Речь — это свет, от тела исходящий. Но под светом я понимаю не то, что доступно глазу, но скорее (как говорят физики, описывая находящееся внутри отверстие) — просвет трубки или цилиндра, но скорее — душу пустоты, которая во всем. Это — дышащая материя, сам дух дыхания, живущий в дыре вибрирующей, в человеке пронзенном, насквозь видимом, своим идущим из глубин словом пронзенном.
Будь он немым, или словоизвергающим, или словом убивающим, всякий актер знает: речь — это то, что возносится из дыры в материю, речь не заполняет пространства, слова не сваливаются в кучу, не цепляются одно за другое, речь не несет никакого послания от одного тела к другому, она лишь пробивает пустоту. В пространстве остается все более и более дыр от нашей речи. Мы пришли в этот мир не для того, чтобы бездумно населять землю, обмениваясь словами и мыслями, но для того, чтобы постоянно, неустанно пробивать, пронзать материю.
Разве то, что поднимается из материальной дыры, называемой нашим голосовым каналом, есть речь? Нет, нет, тысячу раз нет, ибо речь — это сама дыра. Именно эту дыру мы и должны озвучить, открыть заново, это — игра разъединения вещей, пронизывания пространства одним лишь словом, вылетевшим из наших уст, высвобождения с помощью пустой дыры внутри нас материи от ее глупой страсти. Потому что, в противоположность тому, чему нас всегда учили, все неодушевленные предметы в этом мире жестоко страдают от своего в этом мире присутствия.
Внутри каждого актера есть своя световая дыра, точка его пронзания, путь его преображения посредством дыры, сквозь которую проходит речь, и сквозь которую речь уже вышла. Актер приносит пустоту в театр, как человек когда-то принес пустоту на землю. А теперь очередь за Развеществителем. Уходя со сцены, Луи де Фюнес всегда пил за «славную дыру пустоты!» Благодаря своему внутреннему свету каждый человек — словно дыра в материи, единый рот всего мирового пространства, отверстый рот, сквозь который проходит свет дыры, рот, прогрызающий пространство до дна, рот, бездонно тишины жаждущий. «Человек, — говорил Луи де Фюнес, — сильнее того, кто сотворил мир, потому что именно он внес внутрь пустоту. В своих зубах человек внес пустоту в материю, ту самую пустоту, которой так не хватало в вещах; и вот почему мы играем на сцене. Ибо пустоты не существовало в природе, вот в чем вся драма».
Если актер выходит на сцену, то лишь для того, чтобы явить пространству свое исчезновение. Ибо это великое творение, которое вы, Дамы и Господа, видите сейчас перед собой, пришло сюда лишь затем, чтобы исчезнуть на моих глазах, я же — для того, чтобы станцевать ему свой великий танец исчезновения. Без музыки разыгрывается между нами наше исчезновение на двоих. Ребенком я всегда верил, что мир предстает передо мной лишь для того, чтобы явить мне зрелище своего исчезновения. Потому что с самого моего рождения между нами, без музыки, разыгрывается наше двойное исчезновение.
Покидая сцену, Луи де Фюнес говорил: «Они пришли для того, чтобы увидеть страсти по актеру, который сам олицетворяет их страсти». Этим он хотел сказать, что театр для актера — это ринг, место его борьбы с самим собой. В своей бурной джиге, в своей безостановочной словесной сарабанде, исполняемой акробатом из акробатов, актер Луи де Фюнес превосходил все ожидания. Непокорный, еретик, гримасничающий канатоходец, святейшая из обезьян, превращающая смешное в святое и святое в смешное. Он доводил свой танец до такого акробатического совершенства, что вот-вот готов был сорваться, он заводил песнь на столь высокой ноте, на которой уже нечего сказать. Схватка схваток, возвышения, толчки, воспарения и падения тел, спуски, обратные восхождения, притяжения, пульсирующие движения его тысячи комических тел — во всем этом Бой Луи с Луи. Он придает речи животное начало, он заставляет говорить подмостки. Занавес! в его честь! Он слышит лишь ту музыку в мире, в которой, кажется, уже нет более музыки. Он слышит, как уходит из мира музыка комедии, и он говорит, что и ему пора исчезнуть. Барабанную дробь! в его честь!
Актер, выходя на сцену, знает, что ступает он не на театральные подмостки, но идет своими внутренними путями, и что проходит он при этом по нашей голове и по своей. Идет он словно над самим собой, словно в рассеченном теле, проходя сквозь голову ногами. Он шествует, разрушая на своем пути слова. Он проходит словно над самим собой, как тело проплывает над духом. Как машина, в ожидании своего воскрешения в слове. Ребенок-олимпиец, принесенный в жертву, таким он выходит на сцену. Сцены нет, она лишь у него в голове. Театра не существует, во всем мире нет театра, только лишь в его восьмигранном черепе. И он знает, что ни один из многочисленных миров не ведает о существовании театра, весь театр — в восьми словесных стенках моего черепа. Только там он может танцевать свои танцы мертвецов. В восьми лицах танцует он в наших умах. Это танцор, который способен танцевать лишь будучи лишен своих конечностей, лишь в воображении людей, — танцор, внутренний певец. Певец внутри других. Внутри ближнего своего. Всякий настоящий театр разыгрывается только в этом мире, и ни в каком ином. В восьми помноженных на шесть стенках моего восьмигранного черепа. Но этот череп — не мой череп, это скорее череп мира, который я должен пронести восемью восемь раз. Театр разыгрывается не в маленькой квадратной коробочке сцены-нанизывающей-на-себя-серию-историй-для-марионеток, но в черепе мира, который — в моей голове и который я сам обречен нести в себе всю жизнь. И вот почему, когда я вижу все это, я прошу актера уйти со сцены. И увести меня за собой. Потому что я хочу, чтобы всякий зверь изошел из меня.
