Сад — страница 37 из 54

Огромный. Плотный. В увесистой бороде.

Радович оторопел так, что шевельнуться не мог.

Александр Третий вскинул брови.

А это что за милашка? Вы девчонок переодетых ко мне таскать вздумали, ротмистр?

Никак нет, ваше императорское величество. Не девчонка.

Сами проверяли?

Девчонки как раз и проверяли.

И что?

Ни одна не пожаловалась, ваше императорское величество!

Александр Третий захохотал. Потрепал Радовича по щеке.

Завидую! Мне бы вашу внешность да ваши годы… Статский?

Радович только кивнул. Он был в чужом пальто, взятом напрокат, как и вся его нынешняя жизнь. В студенческом мундире, объяснил Вук, ни в одном приличном месте не покажешься.

Бросайте к чёрту. Таким красавцам место в гвардии.

Из дворца Радович вышел на подсекающихся ногах. Говел, причастился. Засел за военные уставы, зачем-то еще за Карамзина. Блеял, как самая последняя восторженная гимназистка. Накупил литографий даже, кажется. Цесаревич Александр и цесаревна Мария Федоровна с тремя старшими детьми – 1878 год. Александр Третий – 1885 год. Без головного убора. С крестом.

И всё.

Всё закончилось. Саша сам и закончил. Просто вышвырнул Радовича из своей жизни. Съехал на другую квартиру – даже не предупредив. Едва раскланивался в университете. Оброс новой компанией – странной, неприятной. Всё какие-то кружки посещал экономические. Заседал. Обсуждал. Едва ли не нигилистом заделался. Они с Радовичем не ссорились, просто разошлись в разные стороны, не разошлись – разлетелись, как разлетаются, крепко стукнувшись друг о друга, бильярдные шары.

И каждый был уверен, что победоносно летит в лузу.

Так что Радович понятия не имел. Не догадывался даже.

Узнал всё только 4 марта 1887 года.

В дороге.

Вышел на перрон – размять деревянные от деревянной скамьи ноги. Вагон был третьего класса. А станция так и вовсе, кажется, четвертого. Бу́рга. Скоро Нижний. А там и до дома рукой подать. Радович повертел с любопытством головой. Два синхронных двухэтажных домика по обе стороны железки простодушно изображали вокзал, хотя на самом деле предназначались для паровозного водопоя. Возле избы, притулившейся неподалеку, кое-как сваленные дрова, отсыревшие, черные. Не меньше воза вывалили, экие растяпы.

Вкусно пахло дымом – печным, угольным, и Радович с удовольствием прибавил к этому еще и свой дымок – папиросный. Он начал курить недавно, с легкой руки Вука, – и все еще радовался каждой мелочи: и щелчку портсигарной крышки, которую надо было ловко поддевать ногтем, и тому, как шипели, зажигаясь, серные спичечные головки, и горячему щекотному головокружению, которое неизбежно приносил с собой первый глоток дыма. Все это было убедительным и явным доказательством несомненной взрослости, которая наконец-то наступила. Радовичу исполнился двадцать один год – и он мог теперь по закону самостоятельно распоряжаться имуществом или участвовать в Дворянском собрании. Правда, имущества у него не было, что делало невозможным и само участие в выборах (ценз был суров – право голосовать имели только дворяне, обладающие тремя тысячами десятин незаселенной земли), но курить-то он мог теперь совершенно свободно. Мог!

При отце, впрочем, все равно не закуришь – не стоит и мечтать.

Радович сник на мгновение, вспомнив Сашины слова, – поезжайте немедленно, Виктор, чтобы не жалеть потом – как я нынче жалею.

Неужто отец действительно болен? Нет! Невозможно. Он бы дал телеграмму. И сам себя одернул – нет, не дал бы. Ни за что бы не дал.

Радович закурил еще раз – уже не так молодецки, без удовольствия. Снега почти не было. В ярком влажном небе орали грачи. Весна выдалась ненормально ранняя – даже в Петербурге Цельсий показывал невиданные плюс четыре. Нева вскрылась, пошла – и это в конце февраля!

А тут и вовсе – теплынь.

По перрону, придерживая рукой фуражку, пробежал человечек с петличками телеграфиста. Лицо у него было серое и скомканное от страха, как носовой платок.

Что случилось? Что?!

Радович и сам не понял, почему испугался, – не меньше этого человечка.

Покушение на государя императора!

Радович ахнул.

И, словно в ответ ему, словно тоже услышав, закричал паровоз – пронзительно, далеко, отчаянно – как женщина.

Подробности выяснились только в Нижнем.

“1-го сего марта, на Невском проспекте, около 11-ти часов утра, задержано трое студентов С.-Петербургского университета, при коих, по обыску, найдены разрывные снаряды. Задержанные заявили, что они принадлежат к тайному преступному сообществу, и отобранные снаряды, по осмотре их экспертами, оказались заряженными динамитом и свинцовыми пулями, начиненными стрихнином”.

Нет! Не может быть! Нет! Нет! Нет!

Вокзал гудел, сновал, вскрикивал, рыдал. Шарк и шорох сотен перепуганных ног, низкий гул голосов – как в медной трубе, как в замурованном улье.

“Правительственный вестник”! “Правительственный вестник”!

Срочное сообщение!

Говорят, в Зимнем тоже бомба была заложена – агромадная!

