом, относительно которого невозможно решить, всерьез ли это происходит или пародийно). Это бред в широком диапазоне, не замыкающийся, но видоизменяющийся. В сравнении с монологической системой, систематическое диалогично (оно представляет собой задействование двусмысленностей, оно не терпит противоречий); это письмо, ему присуща вечность письма (постоянная мутация смыслов на протяжении Истории); систематическое заботится не о применении (разве что на правах чистого воображаемого, театра дискурса), но о передаче, о циркуляции (значащей); к тому же систематическое бывает передаваемым, лишь когда оно деформируется (читателем); в терминологии Маркса-Энгельса систематическое является реальным содержанием (Фурье). — Здесь мы не изобличаем систему Фурье (ту часть систематического, которая воображаемо взаимодействует с системой), но лишь говорим о нескольких топосах его дискурса, которые принадлежат к систематическому.
Фурье обращает в замешательство — пускает и свободное плавание — систему с помощью двух операций; прежде всего, непрестанно откладывая окончательное изложение на более позднее время: его учение сразу и возвышенно, и многословно; впоследствии он это делает, вписывая систему в систематическое, на правах неопределенной пародии, тени, игры. Например: Фурье набрасывается на цивилизованную (репрессивную) «систему», он требует тотальной свободы (свободы вкусов, страстей, маний, причуд); стало быть, мы ожидали спонтанной философии, но получили полную противоположность: отчаянную систему, сама избыточность которой, фантастическое напряжение превосходит систему и свершает систематическое, т. е. письмо: свобода никогда не бывает противоположностью порядка, это пара грамматизированный порядок: письмо должно мобилизовать в одно и то же время и некий образ, и его противоположность.)
Party
Что такое party? 1 — разделение (partage), изолирующее каждую группу вдали от других; 2 — оргия (partouze), иерархически связывающая ее участников между собой; 3 — партия (partie), регулируемый момент игры, коллективного развлечения. У Сада и у Фурье party, представляющая собой высшую форму гармонийского или садического счастья, имеет троякий характер: это светская церемония, эротическая практика, социальный акт.
Фурьеристская жизнь есть бесконечная party. С 3 часов 30 минут утра, в летнее солнцестояние (в Гармонии есть необходимость немного спать) житель Гармонии входит в состояние светскости, будучи вовлеченным в последовательность «ролей» (каждая из них — просто утверждение какой-либо страсти) и подчиненным правилам сочетания (сцепления) этих ролей (это как раз и есть определение светскости, функционирующей как язык): светский человек есть тот, кто проводит время, цитируя (и стремясь выткать то, что он цитирует). Цитаты, к которым прибегает Фурье, чтобы блаженно описывать светскую жизнь гармонийца, парадоксально (пара-грамматически) происходят из репрессивной лексики цивилизованного режима: Церковь, Государство, Армия, Биржа, Салоны, исправительная колония, Скаутское движение дают фурьеристской party наиболее нежные образы30.
Всякая светскость диссоциативна: речь идет о том, Чтобы запереться ради исключения и ради исследования поля, в пределах которого могут функционировать правила игры. Фурьеристской party ведомы два типа замкнутости — времени и места.
Топография фаланстера вычерчивает оригинальное место, в общей сложности заполненное дворцами, монастырями, особняками и крупными «ансамблями», где организация здания сочетается с организацией территории, так что (совершенно со временный взгляд) архитектура и градостроительство разрушают друг друга в пользу общей науки о человеческом месте, первейшим свойством которого является уже не защита, но циркуляция: фаланстер — это скит, в котором циркулируют его жители (между тем существуют и выходы за пределы фаланстера: таковы большие поездки орд, parties на ходу). Это пространство, очевидно, функционализировано, как показывает следующая реконструкция (весьма приблизительная, потому что фурьеристский дискурс, как и всякое письмо, ни к чему не сводим).
Основным делом этой организации служит коммуникация. Подобные подростковым отрядам, которые живут вместе все дни каникул в непрерывном удовольствии и возвращаются к себе в комнаты лишь с сожалением, гармонийцам для того, чтобы раздеваться и спать, требуется лишь временное жилище, где достаточно простой жаровни. Зато с какой любовью и с каким усердием Фурье описывает крытые, отапливаемые, вентилируемые галереи, засыпанные песком подземелья и коридоры, покоящиеся на колоннах, — через которые происходит коммуникация дворцов и особняков соседних Племен! Замкнутое место допускается лишь в любви, хотя и для того, чтобы свершить — «запечатлеть» — союзы, начинающиеся в вакханалиях, простые «залпы» или сеансы «абордажа».
