Сад камней — страница 34 из 52

А ничего.

Если бы не холод, я, наверное, так и осталась бы стоять, застигнутая этим диким, неприемлемым знанием. Вот она, пожалуйста, объективная реальность: утро, зима, умывальник, сердечко сортира, кофейная гуща на снегу — и все, ничего кроме, даже и время остановилось, потому что потеряло всякую ценность. Узкий клаустрофобный мир, ничего общего с настоящим, где вчера была поставлена точка, и ничего не осталось. Ничего. И еще раз ничего. Главное и тавтологично единственное осмысленное слово.

Но мороз — это все-таки аргумент: сначала я втянула руки в рукава гардуса, соединила их муфтой, спрятав посередине чашку, потом начала притоптывать на месте и наконец спряталась назад в зимнюю кухню. Снова разожгла газ, поставила на огонь ковшик с водой — сварить яйцо на завтрак, яиц осталось мало, и пускай бы уже кончились поскорее. Пускай бы вообще поскорее закончилось все. С этой реальностью я никогда не умела как следует находить общий язык. И совершенно непонятно, как теперь жить, если она — все, что у меня осталось. Если выдернули смысл, несущую ось. А следующим этапом (в конце концов, не в первый же раз) непременно станет четкое и безжалостное, как при наведении фокуса на ключевую деталь, осознание того, что никакой оси и смысла и не было вовсе. Что я их попросту выдумала.

Все, что придумано, существует. Моя гениальная главная мысль, повторенная неоднократно и прямым текстом, как того требуют сценарные законы, ведь в кино все должно быть просто и понятно, показано и разъяснено, пускай даже слишком в лоб, иначе нельзя. Ими вообще многое можно пояснить и оправдать, прямыми и несгибаемыми, как рельс, правилами кинодраматургии: кино не жизнь, здесь положено вот так, структурно, в трех актах, нагнетая напряжение по зигзагу, и плевать, что на самом деле все было совершенно по-другому, если было вообще — для кинематографа не существует никакого «на самом деле». Разумеется, все придумано. И уже закончено.

Опустила яйцо на ложке в кипящую воду, глянула на часы, засекая правильные три с половиной минуты, — и тут услышала. И мгновенно, оставив ложку торчать в ковшике, запахивая на ходу разлетающийся гардус, бросилась туда, на этот звук, всесильный, не оставляющий вариантов.

Влетела, перехватывая морозное дыхание, хлопнула дверью и, не останавливаясь, всплеснула ладонями:

— Ну ничего себе!..

Она стояла! До предела накренив колыбель, будто лодку в шторм, вцепившись в борт обеими пухлыми ручками с рельефно выступившими зернышками-косточками, гордо задрав подбородок и крича во всю глотку о собственной силе и смелости, грозящих вот-вот переплеснуть, перекинуться через край.

Метнулась к ней, подхватила на руки. Тяжелая. Похоже, мы выросли уже из этой колыбели, надо придумать что-нибудь еще. Ну все, все, тихо. Не плачь.

А яйцо, конечно, опять сварится там вкрутую.

* * *

— Давай направо, срежем круг.

— Ты уверен? По-моему, так получится еще дальше.

— Не дальше. И там очень красиво. Озеро.

— Ну давай.

— Так ты рассказывала?..

— Да. Редакторский отдел одобрил, отдали читать продюсерам, и все подвисло. Обещали еще на позапрошлой неделе определиться, но до сих пор ни слуху ни духу. Я уже и не звоню.

— Почему?

— Чтоб не достать там всех окончательно.

— Разве это может как-то повлиять на их решение?

— Вообще-то ты прав. Не может, конечно. Наверное, просто боюсь нарваться… ты же знаешь, я и так все время нарываюсь.

— Если хочешь, я позвоню и спрошу.

— Яр! Смешной ты. И как ты им, интересно, представишься?

— Твоим агентом, разумеется.

— Моим кем? Ладно, ну их, забыли. Мне тут одну халтуру предлагают, документалку про автозавод, и, знаешь, я вчера сидела думала, там можно закрутить прикольные штуки…

— Автозавод? Заманчиво звучит.

— Издеваешься, да? А я серьезно, между прочим. Если построить на ритме, на геометрическом изобразительном ряде: все эти конвейеры, механизмы, детали, гайки граненые…

— Я ничего не понимаю в автозаводах.

— Да и я ни черта. Но можно же придумать!.. Главное — чтобы заказчик повелся, они обычно такие непробиваемые идиоты… вот это озеро, да?

— Это маленькое болотце. Озеро дальше, вон там, за соснами.

— Так далеко? А сам говорил… Ну ладно, пошли.

— Если ты устала, на обратном пути зайдем посидеть в одно место, я тут знаю хороший ресторанчик при дороге.

— Кто, я устала? Ладно, давай зайдем, не вопрос. Вот ты мне скажи: у вас в Польше, все-таки благополучная страна, реально там найти деньги на полный метр — самому, мимо государства и крупных продакшнов?

— Я попробую.

— Перестань, я не в том смысле. Меня ситуация интересует, вообще.

— А меня интересуешь ты, Маринка. И ты сама, и твое кино. Я ничего не обещаю, но постараюсь, сразу же, как только вернусь.

— Скоро уезжаешь?

