Сад камней — страница 12 из 52

А я на том фестивале познакомилась с одним режиссером из Болгарии, потрясающим, южным таким красавцем, он еще удивлялся, как это я не актриса, приглашал даже в свой… вам неинтересно, да? Разумеется, мужчины Марины, при чем тут какая-то я. У меня, между прочим, муж есть.

Нужны именно мужчины? Любовники, одним словом? Тогда про Михайля, наверное, нет смысла… я сказала, нет, девушка, и закрыли тему. Да, и я попросила бы нигде на меня не ссылаться. Почему, все чистая правда, ручаюсь за каждое слово, но все-таки. Марина была бы очень недовольна — вы не представляете, что это такое, а я представляю.

Мало ли. Никто ведь до сих пор не знает точно.

* * *

Одинаковых сердец у людей не бывает. Как бусинок в настоящем сердоликовом ожерелье. Иногда кажется: вот, почти совсем оно, совпадение, попадание! Но всегда стоит присмотреться получше, чтобы заметить разницу. Разительную. Непреодолимую. Но это уже потом, а в первый момент невероятное, родственное сходство изумляет, очаровывает, бьет наотмашь, потому что не может же такого быть никогда! А вот оно, есть, настоящее, неровными строчками поперек линованной бумаги. Я сама написала бы именно так. С таким же наклоном рвущихся к верхнему краю листа неправильных букв. Точно теми же словами.

То, другое, единственное письмо Михайля я хранила, наверное, лет пять, таскала за собой в плоском неиспользуемом отделении парижской сумки, временами обнаруживала как нечто неожиданное, чужое; и перечитывала, и порывалась выбросить, и ни разу не хватало духу. Ничего особенного он мне тогда не писал: так, случайно посмотрел по телевизору «Профессионалов» и черкнул пару мыслей по ходу, не больше. Ничего там не было важного, ничего ценного — кроме той обманчивой родственности, запараллеленности, когда смысл следующей фразы ловишь на полмгновения раньше, чем она высказана, а иначе и быть не может. Может, более того, оно иначе всегда. Понятия не имею, куда оно в конце концов пропало, то письмо.

Равно как и откуда взялось это.

Первые несколько строк, даже пару абзацев я еще надеялась на нечто обычное, хоть и невероятное, непоправимое. В конце концов, был же он здесь когда-то, жил, возможно, в моей же комнате, писал этюды — и в какой-то момент вдруг вспомнил и захотел высказать что-то накопленное, подступившее к краю, а почему бы и не мне, и подвернулся листок линованной бумаги… А уже написанное тут же потеряло сиюминутную актуальность, отложилось на потом, засунулось в какую-то щель и забылось, как несколько не слишком удачных этюдов. И вот нашлось: с помощью Отса ли, Таши, неважно. Так бывает. Только оно теперь ничего не значит, не содержит в себе ни события, ни смысла. Одна лишь ностальгия и немного боли.

Но так могло быть, то есть получалось в это верить — два-три абзаца, не дальше. Того, что дальше, не имело права быть вообще.

Продумать, вспомнить, сопоставить. На самом деле не так-то просто их отследить — фрагменты, пиксели, волокна собственной жизни — на предмет, какие из них давно уже стали всеобщим достоянием, что раздергано втихомолку по чьим-то приватным секретам и эксклюзивам, а чего и вправду до сих пор не знает никто. Ну допустим, про суды, пускай и за закрытыми дверями, все были подробно в курсе. И та история с Бранко, она тоже ведь как-то просочилась, не сумела я ее удержать в себе, словно воду в простреленной фляжке… Но чтобы Михайль?!

В который раз придирчиво осмотрела конверт. «Станция Поддубовая-5». В принципе, можно с натяжкой принять за обратный адрес, по рассеянности проставленный рядом с именем адресата, моим именем; всякая случается рассеянность. Отпечатанный на машинке, про машинку мы спросим у хозяев отдельно. Зачем, если само письмо написано от руки?.. Тоже хороший вопрос. Похоже, конверт более поздний, теперешний, фальшивый. Только конверт — само письмо ненастоящим быть не может.

Правда, и настоящим тоже.

— Не сиди. Все простудишь.

Я уже не сидела, выпрямилась в рост — настолько грозно проскрипел старческий голос, что между советом и следованием ему не осталось зазора. Обернулась, посмотрела.

Иллэ стояла чуть выше по берегу и потому казалась неправильно большой. Одетая к тому же во что-то монолитно-ниспадающее, из толстой валяной ткани с вышивкой и кистями по подолу, из-под которого неуместно выглядывали синие треники. Голова старухи оставалась непокрытой, длинные косы подрагивали на безветренном воздухе, они, наверное, не весили ничего вообще. Со сгиба руки свисал широкий валик, вроде свернутого ковра или одеяла.

— Похолодало, — сказала она. — Зима идет. Возьми.

Валик оказался таким же этническим верхним одеянием, тяжелым и колючим на ощупь. Когда я протянула за ним руку, одеяло тут же соскользнуло с плеч вниз, один его косматый угол коснулся края пруда и начал темнеть, впитывая воду. Было ужасно неудобно подбирать его, отряхивать, отжимать, одновременно удерживая одежду на весу, и спохватилась я довольно поздно:

— Спасибо.

— Долго жить будешь?

— Что?

Я действительно не сразу поняла. Старуха смотрела без любопытства, собственно, не было ей никакой разницы, долго ли я буду жить, так, спросила, чтобы поддержать разговор. Тем временем шагнула ближе, взяла у меня одеяло, в ее руках оно тут же сложилось в смирный квадрат, не занимающий много места. Я набросила поверх свитера колючее и длинное, полное душного тепла.