Топографическому разграничению соответствует тот аппарат временной замкнутости, каким является расписание (timing); поскольку страсть (ее вложение в конкретный объект) необходимо менять каждые дна часа, оптимальным временем является прерывистое (функция расписания — в том, чтобы интенсифицировать длительность, обеспечить сверхпроизводство времени и тем самым увеличить жизненную потенцию: «Никогда день не будет достаточно длинным, чтобы его хватало для интриг и радостных собраний, которые расточает новый порядок»: похоже, мы слышим подростка, нашедшего «свой отряд» на каникулах); например, при комбинированном Строе основательный прием пищи бывает 5 раз (в 5 часов утра — утреня или подъем, в 8 часов — завтрак, в 1 час — обед, в 6 часов — гутирование, в 9 часов — ужин), а легкий прием — 2 раза (в 10 часов и в 4 часа): это напоминает расписание старомодного санатория. Житель Гармонии — физиологически возрожденный режимом счастья — спит всего лишь с 11 часов вечера до 3 часов 30 минут утра; он никогда не занимается любовью ночью — а ведь именно таков презренный обычай цивилизованных.
Любовь (эротическое счастье, включая чувственный эрос) представляет собой основное дело долгого гармонийского дня: «В Гармонии, где нет бедных и где каждый допускается к любви до весьма преклонного возраста, каждый отдает этой страсти фиксированную часть дня, когда любовь становится главным делом: у нее свой код, свои суды (нам уже известно, что наказания состоят в новой и новой любви), свои двор и свои институты». Подобно эросу Сада, эрос Фурье является классифицирующим и распредели тельным: население распределено на классы любящих. У Сада имеются рассказчицы, ебари и т. д.; у Фурье — четверки Весталок, Отроки и Отроковицы. Фавориты и Фаворитки, Производители и т. д. От Сада к Фурье изменяется один лишь этос дискурса, превращаясь из эйфорического в ликующий. Ведь эротический фантазм остается одним и тем же, это фантазм свободного распоряжения: всякий запрос на любовь находит не сходя с места субъект-объект, которым можно располагать либо по принуждению, либо через ассоциацию; это и есть пружина идеальной оргии, фантазматического, контр-цивилизованного места, где никто никому не отказывает, и цель здесь — не приумножать количество партнеров (это не количественная проблема!), но устранить зияющую рану всякого отрицания; изобилие эротического материала, так как речь идет как раз о Желании, а не о Потребности, имеет целью не составлять «общество любовного потребления», но — парадокс и подлинно утопический скандал! — вызывать функционирование Желания в самом противоречии, т. е.: постоянно выполнять его (постоянно означает, что оно сразу всегда выполняется и никогда не выполняется, или, наоборот, никогда и всегда: порядок слов зависит от степени энтузиазма или горечи, и соответствии с какими мы творим фантазм). Именно это означает высший любовный институт фурьеристского общества: Ангеликат (еще одна церковная цитата); Ангеликат в Гармонии — это очень красивая пара, которая «из филантропии» по праву жалуется всем мужчинам и женщинам, испытывающим Желание (в том числе и уродливым). Ангеликат имеет и еще одну функцию, уже не филантропическую, Но посредническую: он служит проводником желания: как если бы каждый человек, будучи предоставлен самому себе, был неспособен знать, что желать; как если бы он был слепым, неспособным изобретать свое желание; как если бы другие всегда должны были показывать нам, где находится желанное (нет сомнения в том, что такова основная функция так называемых эротических представлений в массовой культуре: функция не замещения, а проводничества): ангельская чета — вершина любовного треугольника: это точка течи, без которой не бывает эротической перспективы31.
Party, ритуал, общий для Сада и Фурье, имеет в качестве «доказательства» факт дискурса, в равной степени обнаруживаемый у обоих: любовная практика может высказываться только в форме «сцены», «сценария», «живой картины» (чисто фантазматическая диспозиция): таковы всевозможные садические сеансы, для которых почти всегда имеется декорация: рощи, цветные покрывала, цветочные гирлянды, а у Фурье — роман о Гниде32. По существу, к самой мощи фантазма, к разрушительной силе, с какой Фурье обращается с культурными моделями, используя их неуважительно, относится «репрезентация» эротической сцены в самых что ни на есть пошлых красках и «приличным» тоном мелкобуржуазного искусства: наиболее сильные сцены у Сада, пролесбийский бред Фурье — все это происходит в декоре Фоли-Бержер: карнавальное сочетание трансгрессии с оперой, мудрое место безумных действий, куда погружается субъект в культуре; осмеяние, побеждающее сразу и искусство, и секс, со всей серьезностью для самой трансгрессии отрицает запрет на ее сакрализацию (наделяя всеобщую проституцию декором из «Ловцов жемчуга»): отчаянное бегство означаемого через смещение эстетики и секса, которое повседневный язык пытается осуществить на свой лад, когда говорит о розовых или голубых балетах.
