Фрау Марина была нервозна, импульсивна, болезненно самолюбива и независима, что совершенно естественно, учитывая масштаб ее гения и условия, в которых ей приходилось работать. Я был готов к тому, что она отвергнет мою поддержку. Я был готов ко всему: к непониманию вплоть до неприятия, к насмешкам, к агрессии… Да, вы правы, я богатый и влиятельный человек, дорожащий репутацией; но гений — слишком большая редкость, чтобы при встрече с ним помнить о своих амбициях. Я был готов на все. Однако мы с Мариной на удивление быстро и точно нашли общий язык. Гений всегда мудр.
Говорили, что она совершила большую ошибку, демонстративно не оставшись на фестивальный банкет после показа, где присутствовали первые лица европейской киноиндустрии. Но, во-первых, это вовсе не было демонстрацией. А во-вторых, она не могла больше играть в эти бессмысленные игры — после нашего разговора. Его содержание известно только нам двоим, и я не советовал бы вам, фройляйн, выслушивать и тем более публиковать его в пересказе третьих лиц.
Что? По данному вопросу — без комментариев. Во избежание взаимной неловкости будем считать, будто вы его и не задавали.
Я не упускал фрау Марков из виду вплоть до самой… трагедии, подробности которой вам известны. К сожалению, я вынужден признать, что не сумел ни воспрепятствовать такому исходу событий, ни оказать Марине ту реальную поддержку, которая была ей нужна. С моей стороны было бы недостойно стремиться показать себя в вашей монографии в выгодном свете. Что такое благие намерения и куда они ведут в конечном счете, известно каждому. Касательно же ее отношения ко мне… увы, я совершенно уверен: в эти последние месяцы и дни она ни разу обо мне не вспомнила. Ни единого разу.
Всего доброго, фройляйн… Юлия? Удачи вам в вашем труде. Мой секретарь вас проводит, будьте добры договориться с ним о визировании стенограммы. Было неожиданно приятно пообщаться. Жаль, что я не имею сейчас возможности показать вам свою коллекцию, небезынтересную для ценителей кино. Герберт, проводи фройляйн.
И передай этой курице, старшей горничной, чтобы не попадалась мне на глаза, иначе я сделаю так, что ее вышвырнут отсюда пинком без рекомендаций!.. Да, и я должен знать точно, какой именно информацией она располагает, эта девочка. Возможно, просто интуиция… надеюсь. Завтра, максимум через два дня я хочу видеть ее исчерпывающее досье.
Я держу себя в руках, Герберт. Я всегда держу себя в руках.
— Михайль, ну о чем ты? Ты сам хоть понимаешь, о чем говоришь?
— Как будто сама не видишь. Посмотри на его глаза.
— Ее, это девочка. Да у меня у самой такие же глаза! Но она не…
История ее появления, уже пересказанная мною двукратно (и где они теперь, Пашка и Яр, убежавшие в метель, — черт, мне же все равно, как будто это нормально, чтобы в снежной ночи пропадали не самые чужие люди!), казалась неестественно круглой, обкатанной, словно кусочек бутылочного стекла, фальшивый маленький аквамарин, найденный на пляже. Кого я хотела убедить такой откровенной липой, явной и не самой затейливой выдумкой? Уж точно не Михайля, который всегда умел выдумывать куда виртуознее, чьи картины начинали существовать уже по факту их замысла, а мистификации живой плотью срастались с реальностью.
Который сейчас, в данный момент, длинный, как секунда на раскаленной сковороде, — не придумывал, не врал. Но и правдой то, что он утверждал с обиженной детской искренностью, быть никак не могло.
— Начнем с того, что я не видела тебя восемь лет.
— Ага, я тогда еще и умер. Это мы уже проходили, не начинай по кругу.
— И вообще, мы же с тобой никогда не…
— Надо меньше пить.
— Михайль!
Он в сто первый раз вскочил и заметался туда-сюда по тесному помещению, то и дело задевая за печку — точь-в-точь как тогда в монтажке, куда ворвался в надежде убедить меня не идти на войну. Ту сцену я не выдумывала, ну, может быть, сделала чуть более динамичным наш взаправдашний, отложившийся в памяти до единого слова диалог. Возможно, потому теперь она мне нравилась меньше всего, она принадлежала не мне одной, цеплялась за объективную реальность и загрузала в ней, как в зыбучем песке… Но сцена, которая происходила сейчас, вообще никуда не годилась, напрочь расходясь с любой логикой, как жизни, так и кинодраматургии.
Впрочем, маленькая смотрела с интересом. Ей нравился этой смешной, мечущийся чернявый дядька. И они в самом деле были с ним невероятно, зеркально похожи. Если, конечно, гладкое и плавное, с едва намеченными чертами, детское личико в принципе может быть похоже на взрослое лицо; по-моему, подобное сходство люди всегда выдумывают сами.
Разве что глаза. Но с глазами мы уже вроде бы разобрались.
Михайль остановился, обернулся, и глаза его казались еще темнее и бездоннее, чем обычно, если такое возможно вообще:
— Я не думал, что ты способна вот так… Марина.
Он назвал меня по имени, и я вздрогнула — настолько это прозвучало неправильно и непоправимо. Для Михайля я всегда была — Чернобурка. Тогда, в свои под тридцать, тридцать, за тридцать, я не красила стремительно седеющую гриву лишь затем, чтобы не потерять это тайное имя; потом, конечно, уже просто так, поскольку стало все равно. И вот сейчас оно взяло и кончилось, внезапно, одномоментно, оборвалось в той самой точке, откуда должно было, по идее, начаться заново… Только потому, что ему почудилось неизвестно что.
