удика в форме? Смирно! Фуражки снять! Яму рыть отсюда и до ужина. Говорят, его мать пианино продала, чтобы откупиться. Помнишь, белое, Петроф.
— Помню. Рудик, душа-человек. Пятьдесят рублей оторвал от сторублевой зарплаты.
— Тебя предсвадебный стресс доконал. Бледный ты. Не жрешь ничего. Хоть бы фрикасе попробовал. Во рту тает. Когда еще такую вкуснятину добудешь? И не торчи тут до конца. Через часок бери Юльку и айда домой. В постельку. Хочешь я тебе такси поймаю?
— Отец заказал микроавтобус к десяти. Загрузим подарки и рванем. Юлька ни за что раньше со свадьбы не уедет. Слышишь, как заливается? Научили на филфаке, спасибо. Крутит меня, Илюша, как будто грипп подступает. Башка трещит. Мысли поганые одолевают.
— Понимаю. Я вчера в мавзолее был. На работе заставили — ты, говорят, по-французски могешь, вот алжирцев сам и поведешь. Приехали, бля, опытом обмениваться, друзья Советского Союза. Чиновники и банкиры. Холеные все. На кой им черт Ленин? Да еще и мертвый. Ксиву мне дали — делегация! Поехали. Федоров, конечно, рафик зажилил, на метро двинули. Три остановки. К одному алжирцу пьяный пристал. Ваше, говорит, черножопое сиятельство, разрешите, спросить, Вы зачем к нам приехали, мух ловить? Ты зачем с пальмы слез, негр? Алжирец морщится, просит меня, переведи, мол, что человек, говорит. Я что-то наврал… А к другим мальчишки прилипли — подавай им жвачку и значки! В мавзолей нас пустили без очереди. Минут десять всего ждали. К саркофагу подошли. Алжирцы посмотрели, кивнули, вроде бы честь отдали, и на выход. А я задержался на минуточку, хотя какие-то гэбилы шептали назойливо — проходите, не задерживайтесь. Приворотило. Лежит, понимаешь, этот мертвый татарин под стеклом. Как панночка. Вот-вот глаза откроет. Не поверишь — молодой какой-то. Живее всех живых. Крови напился, бля…
Часам к восьми свадьба была в самом разгаре. В одном углу все еще неистовствовала неуёмная Толстикова. В другом углу зала танцевали. Донна Саммер, Блонди, Анна Ленокс…
Плотный юлечкин дядя, завотделом закрытого института, занимающийся взрывчатыми веществами, оба локтя положил на праздничный стол, а голову держал в опасной близости от тарелки с яйцами с красной икрой. Голову размякшего дяди поддерживала рука его жены, работающей во взрывоопасном институте бухгалтершей. Напротив них сидел тоже крепко выпивший дядя Олега, Виталий Александрович, профессор химик, специалист по полисульфидным жидким каучукам.
Взрывчатый дядя говорил дяде полисульфидному.
— Ты Витька и я тоже Витька. У тебя жена Галка, а у меня Ленка. Полисульфидные каучуки! Ты бы сказал прямо — пробки! Для бутылок, банок и еще кое для чего!
Профессор отвечал.
— Ты, динамит, поосторожнее! Без пробок вся водочка вытечет, что тогда делать будем?
— Пусть, миленькая, течет. В рюмочки. Давай, за молодых! По-стариковски!
— Ты меня не состаривай. Мне только пятьдесят второй пошел, еще как могу взорваться! Три раза в день. А-ах, хороша ханка, душу греет, организм очищает!
— Ты прав, каучук. Ты мне вот что скажи. Куда Олежку распределять будем? К тебе, на кафедру, или ко мне, в ящик. У меня зарплата пожирнее, но придется погоны надеть.
— Не надо ему в казарму, не видишь что ли, московский парнишка, мягкий. Его место в академическом институте. Пусть поработает. Пообщается с умными людьми. Оботрется. Не созрел еще для жизни, а вишь, женился, лопух!
— Тебе чего, моя племяшка не нравится?
Тут дядя-динамит попытался врезать профессору-каучуку по скуле. За что получил довольно увесистую оплеуху от собственной супруги. Неудачно качнулся и влез таки широкой мордой в тарелку с яйцами. Был препровожден в ресторанный туалет. Долго там проповедовал, стоя перед писсуаром. Вернулся в зал с раскрытой ширинкой.
Перед самым концом свадьбы вспыхнули было еще два незначительных конфликта.
Бывший Юлечкин одноклассник Колпаков вспомнил, что другой одноклассник, Хлебный зачитал несколько лет назад взятую на недельку «Лолиту».
— Ты что, совсем дурак? — орал Хлебный. — Я тебе эту похабщину’ тогда и вернул, на фиг она мне нужна?
— Нет, зачитал, — уверял Колпаков. Ты «Лолиту» зажилил и Ритку, когда меня в комнате не было, лапал!
— Дурак ты, твою жирную корову все лапали, кроме меня. Жопа как у слона, а ножки, как у моей бульдожки.
Тут Колпаков и Хлебный стукнулись случайно головами и оба растянулись на полу. Расхохотались и помирились. Колпаков обнимал Хлебного и увещевал.
— Хлебушко, не сердись, не отдал и ладно. Некогда мне литературу читать. Дело надо делать. А Ритка мне последний раз три года назад звонила. Когда на выезд подала. Шут с ней. Укатила… Что же, Хлеб, все уезжают. А мы с тобой тут и помрем.
— Не реви, Колпак… Уезжают и ладно. Локти будут на Западе кусать. А мы и тут проживем, в Совдепе. Скоро Леня дуба даст, может, что и изменится, — утешал друга Хлебный.
