Сад — страница 43 из 54

Нет, я хочу быть образована как надо. Хочу всё знать про лошадей. Не от конюхов. А… По-настоящему. Как разводить правильно. Про болезни. Всё.

Мейзель помолчал потрясенно.

Но, милая, я не думаю…

Туся снова прижала к лицу муфту, отвернулась сердито – и пошла, ускоряя шаг. Каблучки ее увязали в снежной каше. Пахло газом от фонарей, горячим сладким тестом из булочной и – властно, сильно – черной большой водой, которая – совсем рядом – медленно просыпалась под неровным льдом, разъезженным санями.

Грива догнал Тусю возле самого угла.

Подхватил под локоть.

Не сюда, милая. Не сюда поворачиваешь, говорю. Это совсем близко.

Бестужевские курсы были на 10-й линии.


Конечно, Мейзель с самого начала понимал, что ничего не выйдет.

Абсолютно ничего.

Женщины не получали высшего образования.

Нет, не так.

Женщинам не давали высшего образования.

Может, где-то в другом месте, но не в России – точно. Это было не нужно – ни России, ни женщинам, никому. Он сам так считал, господи. Привык считать. Вовсе не давать женщинам грамоты – да, это была дичь. Несправедливость. Но зачем хотеть большего? Как ни смышлена была Туся, он знал, что все Карамзины и неопределенные интегралы все равно уйдут в песок, никому не пригодятся. Выйдет замуж, забеременеет – и снова, и еще раз. И еще. Материнство калечило женщин страшнее, чем мужчин война. Вынашивание младенца, роды, кормление – всё это было громадной, непосильной работой, и Мейзель не раз видел, как работа эта стремительно оглупляет женщин – и богатых, и бедных. Любых. Их разум был странным образом связан с маткой, хотя Мейзель так и не понял, как именно.

Должно быть, недостаточно много оперировал.

Впрочем, нерожавшим женщинам было еще хуже. Возможно, они не глупели, но зато были вообще никому не нужны. Биологически бросовый материал. Ошибка природы. Тлен.

Мейзель мог бы попробовать объяснить это Тусе, но понимал, что спорить бесполезно. Она должна была убедиться во всем сама. Что крапива – жжется. Докрасна раскаленная печная заслонка – тоже. А пиявку, присосавшуюся к руке, так просто не оторвать.

В конце концов, он сам приучил ее к тому, что опыт – король познания.

Пусть попробует. Ожжется. И успокоится.

Туся стояла, задрав голову, и с восторгом оглядывала великолепное здание своего будущего: окна, арки, серый сырой камень, солнце, на мгновение празднично показавшееся из-за туч. Из высоких дверей, по-галочьи галдя, выбежали курсистки – в шальках, скудных суконных пальтишках, сплошь страшненькие, жалкие. Одна была без платка – волосы подстрижены скобкой, по-мужски, под распахнутой кацавейкой – ярко-красная косоворотка.

Мейзель едва не сплюнул. Нигилистка. Экая гадость!

Туся вскинулась, заулыбалась, едва не махнула доверчиво рукой, но опомнилась – это было невежливо. Недопустимо. За несколько месяцев в Петербурге Туся слышала это слово чаще, чем за всю свою предыдущую жизнь. Недопустимо. Курсистки примолкли, оценивая голубую парчу, серебристые песцы, мехом отороченные тупоносые ботики. Снегурочка из детской сказки. Существо иной, непонятной – и от того вражеской будто породы. И только одна, самая некрасивая, с многоугольным калмыцким лицом, улыбнулась в ответ приветливо, даже шаг замедлила, будто готова была поговорить, но нигилистка крикнула сердито – Аня! Как не совестно! – и некрасивая, сама смутившись, побежала догонять своих, оскальзываясь и неловко держа под мышкой толстую черную книжку.

Бесстыжевки – вот как их люди звали. И правильно делали. Мейзель широких был взглядов человек, но надругательства над природой не терпел. А эти дуры убивали в себе самое лучшее, женское. Своими руками убивали. Верили, что смогут одолеть эволюцию. Победить само естество.

Словесно-историческое отделение, физико-математическое и специально-математическое. Лекции по математике, физике, химии, ботанике, зоологии, минералогии, кристаллографии, физической географии. Богословие, теория эмпирических знаний. Славянские языки.

Все это не значило ровном счетом ничего, разумеется.

Никаких дипломов курсисткам не полагалось. Ни дипломов, ни экзаменов, ни статуса.

Это был просто очаровательный кружок по интересам. К слову сказать, весьма недешевый.

Туся все стояла, сияя глазами, прежней своей счастливой улыбкой. Мейзель впервые после приезда в Петербург видел, чтобы она так улыбалась.

Он кашлянул.

Пойдем, милая. Этак скоро темнеть начнет, а нам еще назад возвращаться.


На курсах их приняли только с третьего раза.

Для того чтобы сообщить, что попасть к ним совершенно, решительно невозможно.

Нет, ни за какие деньги. Ни за какие рекомендации.

Весьма сожалею, но прием к нам прекращен в прошлом году – в связи с обеспокоенностью правительства политической неблагонадежностью слушательниц. Работает государственная комиссия. – Секретарь, седой, костистый, засыпанный по воротнику и плечам то ли перхотью, то ли пеплом, заговорщицки понизил голос, словно приглашая Мейзеля присоединиться к той самой комиссии. На Тусю он даже не смотрел. – Прежних курсисток мы надеемся доучить, но о новом наборе не может быть и речи. К тому же… – Секретарь наконец перевел взгляд на Тусю. – Сколько вам лет, мадемуазель?

