Сад, пепел — страница 17 из 30

«Кто это нарушает сон праведника?» — с пафосом вопрошает мой отец, выпрямляясь.

На первый взгляд он был совершенно спокоен, когда почувствовал, как в его поясницу уперлась двустволка, оставляя там, где почки, след в виде опрокинутой восьмерки. Крестьяне, вооружившись дубинами, взмыленные и грязные, начали выглядывать из папоротника. Луиза стояла к нему ближе всех, сверкая глазами и мелко крестясь. Под ее ногами валялась отцовская трость, растоптанная, как ядовитая змея. Отец выглядел совершенно спокойным, и его голос не задрожал ни разу. Наклонился, чтобы поднять шляпу, потом стал искать взглядом свою трость. Неловкий, он внезапно зашатался, стал переступать с ноги на ногу, как утка, а руки затряслись, как у алкоголика. Он терпеливо прилаживал шляпу, чтобы скрыть наступающую панику, когда понял, что его разоружили, потом схватился за карман, чтобы достать свою «симфонию».

«Поберегись, Тот, у него может быть оружие», — произнес кто-то.

Но отец уже вынул руку из кармана, и все увидели клочок газеты, который он поднес с носу и высморкался. (Любое возбуждение вызывало у него сильные нарушения метаболизма и обильные выделение жидкостей. Я знал, если он выпутается из этой передряги живым, первое, что сделает — помочится за каким-нибудь кустом, испуская при этом ветры.). Дятел стучал где-то над нашими головами, невидимый: тап-тап-тап, тип-тип-тип, тап-тап-тап, типтип-типтип, и это могло звучать, как дурное предзнаменование. Я видел, что и отец это почувствовал, потому что едва заметно повернул голову в ту сторону, словно расшифровывая сообщение, переданное азбукой Морзе. (После банкротства отец пошел служить на железную дорогу в Шиде, поэтому морзянка для него не была секретом, то есть, он мог бы легко получать шифровки от дятла и про себя расшифровывать их более или менее точно, не дословно, но как любовное письмо, написанное неразборчивым почерком. Причем, думаю, что это было единственное послание, которое он получил в зашифрованном виде, не считая того, давнего, еще до моего рождения, полученного в Шиде.) А то, что болтают, мол, у моего отца есть радиопередатчик, и он посылает шифровки самолетам союзников, пролетающим над деревней, это полная глупость. И лишь мое желание увидеть его в героическом свете, а не только в роли святого и мученика, давало моему воображению крошечный шанс: вот сидит он, мой отец, с плоскостопием, с утиной походкой, великий актер, герой и мученик, он сидит в чаще Графского леса, в какой-то пещере, в наушниках, и нажимает на ключ: ти, ти-ти-ти, ти ти тититити, внезапно всесильный, держа в руках судьбу человечества, управляя посредством своих шифровок эскадрильями союзнических бомбардировщиков, которые по одному его знаку могут уничтожить целые города и деревни, не оставляя камня на камне, обратив все в прах и пепел. К сожалению, все это было не столько следствием сомнения в возможности отцовского героизма, сколько чистая фантазия. (Потому что я унаследовал от отца склонность к нереальному: как и он, я жил, на Луне. Только он еще был и фанатиком, верил в возможность осуществления своих фантазий и боролся за них со всем пылом. Но я же лежал в сарае господина Мольнара, у которого пас коров, лежал на пахучем, только что собранном сене, и всеми органами чувств переживал Средневековье. Позвякивание доспехов, аромат лилий и полуобнаженные рабыни — это влияние литературы. Трепетание зеленого муслина на голове белокурой избранницы — Юлии — с руками, отяжелевшими от колец. Зов трубы. Скрип поворотных кругов и цепей на подъемном мосту замка. Я зажмуривался на несколько секунд, и вот, я уже стою перед господином Мольнаром, хозяином, бледный, в коротких зеленых штанах из крапивного полотна: «Да, господин Мольнар, понял. Мелко нарубить репу и привязать теленка». Но думал: «Нет, ваше величество, я не согласен на эти условия. Это недостойно. Мы будет биться на саблях!»)

Отец начал терять самообладание. Он держался все более плачевно.