— У нас через месяц гастроли в Америке, нужно возвращаться в труппу, репетировать. А то я бы остался еще… Смотри, вот оно. Правда же, красиво?

— Очень.

— Марина. Поехали со мной.

* * *

Ближе к полудню, в час традиционно слабеющего мороза, я, как обычно, повезла ее гулять. По нашему большому кругу, укатанному полозьями, словно хорошая лыжня на спортивной базе: снега не было уже недели две, я даже соскучилась — люблю, когда снежинки беспорядочно, как бабочки, кружатся в воздухе, да и потеплело бы, наверное.

Санки катились почти сами собой, можно было придерживать веревочку одним пальцем. Малышка, укутанная в теплый комбинезончик на вырост, уверенно сидела на подстилке из сложенного одеяла, высунувшись до пояса из корзины для полестья, в которой я еще пару месяцев назад собственноручно прорезала ножом отверстие, а потом намертво привязала конструкцию к деревянным санкам, тоже обнаруженным в хозяйственной груде между постройками. Вышла приличная коляска, зимний вариант. А зима здесь, судя по всему, никогда не кончится. И до сих пор меня это устраивало вполне.

Кружевной прозрачный лес. Крахмальный скрип под ногами, голос по-настоящему сильного зимнего снега, преувеличенный, будто простейший звукооператорский спецэффект. Идеальная локация для той сцены, где у меня сначала тишина и зимнее кружево, а потом все орут, бегут, грохочут, стреляют, и герой падает навзничь, а героиня снимает… брр. Не знаю, кем надо быть, как извернуться на съемках и монтаже, чтобы не испортить этот эпизод, не превратить его в кричащую и недостоверную сериальную мелодраму. Так писать нельзя. Вернее, так можно писать, потому что на самом-то деле всегда можно все — но только для себя самой.

А я здесь, я гуляю с коляской по кругу, по нескончаемому зимнему кругу, из которого давно уже не пытаюсь вырваться, и не потому, что сдалась, отступила перед невозможным: просто у меня, видите ли, были дела. Или я правда маскирую, замазываю, словно стекло известкой, собственную слабость, бессилие, полную сдачу. Но теперь, когда сценарий окончен, когда заканчивается газ в баллоне, яйца в подполе, памперсы из посылки — всё, кроме зимы, когда сжимается простор для маневра, сворачивается в диафрагму всякий смысл, — теперь уж точно надо что-то делать. Или, как вариант, ждать, пока что-нибудь случится само.

А если ничего не случится?

Она сначала сидела прямо, смотрела внимательно, непроницаемо, бездонно. Потом прикрыла выпуклые веки, сползла чуть набок и вглубь корзины, заснула. Моя маленькая, моя девочка, солнышко, малышка, черноглазик, а больше ее никак до сих пор не зовут, да и незачем, младенцев все равно почти никогда не называют по именам. И потом, так ведь все-таки не бывает, дети не берутся ниоткуда. Где-то же есть у нее и родители, и метрика, и какое-то имя. Я с самого начала не собиралась ее присваивать и не намерена до сих пор.

Да я вообще не понимаю, как можно считать собственным произведением и в принципе собственностью даже и своих детей, ведь каждый человек с рождения — отдельный, самодостаточный и одинокий. Меня всегда возмущал расхожий штамп сопоставления сценариев и фильмов с детьми, какая дичайшая пошлость, заткнитесь, прекратите!.. А потом эти недалекие людишки, пришибленные, отползшие в сторонку, обсуждали подробности моей биографии и приходили к выводу, что это у меня личное, мой комплекс, моя пожизненная боль.

Ничего подобного. Но ты не моя — просто маленькая, девочка, солнышко, малышка, черноглазик… спи.

Выходя на большую дугу, на поворот, замыкающий наш санный путь, я придумала, что дальше, как прожить еще недельку-другую с каким-никаким смыслом. Очень просто, даже странно, что мне не пришло в голову с самого утра.

Вот сейчас вернусь — и сяду редактировать.

Одно из самых убийственных и самоубийственных занятий, превзойти которое может разве что энный по счету монтаж после чьих-то очередных пожеланий. Но даже и первая редактура, совершаемая добровольно и своими руками, — это очень страшно. Отстраниться, отрешиться, резать по живому. Постепенно понимая, что ничего живого там и не было никогда. Пускай не имитация, не грубая подделка; скорее причудливая диковина, изыск природы, возникший в моей внутренней реальности, имеющей слабое отношение к жизни. Вроде барита, каменной розы пустыни, и правда чуть-чуть похожей на настоящую.

Михайль бы смеялся. Взять хотя бы ту сцену, где Оля делает ему укол, задуманную пронзительной и трагической, и, честное слово, я сумела бы снять так, чтобы у зрителя подкатывался ком к горлу, а у самых эмпатичных вплотную подступили слезы — но он смеялся бы, совершенно точно, потому что не было же ничего подобного, наверняка не было, я все это выдумала, а ничто не смешит сильнее, чем такая вот разница между выдумкой и реальностью, очевидная для посвященных. Или его слова обо мне, которых он никогда не говорил, хотя мог бы, конечно. Все равно что подписывать самой себе открытку от чужого имени.

Но Михайля давно уже нет. Как нет и никого из тех, кто мог бы заметить ее невооруженным глазом, ту самую разницу. Я совершенно одна, практически в пустыне. А там, в пустыне, можно иногда вот так.