После этого я часто встречал Петра Петровича. И все на одном и том же перекрестке. Видимо, он поступил на заботу где-то недалеко от нашего дома.
Так прошло четыре года, и за эти четыре года я привык, что Петр Петрович встречается мне на одном и том же перекрестке. И если несколько дней подряд я не видел его, у меня возникала беспокойная мысль: «Не заболел ли?»
Понятно, привычными сделались только наши встречи, а все остальное за эти годы решительно изменилось. На нашей улице построили двенадцать многоэтажных домов, очень красивых, возможно даже самых красивых во всем городе. Заасфальтировали не только тротуары, как это предполагалось по генеральному плану, но и всю проезжую часть улицы. Трамвайную линию, правда, не провели, но зато по гладкому асфальту теперь то и дело катились бесшумные и очень нарядные автобусы. И все говорили, что это лучше трамвая. Высаженные по обочинам тротуаров молодые тополя хорошо принялись и в жаркие дни давали прохладу пешеходам. Когда же разыгрывался ветер, он только освежал и вовсе не поднимал пыли, на асфальте ей неоткуда было взяться, и, кроме того, специальные машины не просто поливали улицу, а прямо-таки мыли ее водой. Наш садик во дворе дома подрос. Весной нежным белым цветом одевались черемухи и ранетки, и тонкий их аромат вливался в распахнутые окна. Детишек теперь невозможно было зазвать домой, они целые дни проводили в садике, бегали по дорожкам или копались в желтом сыпучем песке.
Да, удивительно быстро проходит время! Особенно когда радость окружает тебя и ты видишь, как все растет и изменяется к лучшему. Ведь не только садик в нашем дворе разросся за эти годы, и не только на нашей улице выстроили много красивых домов. Наоборот, это было, конечно, самое малое и незаметное, не включенное ни в одни правительственный отчет. А каковы же были изменения, которыми жила вся Советская страна! Новые города, заводы, железные дороги, плотины, каналы… Мы радовались каждой строчке последних известий, потому что они всякий раз приносили новое и рассказывали о человеческом счастье. И только временами, при чтении газетных полос, омрачались лица людей. Это бывало, когда они читали телеграммы из Кореи, где кровь, огонь и напалм теперь заливали Страну Утренней Свежести. И, глядя на фотографии руин, дымящихся после налетов американских бомбардировщиков, или на фотографию малышей, ползающих у тела матери, расстрелянной из пулеметов на мирной дороге, каждый вновь ощущал в себе то чувство справедливого гнева, которое питало наши души в дни тяжелей борьбы с фашистскими захватчиками. Теперь наши сердца были с народом Кореи, и каждый из нас желал ему победы и счастья, чтобы быстрее светлые, радостные дожди смыли пепел пожарищ и чтобы песни корейских девушек опять спокойно звенели в цветущих садах.
Осенью этого года сын мой пошел в первый класс. Жена купила учебники, тетради, сумку, пенал и все остальное, что полагается человеку, начинающему большую жизнь. Еще до школы он научился читать и даже писать, хотя очень многие буквы у него и получались как бы перевернутыми в зеркале. Вернувшись из школы, он показал нам первое слово, которое записал в тетради весь класс, — МИР.
От сына я узнал, что учителя зовут Петром Петровичем. Сынишка описал его приметы, и я догадался, что это уже знакомый мне человек.
С первого дня все ребята очень полюбили своего учителя, — сын не уставал рассказывать мне об этом. Но тут же добавлял, что, кажется, у Петра Петровича есть сильное горе.
Перед началом зимних каникул я зашел в школу, справиться о поведении сына. Петр Петрович выслушал меня и, сразу просветлев, спросил:
— Это ваш?
И эти его слова у меня тотчас всплыли в памяти, хотя первый раз я их услышал от него несколько лет тому назад. Конечно, вопрос Петра Петровича был простым совпадением, но после этого как-то легко завязался наш разговор, и я услышал такую историю.
Петр Петрович был сельским учителем, а его жена работала пропагандистом в райкоме партии. Их село находилось близ самой границы, и фашистские солдаты ворвались в дома прежде, чем мирные русские люди успели понять, что началась война. Немецкие танки протаранили, обрушили и развалили самые лучшие постройки; автоматчики длинными очередями прошили улицы направо и налево; в грузовики, следовавшие позади танков, фашисты свалили награбленное добро и втолкнули многих советских людей, которые не успели спрятаться, а потом все село запылало огнем.
Случилось так, что жена Петра Петровича в это утро дежурила в райкоме, сына-трехлетку она еще с вечера отвела к своей матери, а Петр Петрович ночевал в квартире один. Его разбудили стрельба и железный грохот танков. Он выбежал на улицу и тут же упал, срезанный пулеметной очередью.
А потом, перевязав себя кое-как, он ползал среди пылающих домов. Здание райкома горело, как большой костер, и Петр Петрович понял, что жена его погибла. Он не нашел и сына. Кто-то сказал ему, что ребенка вместе с бабушкой гитлеровцы увезли на грузовике.
