Сад признания — страница 20 из 27

нство, но тот, кто практикует бездействие, проходя по собственому следу вспять. Лишь под сводами слышит он эхо произнесенных и начертанных страстей: все идеи мира — под сводами. Комическая фигура, спускающаяся вниз, с опущенной головой, перевернутая; вот оно, последнее на сегодняшний день воплощение Животного Разума, похожего на обезьяну и на святого. Он знает, что был послан на землю не для так называемой жизни, и не, как считают, для каких-либо действий, не для наслаждения, созидания и не для превращения в кого бы то ни было, — но чтобы пройти сквозь строй своих языков, от языка детских пеленок к языку смертного савана, как проходят сквозь леса, составляющие один большой лес, и кончить тем, чтобы потеряться вне пространства, последовать за своим зверем до могилы, пройти по размеченной, но не найденной еще тропе, и стать одним из тех, кто однажды вновь сумел найти порванную нить, связующую плоть и слово.

В пространстве актер — это негатив, строптивый обитатель, обживающий пространство навыворот. Начиная играть на сцене, он каждый раз осознает, что человек — это негативный слепок мира. Человек, если он человек, не живет в пространстве, но проделывает в нем дыру. Тело его — вне его. Не здесь. С великим тактом утверждал все это Луи де Фюнес на языке свое одержимости.


Лицо Луи де Фюнеса на театральной сцене в его светящейся маниакальности, лишенное тени и очень точное, представлялось мне всегда образом комического преображения, когда человеческое лицо является из яркого огня, увенчанное растерзанным нимбом. Ибо лицо человеческое не горшок, обжигаемый при свете прожекторов и объективов фотожурналистов, но поверхность, которая должна быть разорвана, преображенный лик, выхваченный изнутри, который заставляет трепетать удвоенная сила, вытесняющая его отсюда. Комический актер — это актер преображенный, пронзенный словом, насквозь пронзенный музыкой, обращенный, оголенный, облитый потом, пораженный неврозом и глоссолалией звуков, им же издаваемых, преодолевший пол, переодевшийся в разрушения, провозвестивший исчезновение исчезновения. Актер разрывает свою голову надвое. Только для этого он и приходит в театр: разорвать голову натрое. Переделать свое тело словами, облечь идеи в плоть, приделать к ногам язык и пройти на восьми руках. Играя на сцене, хороший актер, Актер Само Ничтожество и Само Совершенство[83], прекрасно знает, что только его отсутствие зрелищно, и публика приходит в театр единственно для того, чтобы увидеть появление трещины на человеческом лице. А не для лицезрения персонажа на сцене. Хороший актер играет с оторванной головой: он движется в своей голове, он глаголет ногами.

Актер должен видеть в себе не представителя чего бы то ни было (и менее всего человека, только не человека!), но того, кто прорастает восьмью руками, восемью ногами, восемью устами и ноздрями, восемью нижними и восемью верхними конечностями, шестнадцатью, восемнадцатью, пятьюдесятью шестью дырами — и все это, чтобы без устали исторгать из себя человеческие лики, чтобы стать безликим. Луи де Фюнес никогда не появлялся на сцене, не оставив прежде свою голову за кулисами. Он говорил, что человек — единственное создание, у которого созидание исходит из глаз. Вот уже пятьсот пятьдесят пять тысяч семьсот сорок пять лет человечество безуспешно вопрошает о конце мира. Луи де Фюнес говорил, что он пришел, чтобы разрушить лики. Когда он играл, созидание исходило у него из глаз.


Луи де Фюнес сказал: «Не танцуй никогда один, твоим партнером в танце должно стать одиночество». Даже оставаясь один, Луи де Фюнес никогда не танцевал один, он танцевал с одиночеством. Потому что во всяком настоящем танце, который всегда — танец исчезновения, танцует кто-то другой, всегда танцуют с кем-то другим; и хороший танцор — это тот, с кем танцуют, и хороший вальсирующий тот, с кем вальсируют, подобно поливальщику политому (единственно удачное название и истинно глубокий фильм в истории кино[84]); с хорошим танцором танцуют, с хорошим вальсирующим вальсируют, а хорошим актером движет некто другой; именно его комическую страсть, одетую в слова, актер проживает на сцене, но и тот другой ведом кем-то третьим; он танцует ведомый, он танцует отреченный, как тот, кого здесь нет, с тем, кого здесь нет; он танцует словно ведомый, он танцует как опаленный, потому что в искусстве, как и в философии, всякая история любви проходит через желание и отречение, через волю и расставание, через упражнения в забвении. Цирковым артистам всё это хорошо ведомо. Мистики прозревали то же сущностно: в их сочинениях содержится всё то, что воздушный гимнаст и схоласт видят в момент прыжка, то, что актер знает без слов, если только он не боится пустоты, если только он не боится потеряться, если он ведает, как быть совершенным, то есть действительно ничтожным, если только он и есть Актер Ничтожества и Совершенства. Не танцуй никогда один, танцуй всегда с одиночеством. Я — дыра в пространстве, которую пересекло слово.