Господипомилуй!

Не может быть.

Радовича толкали плечами, задевали. Он тоже толкал – как слепой. Брел, закинув голову, ничего не видя, по самое горло в собственном ужасе, и уже не сомневаясь, что это – правда. Трое студентов. Трое студентов.

Трое.

Нет! Нет! Нет!

Только не он!

Этого не может быть!

А сам знал – твердо, ясно, как выученный урок.

Может. И есть. Уже случилось.

В пристанционном сортире, загаженном до полной остановки дыхания, Радовича наконец-то стошнило. Все было холодным, липким, слабым, все тряслось: пальцы, колени, губы, голова – так что Радович на секунду испугался, что потеряет сознание и утонет в этом тяжелом дерьме, колыхавшемся вровень с краями выгребной ямы. Но вонь, ошеломляющая, спасительная, ударила в лицо, привела в чувство, освежила.

Радович достал из кармана конверт – толстенький, не подписанный, опасный. Стиснул – и плотная бумага хитиново хрустнула.

Обещайте, что прочитаете, только когда доедете до дома, Виктор.

Он обещал, разумеется, – счастливый, что они снова встретились наконец, что у обоих снова нашлось время друг для друга – после двух месяцев? Нет. После трех? Сколько же мы не виделись, Александр?

Саша даже руками развел, сам изумляясь, как долго. Невыносимо долго. Непозволительно.

Они шли вдоль Мойки, и от воды, ожившей, черной, все еще перемешанной со снежной кашей, рывками тянуло холодом. Оба ежились в своих студенческих шинелях, Саша чуть горбился даже как старик – непривычно. И всё молчал – тоже непривычно, пока Радович, закинув голову, хвастался – бесстыдно, ликующе – рождественскими балами и масленичными маскарадами, новыми знакомствами и умениями, – только вообразите, Вук провел меня на императорскую выездку в Манеж…

Саша слушал, кивал иногда серьезно, а сам все смотрел, прищурясь, на кремовый, влажный, как переводная картинка, Зимний дворец, мягко плывущий по такому же кремовому, нежному, тающему весеннему небу. Стемнело, впрочем, по-зимнему быстро, словно кто-то строгий – р-р-раз – и задернул в детской плотные гардины. Влага, весь день тихо поившая город, загустела, и сразу стало очень холодно – резко, безжалостно, как бывает только зимой, только в Петербурге и только в темноте.

Радович попытался спрятать нос и губы в жиденький башлык – но не преуспел.

Мы так с вами погибнем во цвете лет, Александр, причем совершенно бесславно.

Саша не засмеялся. Не улыбнулся даже.

Можно поехать ко мне, но хозяйка, как назло, клопов взялась травить сегодня… Давайте к вам? Это и ближе.

Нет. Не ближе.

Вы снова переехали? Третий раз уже! Скачете по Петербургу, как блоха! И куда же на этот раз?

Не важно.

Радович растерялся – и куда больше, чем обиделся.

Как это – не важно? Вы мой лучший друг, Александр. И не хотите сказать мне свой новый адрес? А если со мной что-то случится?

С вами ничего не случится, Виктор.

Почему?

Потому что я так решил.

Саша сделал шаг и оказался почти вплотную, так что Радович в призрачном свете оживающих один за другим фонарей увидел крохотный прыщик на его плохо выбритом подбородке, твердые обветренные губы и впервые за время их дружбы не понял даже, а почувствовал, насколько он меньше ростом, чем Саша, будто девчонка, и это было не оскорбительно почему-то, а наоборот – хорошо, потому что Саша вдруг положил руки ему на плечи – и руки были неожиданно горячие даже сквозь шинель – и быстро наклонился, затмив фонарь над своей головой, или это Радович зажмурился, он так и не понял ни тогда, ни сейчас, – но Саша зачем-то дернулся в сторону, увлекая его за собой, и мимо них пронеслась, грохоча по мостовой, щегольская, красным лаком залитая пролетка. Мелькнул серый пятнистый круп громадного рысака, полыхнули жидким медным огнем лейб-гвардейские орластые шишаки и кирасы. Радович, утирая лицо от ледяной грязи, успел заметить хорошенькие оскаленные мордочки хохочущих кокоток.

Одна, кажется, даже знакомая.

Кавалергардский Ее величества Государыни Императрицы Марии Федоровны полк, – сказал Радович, радуясь возможности блеснуть новыми знаниями. – А вы знаете, что у них масть полка – исключительно гнедая? Но различается поэскадронно. Первый эскадрон – светло-гнедые без отметин. Второй эскадрон…

Саша не слушал, очищал, опустив голову, полы шинели, и Радовичу вдруг на мгновение показалось, что он плачет.

Давайте пойдем на Невский, Александр? Я знаю отличную кондитерскую. Выпьем шоколаду. Вы пробовали когда-нибудь настоящий шоколад? Это невероятно вкусно! У меня есть деньги, не волнуйтесь, – я тут выиграл немного в тресет…

В тресет?

Ну, в семерик, если угодно. Это карточная игра. Очень модная среди офицеров. Меня Вук научил. Сложнее, чем в преферанс, но у меня отлично получается…

Саша распрямился наконец. Щёки, уши, даже лоб под фуражкой – в красных неровных пятнах.

Вы хоть понимаете, что ваш Вук – мерзавец?