Он искал по возможности дешёвый перелёт в Токио и нашёл — через Финляндию.
Из-за технической неисправности самолёта отменили рейс до Осаки, и в зале аэропорта Хельсинки-Вантаа попадалось немало японцев. Звуки родной речи, то и дело долетающие до слуха Такао Акидзуки, заставляют его нервничать ещё больше. Он два года провёл во Флоренции, в квартале Ольтрарно, где, куда ни пойди, соотечественников не встретишь. Первые пару месяцев он страдал от одиночества, но вскоре понял, что ему, наоборот, так удобней. Такао на деле ощутил, что он пока ещё никто, никуда не приписан и находится в пути. И как бы его ни раздражала собственная незрелость, пока он был в Токио, здесь, во Флоренции, она не вызывала ни грана неприязни. Видя перед собой работы многих мастеров, Такао до глубины души, до слёз ясно прочувствовал, что быть незрелым — состояние вполне естественное. Но теперь он знал, что следует по их стопам.
До вылета в Нариту[88] остаётся три часа. Такао заходит в маленькое кафе-бар внутри аэропорта и заказывает полпинты[89] «Стронгбоу»[90]. Он решил, что алкоголь поможет расслабиться. Но официант ставит перед ним пинтовый бокал, наполненный приблизительно на две трети. Кто ж его просил! Впрочем, чем больше, тем лучше. Выпить, захмелеть, заснуть в самолёте. В Токио он окажется не раньше чем через полдня, и ему никаких нервов не хватит всё это время бодрствовать.
За те два года, пока Такао доучивался в старшей школе, он несколько раз обменялся письмами с Ней. Спрашивать у Неё адрес электронной почты он не стал, посчитав это слишком фамильярным. Первой письмо прислала Она. Сообщила, что преподаёт в частной школе. Последняя строчка гласила: «Я ещё напишу», а под ней была пририсована маленькая туфелька. То, что Она снова работает учителем, его несказанно обрадовало, и уж тем более приятно было думать, что Она поддерживает его стремление научиться делать обувь. Оповещая Её об отъезде в Италию, он всё-таки решился указать свой имейл. Следующее послание от Неё пришло по электронной почте, когда Такао уже жил во Флоренции. Так они и переписывались, по письму раз в два месяца. Оба кратко сообщали свежие новости из своей жизни. Но личных тем — например, наличие романтических отношений — оба старательно избегали. Впрочем, Такао настолько погрузился в занятия и обустройство в Италии, что в его личной жизни не происходило ничего, заслуживающего упоминания.
Во второй раз Такао заказывает пинту «Перони»[91], но теперь ему одну пятую недоливают. Он криво усмехается и подносит стакан к губам.
«Надо бы постепенно приучать себя к другому времени», — решает он и переводит стрелки часов марки «Дизель», подаренных ему старшим братом по случаю отъезда из Японии, на семь часов вперёд.
«Я не имею ни малейшего понятия, есть ли у Неё сейчас любимый человек, или же Она и вовсе замужем, — потягивая пиво и рассеянно поглядывая на циферблат, задумывается Такао. — Даже если Она одна, Ей наверняка уже не раз делали предложение. Ведь раз мне двадцать... значит, Ей тридцать два».
Но это неважно. С кем-то Она или нет — неважно. Время нельзя повернуть вспять. Главное, что теперь я смогу исполнить данное Ей обещание. Я не знаю, считает ли Она мои слова таковым. Даже не уверен, что Она о них помнит. Но насчёт меня сомнений нет — я обещал.
В том саду света, почти пять лет назад, я коснулся ноги Юкино-сан. Коснулся, чтобы сделать для неё туфли.
«Я делаю сейчас пару туфель, — сказал Такао Акидзуки в той беседке, окутанной светящимся дождём. — Я пока не решил для кого. Это женские туфли». А затем он зарисовал контур моей ступни на бумаге.
Не знаю, помнит ли он о своих словах, но для меня они прозвучали как обещание. Так что, если Акидзуки-кун на самом деле когда-нибудь станет башмачником, я бы хотела заказать у него туфли. Мне кажется, он сумеет передать в них то, что творилось тогда в наших сердцах, — как если бы чувствам можно было придать форму.
«Нагоя! Поезд прибывает на станцию Нагоя!» — раздаётся из динамиков беззаботный голос проводника. Ох, да они уже в Восточной Японии! Юкино осушила три банки пива, но напряжение, напротив, только возрастает. За окном скоростного поезда, словно пример изображения перспективы, тянется бесконечный ряд стальных опор линии электропередачи, плавно скользящий назад по ходу движения. Майское небо закрашено в серый цвет. По вагону идёт продавщица, развозящая еду и напитки. Юкино никак не может решить, стоит ли ей купить ещё немного пива.
Когда он сошёл с экспресса из Нариты на станции Синдзюку, накрапывал мелкий дождь.
Такао окунается в знакомый, влажный майский токийский воздух, вдыхает его полной грудью, шагая по платформе. И вдруг вспоминает, как точно так же делал глубокий вдох, выбравшись утром из переполненной электрички по дороге в школу.