Любая мысль, не вовлеченная в танец, — ложна. Любая лишенная ритма, не нашедшая себе опоры мысль. Любая, лишенная ног, наука. Актер хорошо знает, что голова может передвигаться, а мысли могут задирать ноги и вспоминать, что их родина — тело, что они прошли через испытание страстей, что они вышли из плоти, дабы овладеть нами, заставить нас умереть, заставить нас двигаться. Есть мысли, лишенные ног, они не танцуют: они вынашиваются в голове, они быстро истощаются, это — идеи, которыми полны газеты, это — бабочки-однодневки. Потому что они не захотели пройти сквозь тело. Потому что тело должно проверять всё, что говорит ему разум. Телу есть что сказать. И потому всякий написаный текст всегда хорошо пропускать через горнило театра, разжевав его прежде и предав телу-разоблачителю. Всякую хорошую мысль можно станцевать, всякую истинную мысль должно мочь танцевать. Потому что в основании мира заложен ритм. Потому что основание мира, его видимый изнутри фундамент — суть комическое ядро ритмов пульсирующих. Комическое потому, что мир, весь целиком, создан был смеющимся ребенком. Актер знает: вначале был ритм. Он один мог бы, если бы осмелился, сказать во всеуслышание, что в основании мира лежит звук. Звук, у которого есть имя, звук, имя которому до[85], тот самый звук, имени не имеющий.

В театре заключено более науки, чем во всей физике; актер, если пожелает, знает из своего опыта говорящего тела, из своего внутреннего знания гораздо больше о комическом ядре мира, чем все ученые — открыватели элементарных частиц, чем все чародеи лептонов[86]. Потому что актер слышит, откуда выходит слово. И он переживает страсти языков, из земли исходящих, комический танец разума, прохождение плоти через внутренность слова и ее — там — изменение. Он знает, что если мысль танцует, то это потому, что она выходит из дыр, потому что нет ничего, действительно ничего под человеком, что могло бы его поддержать, и что танцевать для него — единственный способ не упасть. И потому актер, порожденный иным языком, говорит через дыру и ее же видоизменяет. Ты поднимешься на сцену не для того, чтобы показать себя, но чтобы показать всем, как дух покидает тело. Как в любви, как в смерти. Актер, ты один знаешь это. Скажи же! скажи, что материя не существует. Луи де Фюнес однажды сказал: «Любовь и смерть не имеют никакого значения. А материя, конечно же, не существует». Он покидал сцену как будто просачиваясь. И добавил: «Единственная настоящая сцена — здесь». Актеру ведомо многое.


Французский театр с трудом приходит в себя после тридцати лет умственной механизации: критического позитивизма, сдавливающей горло расчетливости, психического блювализма, гуманизма, социо-гномизма, страха перед пустотой, пситтацизма[87] нео-эрудитов, пессимизма пост-догматиков, сорбономании, провинциального человеко-футляризма, ненависти к себе. Человека стали изображать словно маленькую марионетку, ведомую кукловодом, скованного по рукам и ногам резонера (малую пешку труппы, или скрученный узел кишок), загнанного в угол вечной жаждой в неповоротливо-распухшем теле. Человека заставляют заниматься эксгибиционизмом собственных каждодневных неудач и провалов, в нем видят нечто опустившееся, человек — это не звучит гордо. На сцене он занят лишь тем, что обменивается своими расчетами и предположениями с такими же как он безногими калеками.

Классификаторы всего и вся! хранители механических стад, пришпиливальщики голов в миниатюре, картотеки человечьи, грамотеи-пустомели, энтомологи ума, умствующие жестификаторы, аранжировщики происшествий, костюмеры классиков, разрезальщики газет и постановщики уже известных идей, вы, алгеброзные и догматозные, вы все имели театр перед собственным носом и не увидели дыры, и вот потому-то вы и думаете, что человек на этой земле — тот, кто говорит с человеком, волк, марионетка, предмет или кукла, для человека созданная. А ведь достаточно посмотреть на мгновенье на голову человека, заглянуть в его лицо, прямо вовнутрь, дабы понять, что создан он был, скорее, для того, чтобы быть зверем пустоты, а слово его — не для общения между псами одной породы, но словно танец, подаренный пространству, при пересечении его. Сознаюсь, сознаюсь: вся моя плоть — для пустоты, и только там может она самой себе понравиться.

Попугайщики понятий, слышите ли вы меня? Хранители узлов, синтагматики внутренностей, канализаторы неврозов, расплутники пенисов, угадывальщики мембран, разрезальщики людей натрое, членовозы, удильщики хитростей, укорачиватели животных, наушники подушек, слышите ли вы меня? Вам всегда хотелось вернуть плоть на землю, словно она не хотела спускаться ниже, словно она не хотела подняться выше, словно мы — от мира сего, словно плоть создана для плоти, мужчина для женщины, отец для сына, а сын для отца; вам хотелось всех нас держать в тесном тупике романа, а ведь плоть моя не создана для кого-либо здешнего, но лишь для зияющего зубца пустоты, и слово мое не предназначено ни для кого из существующих, но только чтобы танцевать, говорить с пространством и животными. Неужели же вы думаете, что я мог бы танцевать только для вас? Плоть не создана для плоти, ни для ответа. Горе театру, где человек посылает свой танец одному лишь человеку! Ибо плоть этого мира не создана для этого мира, это плоть пустоты и содеяна она для пустоты. Она, а не язык отличает нас от животных: животные тоже умеют разговаривать, без устали обмениваются они между собою впечатлениями. Человек есть зверь пустоты. Единственный, пошитый для пустоты.