— Ты же знала, как я хотел ребенка. Ольга не могла, у нее был первый аборт неудачный, будто в плохом романе… давно, не от меня. Мне, ясное дело, никто не сказал.
С усилием сдержала неуместный нервный хохоток:
— Мне тоже.
— Перестань хихикать!
— Я не… Слушай, Михайль, а разве внебрачных детей у тебя нет?..
— Сорок пять человек, личная гвардия. Лучше заткнись, Марина.
— А может, ты не будешь хамить?
Но он, похоже, только начал, он разворачивал свою обиду, как нескончаемый свиток, и уже не было ни возможности, ни смысла подсечь ее под корень, выкорчевать в основании, противопоставив жалкую истину его непробиваемой выдумке. Поздно. Сейчас оставалось лишь оправдываться и пытаться искать примирения. Предварительно приняв за основу заведомо ирреальное и немыслимое…
Ну и пусть.
— Михайль… ну хорошо. Давай она будет наша дочь, если тебе так хочется. Вот она, здесь, вот мы с тобой. Чем ты вообще недоволен?
— Ты развела меня, как мальчишку, и я еще должен быть доволен?
— Тебе не стыдно пререкаться у нее на глазах?
Замер в полушаге, успев, впрочем, зацепить ногой круглый край печки, опасно задрожавшей на своих трех ногах. Покосился через плечо:
— Думаешь, она понимает что-то?
— Все она понимает.
— Врешь. Хотя все равно.
Он как-то внезапно рухнул на противоположный край лежанки, несоразмерно сотрясая ее своим малым весом, и съежился там: подбородок в ладони, локти в колени. Как будто и нет никого; лучше бы продолжал маячить, черт возьми. Маленькая завозилась и ловко села, примяв подушку, затем сочла это недостаточным и, подтянувшись на край колыбели, утвердилась на ногах, не спуская внимательного взгляда со своего самозваного отца.
— Как ты ее назвала? — спросил он.
Не могла же я сказать бесхитростную правду: это было бы как-то слишком, такой ответ закольцевал бы нарастающий по спирали абсурд в безвыходную окружность. Не надо.
Ответила.
— Похоже на тебя, — сварливо прокомментировал Михайль.
Мишка ботинки оставил. Новые, весной только купленные. Мой дурак мне говорит: забудь, мол, новые купим. Ему сколько в руки ни дай, все сквозь пальцы протечет. Зачем, спрашиваю, новые, если эти новые?!
Приехала. Тогда еще осень была, поздняя, ноябрь, но деревья в листу стояли, теплая осень была в том году, к холодной-то нынешней зиме. Думаю, осторожно так, лесом, потихоньку пройду в дом и заберу, никто и не заметит, а если и заметит, то я хозяйка или кто? Мне чужого не надо. А наше, вдруг что, назад он все равно стребовать не сможет, мне Жучиха сказала, у нее дочка в городе на юридическом.
Увидела я его сразу. Ой, бабы, лучше бы не видеть. Ужас один, страхолюдина. Высокий, худой, как жердь, темный весь, кожа как у негра почти, и, главное, шрамы, жуткие такие шрамы на щеках. Как будто резали бритвой вверх-вниз, я еще издали подумала, может, показалось, а оно так, морщины? Резали, точно. Или сам себя изуродовал: я читала в журнале, бывает такая секта.
Какое там один. Привез с собой старуху древнюю и девчонку, возрастом как Мишка мой. Ну и мальчик там был его, шустрый такой молоденький мальчик в костюме, при галстучке, это он с Каменком разговаривал про хату, нашел с кем. Ну деньги-то я сразу конфисковала, пока он, дурачок мой, сидел и мечтал себе, что они такое и к чему. А то бы яхту купил. Не смейтесь, бабы, он еще как мы гуляли, говорил: заведутся денежки — купим с тобой, Катя, яхту. А и пошла, потому что мужик хозяйственный, непьющий почти, и живем хорошо, сыны вон какие. Единственное, дурак.
Мальчик тот живо укатил на своем джипе через лес, хороший джип, надо бы и себе такой, только на права сначала сдать. А старуха и девочка с этим остались. Он еще пререкался со старухой непонятно, по-немецки, что ли, она ему будто доказывала что-то, орала на него, но потом замолкла, села на крыльцо орехи лущить. Орехи, нет, вы представляете?
Порушили они там у нас чисто все. Не знаю, как потом будем разгребаться, хоть рабочих нанимай. Понастроили черт-те чего, времянок каких-то, на дворе не повернуться, флигель разворотили, понабросали хламу разного, кучами прямо, тьфу. Но большой дом не трогали. Я Каменку сразу сказала: ты хозяин, договаривайся как знаешь, но чтобы большой дом не трогали мне. В общем, посмотрела я на все это, повздыхала, взяла Мишкины ботинки, хотела идти уже, а тут она. Та девчонка.
Хорошая девчоночка, Мишкиного возраста, могли бы дружить. Старшие мои ничего, они ж погодки, друг с дружкой всегда играли, ну и дрались тоже, не без этого, а Мишке на станции плохо одному без друзей. Я ее подозвала, девчонку, заговорила, рассказала про Мишку моего. А затем осторожненько повыспросила насчет этого, хозяина ихнего. Зачем ему. Такие ж, бабы, деньжищи!.. Мой-то продешевил, я думаю, мог бы запросить втрое, да что с дурака возьмешь.