Однажды она сказала мне: Валери, вы в вашей стране умеете так красиво, так спокойно, так правильно жить. И при этом ваши режиссеры снимают великое кино. Ей было трудно соединить в уме, как такое возможно. У вас великое получается только на сопротивлении, на пределе, на грани, когда жить уже нельзя, и все равно никто не ценит сразу.
Она очень устала, эта женщина, Марина. Она хотела успеха, славы, признания, хотела любви. Но всего этого нельзя хотеть, оно приходит только само, когда не ожидаешь. Она спугнула свой успех и свою любовь. Я все видела, я всегда вижу все, что происходит в нашей гостинице. Хозяин говорит мне: Валери, вы — ее душа. Мой сын хочет, чтобы я бросила работу здесь, уехала к нему, на Лазурный Берег. Но разве это возможно?
В тот день у них был показ, она привезла свой фильм, не помню, какое-то короткое название. Женщина-режиссер — я не совсем это понимаю. Вечные нервы, вечная борьба амбиций с подчиненными мужчинами. Куда гармоничнее, когда он — режиссер, а она — актриса. Был мужчина, который находил ей деньги на кино, организовал ей эту поездку… промоутер, продюсер, как у вас говорят? Она его ненавидела. Он хотел сделать ее звездой и заработать на ней, а она не хотела и не могла зависеть от мужчины, которого не любила.
Так вот, на показ они поехали вместе. Вернее, поехала вся группа, но другие сразу вернулись отмечать в номере у их кинооператора, веселого парня, у них с Мариной явно что-то было, общее прошлое, но оно уже не имело значения. А они двое остались на торжественный банкет, Марина и ее продюсер. На таких банкетах, насколько я знаю, происходит все самое важное: завязываются профессиональные знакомства, связи, договора на будущее. Но она возвратилась в гостиницу. Очень рано, еще засветло. И я поняла, что это ее провал.
Не картины, картина прошла на приличном уровне для новичка, я не могу судить сама, но мне так сказала Мариз, а она понимает. Но то был провал Марины лично, потому что она отказалась принять правила, а у нас так нельзя. Это у вас можно добиться желаемого только тогда, когда не признаешь никаких правил, и она привыкла. А он очень злился потом, тот мужчина. Он много в нее вложил и хотел, чтобы она была шелковая. Но дело даже не в этом: она унизила его. Показала, что без нее он здесь ничто. Никому он не был интересен там, на банкете, один. Я думаю, он не простил. Если они дальше работали вместе, он, видимо, ждал случая, чтобы вернуть ей то унижение. Разве я не права?
А она перечеркнула себе все, во всяком случае, здесь, в Париже. Наша гостиница еще несколько лет принимала кинофестиваль, но Марины больше не было и быть не могло. Жаль. Она необыкновенная женщина… Очень красивая, как парижанка. Она не красила седину, это так смело. Ей шло.
Да, я знаю, почему она тогда вернулась. Но, мадемуазель, если б я не умела хранить такие тайны, хозяин давно выписал бы мне расчет, а не называл душой гостиницы. Но вы мне нравитесь, и я помогу вам. Идемте.
Разрешите представить: мсье Висберг, наш постоянный гость, вот уже много лет верный нашей гостинице. Мадемуазель Юлия, балерина и писательница, она впервые в Париже. По-моему, у вас есть общие знакомые, вам будет о чем побеседовать, а я удаляюсь, с вашего разрешения. Утром подать вам кофе в номер как всегда, мсье Висберг?
— Ни фига себе, как завывает, — сказал Пашка.
Яр промолчал. Завывало и правда впечатляюще, жутковатой музыкальной пьесой с вариациями: вверх, вниз, и еще раз, и еще, и длинная пронзительная нота, и неожиданная шуршащая пауза, а потом опять воющие, визжащие качели, туда-сюда, туда-сюда… В паузах было слышно, как мягко бьются в окно снежинки, словно батальоны бабочек бросались в заведомо бессмысленную атаку на стекло. На подоконнике уже намело снежный валик почти в пол-окна. За всю зиму здесь ни разу не было такой метели.
— Интересно, как оно надолго, — пробормотал Яр.
Пашка присвистнул. Чем хотел сказать — вот черт, я до сих пор прекрасно его понимала и с полуслова, и с присвиста, — что вопрос насчет «надолго» неактуален. Нас уже занесло достаточно, чтобы забыть о связи с внешним миром… надолго. В этом смысле да.
— Пересидим, — нейтрально сказала я. — У нас все есть. Я тут прожила практически всю зиму, и ничего.
Встала, подбросила угля в трехногую печку, поворошила кочергой. Вообще-то надо срочно придумать, как нам быть дальше. Когда в крохотной каморке, заносимой снаружи снегом, теснятся вокруг печи двое таких разных мужчин, одна женщина, с которой оба недавно спали, и маленький ребенок, не имеющий отношения ни к одному, ни к другому, ни к третьей, — это слишком много, слишком близко, слишком высокая концентрация чуждости и противоречий.
Чересчур маленькое пространство — одно на всех, — как узкая полость, почти щель, в которой тулятся друг к другу лиловые кубические кристаллики флюорита. Если тесно прижаться друг к другу, то еще можно как-то разместиться и выжить. Но это нереально. Этого не будет.