Я видел, что все усилия его тела и духа сосредоточены на кишечнике, скованном сильнейшим спазмом, судорогой, посредством которой он пытался предотвратить диарею. Он сжимал губы и оборачивался в сторону кустов, беспомощно, боясь самого худшего. Узнав, несмотря на фальшивую бороду, за которой тот прятался, представителя жупании, появившегося, замаскировавшись, в месте, где готовилось страшное преступление, отец обратился к нему, только к нему, глядя на остальных с презрением и полностью их игнорируя, и начал объяснять ему в общих чертах, впрочем, весьма путано, свои пантеистические принципы, с которыми убогие открытия, вроде того, что сделал Морзе, не имеют ничего общего. «Если бы эти господа обвинили, — начал мой отец, дрожащий, на грани безумия, и обращаясь к фальшивому коммивояжеру, который начал прятаться в толпе, разоблаченный и пристыженный, — если бы они меня обвинили в сотрудничестве с птицами небесными, в злонамеренном и тенденциозном вмешательстве в жизнь природы и в ее тайны, хотя бы и с чистейшим, пантеистическим намерением склонить и принудить ее к союзу с человечеством, которое, по правде говоря, недостойно этой дружбы, я бы понял их обвинения. Но господа заблуждаются! Собственно говоря, что у меня общего с этими бессмысленными обвинениями и с этими клятвопреступниками, которые в своих инсинуациях приписывают мне какие-то человеческие, увы, слишком человеческие гнусности? Ничего, господа!» (А теперь обращаясь к толпе): «Я всего лишь проповедую в своем храме, в лесах, свою религию, у которой, к сожалению, пока нет последователей, но которая в один прекрасный день вновь вернется к людям, а здесь (показывает пальцем), прямо вот здесь, где вы готовитесь к страшному преступлению, будет воздвигнут храм. Поэтому, господа, исполните как можно скорее свой замысел, заложите основы новой крепкой веры, религии над религиями, возведите в достоинство первого святого и мученика Религии Будущего. Мое измученное и беспомощное тело в вашем распоряжении, а мой дух, философски говоря, готов к распятию. Совершите то, что вы задумали, а последствия будут далеко идущими. Толпы паломников со всего света утрамбуют босыми ногами тропы к этому храму, который уже белеет в моем духе и который будет воздвигнут над холмиком моей могилы. Туризм, господа, расцветет, как сорняки на полях. Давайте, вперед, если у вас в руках есть доказательства, и ваша совесть чиста перед Тем, Кто все видит. (После небольшой паузы): поскольку вижу, что вы колеблетесь, и что вас тронула моя личная судьба, судьба мужа и отца двух малолетних детей — (он ищет меня в толпе безумным взглядом) — давайте, уладим это недоразумение по-джентельменски…» Красноречие и демагогическая страсть не изменили ему и в этот деликатный момент. Сначала крестьяне нетерпеливо и боязливо размахивали перед его носом дубинками, прерывали его речь руганью и проклятиями, но красноречие их смутило, и вскоре они стали слушать, не понимая вообще ничего, кроме того, что перед ними гений, юродивый, и они, особенно из-за загадочного присутствия «коммивояжера» (в котором и сами признали представителя властей, в конце концов, снявшего свою фальшивую бороду, чтобы не совсем уж себя скомпрометировать) согласились на условия отца: если они найдут радиопередатчик в кустах, на которые указала «женщина третьего ордена», то пусть его, Эдуарда Сама, повесят на первом же дереве или распнут; как Иисуса или разбойника, или оставят в покое и вернут трость, чтобы он мог идти «за своей звездой». Представитель власти, польщенный тем, что именно ему мой отец посвятил цветы своего красноречия и именно его призвал к джентльменскому договору, кивнул и все подошли к подозрительному кусту. Это был прекрасный цветущий боярышник, скрывавший старую лисью нору. Сначала они стали лупить по кусту дубинами, а цветы разлетались вокруг, как метель. Вытащили старый заржавевший челнок, сам конус, а щупы уже были изъедены ржавчиной. (Вот, сказал я про себя, вот как твой отец отправляет шифровки.). Тот (папаша Лацики) вынул патрон из ружья и положил его в карман брюк. Ударил дубиной по челноку, как бьют змею, по шее. Щупы ломались, потрескивая, без металлической звонкости.

«Я не вру, — произнесла „женщина третьего ордена“ и задрала юбку, чтобы показать свое вервие с тремя узлами, повязанное вокруг талии. — Господь мне свидетель».

А тут дятел опять стал посылать зашифрованные сообщения, и крестьяне спрятали веревки под свои пальто. Отец переминается с ноги на ногу и с тоской смотрит на затоптанные папоротники, как кречет. Потом в какой-то момент он наклоняется и триумфально хватает свою трость, выпрямляется, внезапно сильный и высокий, обретя физическое равновесие тела, подтягивает узел галстука (трость висит на руке), касается острием трости ржавых обломков челнока, как трогают ядовитые грибы. Достает из кармана клочок газеты и с силой сморкается, держа голову высоко, как петух, собирающийся запеть, аккуратно сворачивает клочок газетной бумаги, в который он высморкался, вчетверо, и еще раз, словно в бумажку завернут золотой песок или аспирин. Думаю, он положит его в жилетный карман, туда, где часы. Однако он вдруг его бросает далеко от себя, куда-то в сторону. Бумага порхает как птица, секунду-другую борясь с земным притяжением, потом быстро падает, камнем, и исчезает в цветущем боярышнике…

У отца была привычка сморкаться в газетную бумагу. Он разрезал на четвертинки страницы Neues Tageblatt и держал их в наружном кармане сюртука. Потом он внезапно останавливался посреди поля или где-нибудь в лесу, перекидывал трость через левую руку и трубил, как в охотничий рог. Сначала сильно, потом еще два раза, слабее. Вы могли его слышать за версту, особенно в лесу, в сумерках. Потом он складывал этот кусочек слегка еретической газеты и бросал влево от себя, в траву, в цветы. Так я иногда, когда пас коров господина Мольнара, далеко в Графском лесу, в местах, где, как мне казалось, не ступала нога человека, находил обрывок пожелтевшей Neues Tageblatt и думал, в легком недоумении, вот, и здесь бродил мой отец, совсем недавно.

Спустя целых два года после его ухода, когда нам стало ясно, что он никогда не вернется, я нашел на поляне, в глубине Графского леса, в траве среди васильков, обрывок старой газеты и сказал сестре Анне: «Смотри, это все, что осталось от нашего отца».