Второй конфликт завязался между представительницами прекрасного пола. Поэтесса Минаева приревновала своего увальня Славикова к давнишней конкурентке, пополневшей и раздавшейся с школьных времен, но все еще привлекательной, Лизе Ситроен, переводчице с польского и чешского.
Мужу Минаева прошипела, страшно сверкая глазами:
— С тобой я дома поговорю!
А обидчице пообещала:
— А тебя, гадина, в сортире утоплю! Дылда, прелое мясо!
И кинулась на Лизу, выставив вперед кроваво-красные когти. Та предпочла ретироваться. Минаеву отвлекли, рассмешили, она успокоилась. Но потом поймала-таки мадам Ситроен в туалете. На беду, растащить соперниц было некому. После боя Минаева долго расчесывала растрепанные темные волосы, изрядно потерпевшие в схватке, а дебелая красавица Лиза припудривала носик, за который ее умудрилась укусить удалая поэтесса.
Олег и Юля приехали домой около одиннадцати. Разгрузили подарки, отволокли их в квартиру. Разбирать не стали, бросили в прихожей. Полумертвая от усталости Юля сбросила платье, освободилась от фаты, приняла душ, поцеловала мужа в щеку, легла в постель и заснула.
Олег долго сидел на кухне. Потом встал, подошел к окну, отдернул повешенную два дня назад занавеску и тяжело посмотрел поверх домов на темно-фиолетовое небо.
Вот небо. Для меня оно вроде фиолетовое, а для собаки серое.
Для меня верх, а для лунатика низ.
Или цвет, например, выдумка, утопия, также как и звук и вся остальная мура. Цвет не существует без человеческого глаза и мозгов. А звук — без уха.
Бык не видит красного.
Абсолют?
Сами придумали.
Главная скрипка не Страдивари, а человеческое тело.
Добро и зло — самообман. Временное соглашение. Удобства. Программа.
А космос плюет и на добро, и на зло.
А мы все мечтаем…
Не расплескаться бы, не засохнуть.
Дома, вот, твердые, а мы из воды. Течем как реки.
Любим формы, потому что сами бесформенные.
Балдеем от металлов.
А еще больше любим слова. Просторы метафизические. Семантические поля.
Тысячи цветов. Подсолнечник-прогресс, розочка-цивилизация.
Ах ты, Вася-василек!
Для нас хорошо, а для других — погибель.
Крокодилу наши сапоги не по ноге.
А эстетика и этика вазелином пахнут.
Никогда других не поймем. С их колокольни все иначе.
Гадал вот, мечтал, а Юлька взяла и заснула.
То, что хорошо для нее, плохо для меня. И наоборот.
Как это прикажете понимать?
Олег отошел от окна, сел в коридоре на табуретку, начал лениво перебирать подарки.
Кинопроектор защелкал и остановился.
Порвалась лента.
По экрану расползлось зловещее лиловое пятно.
Олег взял в руки небольшой декоративный топорик Новгородский сувенир, с изображением монумента Тысячелетие России и золотой узорчатой гравировкой по краям лезвия. Подарок дяди-динамита. Глупее и бессмысленнее, кажется, никто ничего не подарил. Если бы не четыре зелененькие пятидесятирублевки, прикрепленные клейкой лентой к топорищу, можно было бы даже обидеться. Олег отодрал деньги, положил их на обувной шкафчик.
Или подарок не так уж и глуп?
И фильм получит, наконец, драматическое завершение?
Может быть, излишне кровавое, но это дело вкуса.
Олег изобразил перед зеркалом команча меланхолического — подпер топориком падающую голову. Потом выпучил глаза, топорик схватил зубами, а руками растянул уши.
Превратился в апача придурковатого.
Затем изобразил последнего могиканина. Опечалился.
Потом сделался патриотом великой России — возвысил прыщавое чело, напряг мускулы, нацелил топорик на упрямые лбы подползающих со всех сторон врагов.
Глубоко вздохнул и преобразился в Чингачгука.
Раскрыл рот, спустил трусы на колени, зажал топор бедрами и выставил лезвием вперед, как вставший член.
Гуськом вошел в спальню и застыл рядом с кроватью.
Юлечка зажгла лампу, посмотрела на мужа и завизжала.
АЛКОНОСТ
Слесарь Володя Ширяев покончил с собой. Выстрелил в рот из самопала. В Тропаревском лесу. Недалеко от тамошнего прудика. Среди березок и осинок.
Ширяев не скрывал то, что хочет убить себя. Показывал собственноручно выточенное дуло. Тяжелое, граненое, как у старинных револьверов. Изготавливал его Ширяев почти год. Не торопясь работал. Без истерики.
Решение свое он вынашивал долго, чуть ли ни с детства. Иногда обсуждал со мной подробности. Раздражался. Как будто я виноват в том, что его жизнь не удалась. У кого она удалась?
Мечтал он уйти из жизни в тихий весенний день, когда зазеленеют первые листочки, и теплый ветерок прогонит наконец бесконечную московскую холодрыгу. Под шелест листвы и пение птиц.
Я ему не верил. Думал, дурачится. Кокетничает. А самопал мастерит просто так, из озорства. Или на продажу.
Я был тогда молод. Боялся думать о смерти, даже радовался втайне, когда умирал кто-то другой. Раз рядом ударило, то может и в следующий раз пронесет…
Когда он умер, я не обрадовался. Ширяев был единственным человеком в нашем институте, с которым можно было о живописи поболтать. Полезные советы он мне давал. Где купить бумагу, ленинградскую акварель или как положить на дерево сусальное золото.