Компоты
В одной восточной книге сказано, что нет лучшего средства от жажды, чем немного холодного, хорошо засахаренного компота, за которым следуют несколько глотков холодной воды. Этот совет восхищал Фурье в двух отношениях: прежде всего, из-за сочетания твердого тела и жидкости (это сам тип Перехода, Смеси, Нейтральности, Промежуточности, Сумерек); затем, из-за выдвижения компотов на уровень философской пищи (жажду и желание удовлетворяет Композиция, а не Простое).
Гармония будет засахаренной. Почему? По нескольким причинам Гармония строится с чрезмерной детерминацией (вероятный признак фантазма). Прежде всего, потому что сахар есть противохлеб; так как хлеб является мифическим объектом Цивилизации, символом труда и горечи, эмблемой Нужды, Гармония перевернет употребление хлеба и сделает из него шифр Желания; хлеб станет продуктом чрезвычайной роскоши («один из самых дорогостоящих и бережно расходуемых видов пищи»); зато сахар сделается повседневной пищей, сахар станет хлебом33. Впоследствии, потому что таким образом продвигаемый сахар соединится с фруктами в форме компота, появится Хлеб Гармонии, основная пища для народов, ставших богатыми и счастливыми34. В каком-то смысле вся Гармония возникла благодаря любви Фурье к компотам подобно тому, как целая жизнь человека может выйти из грезы ребенка (здесь — греза о Стране Кондитерских Изделий, об озерах из варенья, о шоколадных горах): в произведениях Фурье далекий фантазм перелицовывается в обратную сторону: целая конструкция с грандиозными разветвлениями (гармонийский строй, космогония нового мира) исходит из этимологической метафоры: поскольку компот (composita) — это композиция, воздвигается эйфорическая система Смеси; но, например: не опасен ли для здоровья сверхзасахаренный режим? Для Фурье не составляет труда изобрести противосахар, хотя тот и сам иногда сильно засахарен: «Это изобилие засахаренных блюд будет примером неудобств, когда мы сумеем исправить пагубное влияние сахара чрезвычайным изобилием ликерных вин для мужчин, белых вин для женщин и детей, кисловатых напитков, подобных лимонаду, кислоты цедры…». Или, скорее, в карусели означающих никто не в силах определить, что начинает — вкус Фурье (к сахару, к отрицанию всего конфликтного? К фруктовой смеси? К вареной пище, преобразованной в полужидкую субстанцию?) или превознесение чистой формы, композиция-компот, комбинаторика? Означающее (Фурье сдается ему на милость) представляет собой неопределенную ткань без истоков, текст.
Какая погода (какое время) на дворе
Старинная риторика, преимущественно средневековая, включала в себя особую топику, топику impossibilia (по-гречески adynata); adynaton было общим местом, топосом, надстроенным над идеей вершины: два от природы противоречащих друг другу элемента, враги (гриф и голубка) мирно уживаются («Огонь горит во льду, Солнце становится черным, Я вижу, что луна скоро упадет, Это дерево сошло с места», — писал Теофиль де Вьо); невозможный образ служил для того, чтобы отметить презренное время, время скандальной контр-природы («мы все видели!»). В который уже раз Фурье переворачивает риторический топос; adynaton служит ему для то го, чтобы прославлять чудеса Гармонии, покорение Природы осуществляется противоестественными способами; например, нет ничего неоспоримо более «естественного» (вечного), нежели горько-соленая морская вода, но ведь она не питьевая; Фурье, воздействуя на нее ароматом Северного Сияния, превращает ее в лимонад (цедровая кислота); это позитивный adynaton.
У Фурье много разнообразных adynata. И все можно свести к тому (очень современному) убеждению что культура людей видоизменяет климат35. Для Фурье человеческую «природу» невозможно исказить (она подвержена лишь сочетаниям), но вот «природная» природа видоизменяется (причина здесь в том, что космогония Фурье основана на ароматах, сравнима с образом полового флюида, тогда как его психология прерывиста, открыта взаимодействиям, а не флюидам).