Пашка начал первый, всегда он был козел, тут уж не поделаешь ничего:
— Твоя? — короткий указующий взгляд сначала на Яра, затем на маленькую в колыбели.
Яр мог не принять вызова, потушить, загасить в зародыше. Мог, но не стал. Ничего не ответил, улыбнулся с явным, преувеличенным превосходством.
Пришлось вмешаться, попробовать разрулить, отдалить неизбежное:
— Это вообще чужой ребенок, я же говорила. Ее подбросили. Оставили на станции.
— На станции, серьезно? Я тащусь. Ты всегда классно умела придумывать, Маринка.
— Пашка! Я не…
Осеклась, потому что Яр смотрел странно. Так смотрят люди, начиная догадываться о правде. О том, что до сих пор им ее не говорили, а если и говорили, то не всю.
— Яр!..
Опустил глаза. Проговорил негромко:
— Все, что придумано, существует.
Он цитировал. Может быть, мой сценарий, которого не читал, и сейчас уже не вспомнить, пересказывала ли я его настолько подробно, с дословными репликами. А может, и непосредственно Михайля; почему он вспомнил его сейчас?
И снова нахлынуло хорошо знакомое, намертво привязанное к этому месту, где ставню подпирает его картина, а во внутреннем отделении парижской сумки лежит его — его? — письмо и его же нашлепок на почтовой фанере, дикое, непостижимое чувство. Что он тоже здесь. И тогда нас не просто слишком много во внутренней каменной полости. Мы заполняем ее всю, стыкуясь грань в грань. И уже нет места не только для движения, маневра, конфликта — даже для дыхания.
За окном взвыло особенно резко, рыдающе, невыносимо. Маленькая спала беспробудно, она всегда хорошо засыпала в снег. Надо придумать ей, наконец, имя. Все, что придумано, существует.
— Давайте решим, как мы разместимся, — заговорила о другом, о деловом, об отвлекающем. — Пока все равно нельзя отсюда выбраться. Думаю, вам обоим будет удобнее во флигеле Отса, где коллекция, только там выбиты сте…
Пашка ритмично кивал в такт моих слов:
— И ходить к тебе по очереди, по графику, да?
— Козел.
Это сказала не я. Это сказал Яр, наш деликатный иностранец, артист, от которого я никогда в жизни не слышала грубых слов, разве что иногда, на публику, что-то вроде psia krew, так, не всерьез, для экзотики. Выговорил сквозь зубы, как сплюнул.
Пашка посмотрел на него весело и благодарно, как если бы наконец дождался давно желаемого. Пришло его время бить морду, и он не собирался упускать такой прекрасной и своевременной возможности.
Вот только не было пространства для замаха. Слишком узкая щель, битком набитая ершистыми неповоротливыми кристаллами.
— Интересное было кино? — похоже, Пашка передумал. Вернее, отложил на неопределенное время.
— Тебе не понравится, — бросил Яр. — Но там еще много разного.
— Кстати, да, — поддержала я, пожалуй, чересчур поспешно. — Отс разрешал мне брать диски. Если хотите, мы могли бы… пока метель…
— А порнуха есть?
— Пашка!..
Он широко улыбнулся. Это был даже не выпад — так, пробное движение, холостой выстрел, чтобы никто особенно не расслаблялся. У него в запасе имелась еще чертова прорва таких.
— Найдем, — пообещал Яр. Тоже в чисто ритуальном смысле, демонстрируя готовность.
Идиоты.
— Идиоты, — выговорила еле слышно, чувствуя страшную пустоту внутри, там, где должно было бурлить и подплескивать к самому краю. — Ребенка разбудите.
Пронзительная буря поутихла, стали слышны частые мягкие удары, как будто заколачивали обитую толстой тканью крышку гроба. Я подскочила, ошеломленная внезапной мыслью, метнулась к двери, налегла на створку. Да!!! Она не поддавалась, ее успело завалить, подпереть снегом с той стороны, полость оказалась куда меньше, чем я думала, меньше, чем необходимо, чтобы выжить! Даже людям, которым нечего делить.
Пашка встал и налег на дверь вместе со мной. Створка медленно, тяжело подалась, отгребая клином целую гору снега. Внутрь с оглушительным свистом ворвалось хлесткое, ледяное, наконец-то дождавшееся; потухла и задымила печка, всплакнул ребенок. За моей спиной возник Яр, наклонился над плечом, поспешно прикрыл:
— Будем время от времени расчищать, чтобы не завалило.
Снова завыло тоненько и нежно, на одной жалобной ноте. Маленькая сбросила одеяло и спала в своей любимой позе со вскинутыми вверх кулачками, трогательная, беззащитная. Я укрыла ее и присела на корточки перед печью раздувать и подкармливать огонь. Домашний очаг, черт бы его побрал. Даже в кино, где все однозначнее и проще, я никогда не позволяла себе таких прямых, как рельс, и лобовых, как толстое стекло, метафор.
Если бы здесь и вправду был Михайль, он бы что-нибудь придумал. Такое, что сгладило бы углы и притерло друг к другу кристаллические грани. Или, наоборот, приблизило бы взрыв, ускорило коллапс, разрушительный и яркий, похожий на фейерверк с брызжущими в стороны искрами. Я не знаю, что именно. Никогда я ничего о нем не знала наверняка, а он всегда был способен на все. В том числе и оказаться сейчас здесь, рядом, близко, вплотную… перестань, что за пурга.