Дошло наконец:

— В смысле, жить у вас? Не знаю пока. Посмотрим.

— Тебе часто почта ходит.

— Да уж, — кривовато усмехнулась; в холодном воздухе жужжало несоответствие, и надо было поймать, отследить, прихлопнуть. Стоп. — Это вы про какую почту?

— Была посылка, сегодня письмо. Отс утром со станции принес.

— Со станции?

Старуха не ответила, бесстрастная морщинистая маска с плетеным шнурком поперек лба и седых кос, нечего ей отвечать, незачем лишний раз повторять очевидное. Развернулась, прижимая к животу сложенное одеяло, словно ребенка или охапку хвороста. Пошла назад, в дом.

— Иллэ!

Не могла же я отпустить ее просто так. Догнала, с непривычки запыхавшись в тяжелой одежде, зашагала было рядом — но дорога уже вильнула в лабиринт построек, и дальше получалось идти лишь в затылок, спрашивая через плечо, в никуда, мимо:

— …художник. Его звали Михайль, он жил у вас, вспомните, пожалуйста, когда именно?

Молчание.

— …у Таши в сундуке, на обороте крышки, его картина, и в моей комнате, возле ставен, он вам оставил — когда это было?

Ей все равно когда. Потому и никакого ответа.

— …и письмо тоже. Вы уверены, что Отс принес его со станции? Разве сегодня почтовый день? Я думала, вы нашли его где-нибудь у себя, нет?

— Нет.

Прозвучало эхом, бессмысленным отзывом: понятно, от кого Таша так научилась. Только с Отсом тут и можно разговаривать по-человечески, черт, надо немедленно его разыскать и спросить про письмо и про Михайля тоже, пускай вспомнит, пускай назовет год, месяц. Хотя какой бы ни назвал — это ничего не объяснит. В то время, когда я была там, в горах, Михайль уже не писал никаких этюдов, тем более здесь.

А раньше — никак не мог написать этого письма.

Иллэ вышла на двор и направилась, разумеется, к крыльцу, по дороге походя бросив одеяло в груду хозяйственного хлама, где оно повисло на какой-то длинной палке с развилкой наверху. Затем уселась на ступеньку, извлекла неизвестно откуда и подвинула к себе две пустые миски, а затем запустила руку в свою бездонную, вечно наполненную корзину.

— Иллэ, а Отс дома? Можете его позвать?

Подняла веки, круглые и полупрозрачные, как у птиц. Посмотрела без проблеска смысла. Кивнула сухим подбородком на корзину:

— Сядь помоги.

Я пожала плечами: да ради бога, совсем недавно это занятие чуть было само меня не притянуло, почему бы и нет? Присела сбоку на нижнюю ступеньку, так, чтобы дотягиваться и до миски, и до корзины — ее край оказался неудобно высоко, придется привставать за каждой горстью. Но это не важно. Важно узнать хоть что-нибудь:

— Где Отс?

Старуха скосила взгляд. Соизволила:

— В лесу.

Черт, придется общаться все-таки с Иллэ; может быть, вот так, совершая монотонную работу в четыре руки, нам удастся договориться. Зачерпнула из корзины полный кулак орехов, колких и слегка влажных на ощупь. Приступим:

— Иллэ, я прошу вас, постарайтесь, помогите мне. Когда-то давно у вас тут жил художник, Михайль Коген. Очень веселый, радостный, праздничный человек, вы не могли его не запомнить. Смешной, черноглазый… глаза точно такие же, как у меня. Все так говорили.

Шелуха ореховых юбочек цеплялась к неловким пальцам, не желала, слишком легкая, падать в миску, разлеталась по двору. Старуха смотрела неодобрительно. Молчала.

— Это от него письмо, понимаете? И потому мне важно знать. Очень важно.

— Для чего?

Иллэ отозвалась настолько неожиданно и разумно, что я вздрогнула, просыпала между пальцами несколько орехов, дробно поскакавших вниз по ступенькам. Действительно. Даже если она ответит, если концы непостижимо сойдутся с концами, если у меня не останется вопросов — это не изменит ничего. Нет у моих вопросов никакой цели. Но я должна знать, хотя бы потому, что без этого знания, конечного, приведенного к общему знаменателю, невозможен мой сад камней.

— Я хочу разобраться. Откуда здесь взялось это письмо.

Старухины пальцы двигались монотонно и точно, через равные метрономные промежутки роняя в миску орехи. Пальцы сами по себе, неподвижная маска лица отдельно и разум где-то рядом:

— Я же сказала тебе.

— Но такого не может быть, — привстать, зачерпнуть новую горсть, незаметно переведя дыхание. — Потому что Михайль… он умер восемь лет назад.

Короткое движение птичьих век:

— Молодой?

Хороший вопрос, с безупречным вкусом подходящий к любой смерти. Михайлю было, дай бог памяти… кажется, сорок два. Конечно, сорок два — как сейчас мне.

— Молодой.

Губы старухи зашевелились: то ли молитва, то ли заговор-заклинание, а глаза стали неподвижными и прозрачными, будто капельки росы на паутине, и только пальцы работали все в том же ритме, запущенные раз и надолго. А я опять уронила орех и спустилась с крыльца собрать просыпанное; а стоит ли усаживаться назад, толку с меня. Попробовать еще порасспросить?.. Бесполезно. Будем ждать Отса, вернется же он когда-нибудь из своего леса.