Залечив раны, Петр Петрович пробрался через линию фронта к своим. И хотя по профессии он был сельским учителем, воевал хорошо, получил восемь наград и демобилизовался в чине лейтенанта.
Перед самым концом войны он узнал, что его сын вместе с другими малышами находился в Клайпеде, в воспитательном доме, а при отступлении фашистов увезен куда-то в глубь Германии и что бабушка его, вероятнее всего, замучена где-нибудь в концентрационных лагерях. Уверенность в том, что ребенок остался жив, окрылила Петра Петровича, и, когда немецкая армия капитулировала, он с радостью стал думать о скорой встрече с сыном. Но тут выяснилось, что клайпедский воспитательный дом был немцами эвакуирован далеко на запад и теперь оказался в американской зоне оккупации. Американцы же почему-то не отдают детей родителям. И это услышать было горше всего потому, что война уже кончилась и все несчастья, оставленные войной, должны были теперь сглаживаться, а не усиливаться, и еще потому, что американцы называли себя союзниками русских.
И сколько ни писал американскому командованию сам Петр Петрович и сколько раз наше правительство ни требовало вернуть всех до одного советских детей, американцы затягивали решение вопроса. Отвечали вежливыми, но равнодушными отказами или попросту отмалчивались.
И когда Петр Петрович рассказал все это и прибавил еще, что мой сын удивительно похож на его сына, я понял, какое горе беспрерывно терзает душу отца и как мучительно больно слушать ему радиосводки из Кореи, где те же американцы сейчас убивают ни в чем не повинных мирных людей и оставляют их детей сиротами.
После этой встречи и хорошего, душевного разговора мы быстро сдружились, и очень часто теперь, возвратившись с завода, я заставал в нашем садике Петра Петровича, окруженного детворой. Малыши его очень любили.
Мне приходилось видеть Петра Петровича на деловых собраниях и совещаниях. Он всегда выступал решительно и резко, как всегда говорят твердые волей люди, к тому же уверенные в своей правоте. Запомнился доклад Петра Петровича на городской конференции сторонников мира. Он начал речь спокойно и даже, как мне показалось, холодно. Но в этом кажущемся холоде сдержанных слов отчетливо звучала сила и непреклонная воля великого народа, борющегося за мир, против войны, и когда Петр Петрович заговорил о кровавых злодеяниях агрессоров в Корее, голос его наполнился такой страстью и гневом, словно весь зрительный зал переместился туда, за трибуну, и вдохнул свои чувства и мысли в речь одного человека. А с детворой Петр Петрович бывал необыкновенно весел и шутлив, хотя в глазах у него постоянно и оставался оттенок грусти.
Незадолго до начала учебного года я простудился и слег в больницу. Болезнь оказалась затяжной, и, лежа в постели, я наблюдал в окно, как осень постепенно кладет на листья деревьев свои отметины. Я думал временами, что вот уже скоро оголится садик под окнами нашего дома и желтые листья засыплют его песчаные дорожки.
Проведывать меня приходила жена вместе с сыном, а иногда он смело прибегал и один, хотя больница находилась в противоположном конце города. Несколько раз навещал и Петр Петрович, пока ему позволяло время. А когда начались занятия в школе, он стал пересылать с моим сыном ободряющие записки.
В один из дней, когда я уже мог вставать с постели и готовился к выписке домой, прибежал сынишка, принес передачу, много и торопливо рассказывал о своих школьных делах, а потом вдруг спохватился, что не сказал самого интересного, самого главного: Петр Петрович приходил в школу со своим сыном! И я от всего сердца порадовался счастью, заслуженному этим человеком. Столько лет тяжелых дум и переживаний! Столько дней, когда ему казалось, что сына своего больше он не увидит: по письмам из-за границы Петр Петрович знал, что мальчик очень слаб здоровьем.
Радостное волнение долго не оставляло меня. Я сновал по длинному коридору больницы, украдкой, чтобы не увидели медицинские сестры, ставил стулья и, опираясь на их спинки руками, подтягивался, пробуя крепость мускулов. И мне особенно сильно хотелось скорее выписаться из больницы, чтобы пригласить к себе в дом Петра Петровича и в семейном кругу, за чашкой чая, выслушать его счастливый рассказ.
Выписался я в субботу, во второй половине дня, Об этом дома у меня знали, но я нарочно попросил жену не приходить за мной в больницу — я чувствовал себя очень бодро. Лучше обняться дома, чем на больничном пороге. И я нисколько не удивился, когда, войдя в наш садик, заметил Петра Петровича, сидящего на скамейке. Значит, сынишка успел предупредить и его, и он решил принять участие в общей радости.
Листья с деревьев уже облетели полностью. Желтые и сухие, они похрустывали под ногами, а сквозь оголенные ветви какой-то особенно ясной и четкой представлялась глубина двора. Может быть, это было оттого, что за лето я привык к густой листве в садике, а смена лета и осени произошла, пока я лежал в больнице. Но так пли иначе, а теперь все мне рисовалось новым и неожиданным.