Он играет и вновь проигрывает нам свое рождение с обоих концов. Он проходит сквозь мир, смеясь и отрицая. Маска из голой кожи, реформатор умов, трансформист, он обращается к немым. Бесконечный выход, выход в бесконечность. Мультипликатор, семенной говорун, инфантильный ученый, разделяющий всё и вся. Вся его Книга Бытия — внутри, с апокалипсисом в самой глубине. И, наконец, он — актер, поскольку возможности стать человеком-пушкой[90] судьба ему не дала. Певец нутра, ненавязчивый танцор, метатель дыр и вольтижер, путешественник в глубокое безумие, во все стороны света шлет он частицы своего тела, он сеет слово в пространстве, он возвращает свои языки животным. Он не подчиняется законам человеческого естества. Рассеянный, растворенный, разобщенный, со всеми своими гласными и согласными, из тела исходящими, со всеми языками, которые падают, на земле оставаясь — теми, что исчезают, и теми, что упав, тут же несутся вскачь. Чемпион пустоты, рекордсмен мира по проживанию в мире и теле, он лишен корней, он исчезает из мира. Он движется быстрее мысли. Он знает, что человек еще свободен. Глубокий антиномист, неисправимый ребенок, он вновь вносит свой хаос в мир. Актер, застывший танцор, неисповедимый мим, человек-фантом, звериный паромщик. Актер, внутренний акробат. Он призван заставить нас услышать шум ритмической катастрофы. Актер, внутренний авантюрист, дезэквилибрист, акробат и превосходный покойник.
Вхождение в слуховой театр
— Он думал, что придумал, как заставить свой рот говорить все, что тот захочет. Он хотел научиться складывать его, терзать, делать с ним каждый день дыхательные упражнения, укреплять его, разминать, развивать беспрестанными экзерсисами. До тех пор, пока рот не лишится наконец речи, пока мы, наконец, не заговорим языком, лишенным рта… Как танцор, алчущий, чтобы танец не прекращался, жаждущий танцевать дальше, танцевать дольше, до конца, до тех пор, пока не станет пустым пространство.
— Он заставил себя забыть о том, что где-то существуют высказывание-выражение, обмен-общение, мастерство и ученичество. Он хотел разучиться говорить на языке диктующем, языке, который кто-то нам уже надиктовал. Он не желал упрочить свою власть над французским наречием, не стремился им овладеть; напротив, ему очень хотелось ухудшить его и умертвить. Французский язык, на коем он писал, был языком сумерек. Ему казалось, что он сходит с ума. Ему казалось, что он живет в опускающемся все ниже и ниже механизме. Все хуже, все ниже, ниже до самых глубин; он хотел вести свой дух, толкать его до тех пор, пока не придет туда, где ничто уже не имеет смысла. Туда, где все потеряло цену. Ему казалось, что он погружается, спускается туда, где уже некуда более идти. Ему хотелось истребить свой дух, превратить его в тлен. Это — акт убийства. Это — дух-саморазрушитель. Убивающий самого себя речью. То, что вот-вот исчезнет. Потому, что он считает, что он — частица времени, что он говорит со своим собственным временем, что он — само утекающее с речью время.
— Он думал, что что-то знает о своем происхождении. Он видел провиденческую руку за своей головой. Он часто испытывал ощущение, что он — человек о двух головах. Он не видел света, но он спускался по лучу света, он спускался по канализационному просвету. Всегда он представлял себе это как нисхождение, как лествицу в пространстве мрака и света. Как жертву во имя науки. Свое предопределение. Всегда нужно, чтобы был кто-то, способный пожертвовать собой. Потому что не было голоса, зрения, не было сретения, было одно только прикосновение, и он стал тронутым, он стал тем, кто трогает, тем, кто приводит в движение, кто видит собственное рождение. И он проходил через разобщение, зря одною десницею. Не имея очей, ибо тело его — словно единый глаз. Ноги и руки, мускулы и нервы, органы размножения и органы пищеварения с их всевидящими протоками, он — десница зрения, мишень звука осязания, тронутый и посещенный. Он видит провиденческую руку над своей головой. Его движение заключено в строгие пределы собственной мысли.
— Он занимался столоверчением, он перемещал механизмы, он менял местами стулья и табуреты. Он думал, что никогда не подходил к пространству вокруг себя слишком близко: не видел его диспозиции, направленности, его объемов и силовых линий. Прежде, чем начать, он испускал из себя звук