Эта топика невозможного следует категориям античной риторики:
I. Хронографии (имеются в виду невозможности во времени): «Мы станем свидетелями зрелища, которое может наблюдаться лишь раз на каждой планете: переход от бессвязности к социальной сочетаемости… Каждый год в продолжение этой метаморфозы будет стоить столетий обычного существования… и т. д.»
II. Топографии. Пространственные невозможности, весьма многочисленные, относятся к сфере того, что мы называем географией: 1. Климатология: а) Фурье меняет климаты, превращает полюс в новую Андалузию и переносит в сибирские края теплую температуру Неаполя и Прованса; b) Фурье улучшает времена года, презираемые в цивилизованной Франции (тема: Больше весны!): «В 1822 г. совершенно не было зимы, в 1823 г. — весны. Этот постоянный беспорядок, длящийся вот уже десять лет, представляет собой результат разлада ароматов, который планета испытывает из-за слишком долгого цивилизованного, варварского и дикарского хаоса» (тема: виной этому — Бомба); с) Фурье распоряжается микроклиматами: «Атмосфера и жилища представляют собой неотъемлемую часть наших одеяний… При цивилизации никто никогда не думал усовершенствовать ту часть одеяний, каковую мы называем атмосферой и с которой мы находимся в непрерывном контакте» (это тема фаланстерских коридоров, обогреваемых и вентилируемых). 2. Педология: (Крестоносцы сапожного дела и чистки обуви)… отсюда они в массе вышли в Иерусалим и начали с того, что покрыли плодородной землей и плантациями ту Голгофу, где христиане бубнили ненужные молитвы; за три дня они сделали гору плодородной. Итак, их религия состоит в том, чтобы обеспечить плодородное и приятное в тех краях, куда наше глупое благочестие несло лишь разорение и суеверия. 3. Физическая, география: Фурье подвергает карту мира подлинной операции по эстетической хирургии: он перемещает континенты, переносит климаты, «поднимает» Южную Америку (как поднимают груди), «опускает» Африку, «протыкает» каналами перешейки (Суэцкий и Панамский), меняет города местами (Стокгольм переносится на место Бордо, Санкт-Петербург — на место Турина), превращает Константинополь в столицу гармонийского мира. 4. Астрономия: «Человек призван к тому, чтобы смещать и перемещать небесные светила».
III. Просопографии: имеются в виду видоизменения человеческого тела: а) рост: «Человеческий рост будет прибавлять 2–3 дюйма за поколение — вплоть до того, когда он достигнет среднего показателя 7 футов 84 дюйма для мужчин»; b) возраст: «Тогда средней продолжительностью жизни будет 144 года, а сила — в пропорции»; с) физиология: «Столь частое количество приемов пищи необходимо для ненасытного аппетита, который будет возбуждаем новым Порядком… Дети, воспитываемые подобным образом, приобретут железный темперамент; аппетит будет возвращаться к ним за 2–3 часа, из-за стремительного пищеварения, которое будет объясняться тонкостью блюд» (мы опять приближаемся здесь к теме Сада: то, что у Фурье является регулированием несварения с помощью пищеварения, у Сада оказывается перевернутым (или выпрямленным): у него именно несварение управляет пищеварением (для копрофагии необходимы качественные фекальные массы); d) пол: «Для того чтобы покончить с тиранией мужчин, необходимо, чтобы на протяжении столетия существовал третий пол, сразу и мужской, и женский, и сильнее мужчины».
Необходимо настаивать на разумном характере подобных бредней, потому что некоторые из них начинают применяться (ускорение Истории, изменение климатов посредством культуры и урбанизации, прорытие каналов на перешейках, мелиорация почв, превращение пустынных мест в культивированные, покорение небесных светил, рост долгожительства, физическое развитие рас и пород). Наиболее безумный adynaton (наиболее сложный) — не тот, что переворачивает законы «природы», но тот, что переворачивает законы языка. Невозможности Фурье — это неологизмы. Легче предвидеть подрыв «погоды, которая стоит на дворе», нежели, как у Фурье, вообразить мужской род от слова «фея» и писать просто-напросто «фей»: возникновение причудливой графической конфигурации, из которой выпал женский род: вот подлинное невозможное: невозможное сочетание пола и языка, например, «матрона и матрон» — вот уж поистине новый объект, чудовищный и трансгрессивный, который выпадает человечеству.