Тридцать первого марта исполнится семнадцать.

На курсы принимаются исключительно девицы, достигшие двадцатиоднолетнего возраста. Так что – сожалею, но – нет. Решительно невозможно. Увы-с!

Туся только голову наклонила – и вышла не попрощавшись. Даже спина у нее была злая.

В университете их не удостоили вовсе – просто передали, что, согласно уставу от 1863 года, в студенты принимаются молодые люди, достигшие семнадцатилетнего возраста и притом окончившие с успехом полный гимназический курс или удовлетворительно выдержавшие в одной из гимназий полное в этом курсе испытание и получившие в том установленный аттестат или свидетельство.

Молодые люди. Не барышни. Не девицы. Не женщины. Молодые люди.

Нет, вольнослушательницей тоже нельзя.

Правила о допущении к слушанию лекций посторонних лиц, составленные на основе распоряжений Министерства народного просвещения, не предоставляли женщинам пра́ва даже входить в аудиторию.

Университетская дверь закрылась так же громко, как и дверь Бестужевских курсов, – бух.

Сезон меж тем, поднявшись на Масленицу до почти истерического пика, завершился, сошел на нет, схлынул разом – как вода. Еще один бал, еще десяток натянутых визитов – и в феврале наконец начался Великий пост. Петербург нахохлился, спрятался в воротник невзрачной шинели, заледенел.

Борятинская писала письма, требовала объяснений, грозилась приехать сама и оттащить беглецов домой, если понадобится, силою.

Надо было возвращаться.

Туся и слышать об этом не хотела. Она растерялась – Мейзель видел. Не отчаялась, а именно растерялась. Смотрела на него, как маленькая, будто он мог придумать какие-то особые правила, условия, поговорить с кем-нибудь, распорядиться – и все станет по ее.

У него не хватало духу сказать, что по ее все равно не будет.

Скорее всего, никогда.

Оставалась, правда, академия – его академия, медико-хирургическая. Нынче – военно-медицинская. Но Мейзель и думать про нее не хотел. Точнее, всё, что он хотел в Петербурге, – это не думать про академию и не вспоминать ее. Но Туся сама разузнала – бог весть как – там же готовят ветеринаров, Грива. Похлопочи – может, они возьмут меня. Мне бы хоть вольнослушателем.

Да ты с ума сошла! Опомнись! Ты ведь женщина! Княжна Борятинская! В Хреновскую школу коновалов еще запишись!

Ненавижу это все! Ненавижу! И тебя ненавижу! И себя!

Он, разумеется, поехал.

31 марта. В день ее рождения.

Носовой платок. Йод. Нашатырный спирт. Лишь бы не пригодился.

Пригодился.

Впервые Мейзелю стало дурно еще на входе, хотя здание перестроили и перекрасили, – и, очевидно, не раз. Но он качнулся только, мотанулся даже на входе – и все мотанулось вместе с ним, и академия, и воспоминания, и страхи. Но нет – не упали.

Начальник академии, доктор медицины Александр Михайлович Быков, крепкий, квадратный, с крепкой, квадратной бородой а-ля Александр Третий, повторил Мейзелю его же собственные слова.

Барышню – к нам? Да такой фамилии? Чтоб научиться лошадям, простите, руку в задницу по локоть совать? Уж не знаю, милстдарь, кто из вас с ума сошел, вы или ваша протеже, но я вам и как человек скажу, и как врач…

Вы мне лучше как отец скажите, – перебил Мейзель. – У вас же есть дети?

При чем тут мои дети?! Они, слава богу, взрослые люди давно, и примерно порядочные. Да и когда малы были, никого невозможными просьбами не обременяли, потому что воспитаны были в надлежащей строгости, не то что нынешнее поколение…

Вы их не слушали просто, – снова перебил Мейзель. – Не хотели. А были бы хороший отец…

Мейзель махнул рукой. С трудом встал. Рванул ворот сюртука. Дышать было нечем. Нечем совершенно.

Быков молчал, жуя в кулаке свою верноподданическую бороду.

У двери уже окликнул.

Вернитесь, коллега. Окажите любезность. Вот как же видно сразу статских – нервы одни. Бабские метания. На войне вас бы живо спокойствию обучили – это я вам как бывший полковой врач говорю. Ладно княжна ваша – ребенок совсем. А вы зачем, взрослый человек, мужчина, головой закрытые двери околачиваете? Прямая дорога – она ведь не всегда самая короткая. Иной раз в обход и быстрее, и вернее. Учиться охота? Так пусть учится. Хоть астрономии. Хоть военному делу. Только частным, так сказать, образом. Да к вам очередь из идиотов выстроится – деньги только платите.

Из кабинета Мейзель вышел, пытаясь засунуть в непослушный карман записку с именем идиота, который, по мнению Быкова, мог бы согласиться на эту педагогическую авантюру. Христофор Иванович Гельман. Будущий основатель института экспериментальной медицины. Человек, который одновременно с Кохом получил туберкулин. И один из первых в мире – иммунную сыворотку против сибирской язвы.