Он прожил во Флоренции два безумных года, и вот пожалуйста, уже сносно говорит по-итальянски, а в одном обувном ателье, куда он часто наведывался, ему позволяют выполнять кое-какую вспомогательную работу, хотя он пока ещё студент. Решив ненадолго съездить домой, он отважился сообщить об этом Юкино-сан. Она ответила, что приблизительно в то же время будет в Токио по делам. Потому-то на последние три месяца перед возвращением Такао поставил себе цель: доделать те самые туфли.
Он проходит через турникет и запирает чемодан в ячейке автоматической камеры хранения. Оставшись с одним рюкзаком, надевает его на спину, идёт к киоску и покупает виниловый зонтик. Удивляется тому, как вежливо разговаривает с ним продавец. Вытаскивает из кошелька японские банкноты — их оформление кажется ему экзотической диковинкой.
Она сошла на станции Сэндагая линии Собу.
Заперев дорожную сумку в ячейке автоматической камеры хранения, Юкино открывает складной зонтик багрового цвета и выходит на улицу. Купол зонта, превратившись в подключённый к небосводу динамик, доносит до её слуха музыку дождя. По звучанию она понимает, что ливень усилился.
«Всё-таки я немного перепила». Юкино решает, что ей стоило бы протрезветь, и ноги сами, будто она ходит здесь каждый день, несут её в кафе рядом со станцией.
— Вам здесь или с собой? — спрашивает официант, и она отвечает:
— С собой, пожалуйста, — и добавляет: — Два стакана.
Когда он сошёл с деревянного моста в японском саду, звук дождя снова немного поменялся.
Щелчки капель по воде заглушаются шелестом раскачивающихся листьев. В медленное шарканье его самодельных броги[92] по земле вплетается звонкое щебетание белоглазок. Сквозь ветки чёрных японских сосен видна поверхность пруда, а в ней отражаются розовые цветки рододендронов, рыжая кора красных зонтичных сосен, яркая зелень листьев клёна.
В рюкзаке за спиной у Такао лежат сделанные для Неё туфли. Маленького размера лодочки на пятисантиметровом каблуке. Бледно-розовый носок, верх — слабого, близкого к белому телесного оттенка, и лимонно-жёлтый, словно выцветший на солнце, каблук. К концу длинного ремешка, застёгивающегося вокруг лодыжки, пришито украшение в форме кленового листа. Это туфли для Неё, и на сей раз в них можно будет ходить долго.
Где-то громко каркает большеклювая ворона, а из далёкой небесной вышины едва слышно доносится гром.
«О если б грома бог...»
Губы Такао сами шепчут эту строчку.
Душа наполняется предчувствием.
Из плотного окружения мокрых кленовых листьев выглядывает беседка. В ней виден силуэт сидящего человека. Вдыхая запах дождя и не давая чувствам разыграться, Такао продолжает идти, подходит ближе. Листья расступаются, и теперь беседка видна целиком.
А в ней — женщина, одетая в бледно-зелёную юбку.
Такао останавливается.
У неё мягкие, ровно подстриженные волосы до плеч. Она подносит ко рту стаканчик с кофе и мельком смотрит на него.
«Будто заканчивается дождь», — думает Такао, глядя, как напряжение на лице Юкино — казалось, она едва сдерживает слёзы — медленно сменяется улыбкой.
Послесловие
Литература — моя давняя неразделённая любовь.
И не только она. Мне всю жизнь казалось, будто я безнадёжно влюблён и в мангу, и в кино, и в анимацию, и в природные пейзажи. Иначе говоря, они мне нравятся, а вот я им вовсе не так интересен. Полагаю, взрослому человеку эти чувства ничего не дают, и всё же я никак не могу от них отделаться.
Так как я работаю режиссёром-аниматором, то, по крайней мере, у меня есть возможность признаться анимации: «Как же сильно я тебя люблю». Но с литературой так не получалось. Самое большее, на что меня хватало, — это безостановочно перелистывать страницы книг в свободное время — например, в поезде, или в ожидании, пока закончится рендеринг[93] (что бывает весьма часто при просчёте кадров цифровой анимации на персональном компьютере), — и восхищаться: «До чего же, должно быть, интересно заниматься литературой!»
Поэтому, когда роман «Сад изящных слов» начал печататься в журнале «Да Винчи», я был вне себя от счастья. Писать его стало настоящим удовольствием. Я решил вдоволь насытить текст всем тем, что считал невозможным или слишком трудным для анимации. Например, написать: «...она... улыбнулась, как улыбается заблудившийся ребёнок». В такие моменты я думал (обращаясь к самому себе как к режиссёру): «Как тебе это? Сумеешь передать картинкой?» Сможет ли актёр точно сыграть «заблудившегося ребёнка»? Сможет ли художник так нарисовать лицо, чтобы любой увидел на нём именно это выражение? Скорее всего, нет. Показать тревогу, наверное, получится, но крайне сложно добиться того, чтобы зритель дошёл до простого сравнения с заблудившимся ребёнком. Или же я пишу: «Через закрытую дверь, как из-под надетых наушников...» и про себя ухмыляюсь: и это тебе (картинке) не под силу. Зритель не станет ассоциировать фоновый шум в школьном классе с наушниками. Я лично убедился, что соединять слова в предложения и есть главное наслаждение в литературе. Оглядываясь назад, готов признать, что я лишь сам себя раззадорил, и всё-таки для меня то время было счастливым.