Они уже знали, что ведро стоит здесь же, в темном углу на лавке, накрытое мокрой и холодной, потемневшей от воды фанеркой, а на ней вверх дном – старая эмалированная кружка, с отбитой на дне эмалью. Они выпили по полной кружке медленно, с передышками, и все это время, пока они не ушли, сказав: «Спасибо, теть», а она – «На здоровье», женщина смотрела на них.
И они уходят по шпалам, растворяясь в горячем воздухе, и она смотрит им вслед спокойным и усталым взглядом.
Борис сидит в углу комнаты на корточках и насыпает ячмень из наполненного на четверть мешка в старую жестяную банку. Занятие это интересное: когда он берет зерно в ладонь, оно колется – легонько, по-доброму, как живое, а когда сыплется струйкой, в банку – шуршит и постукивает, тоже как живое. Дверь отворилась, вошла мать.
– Мам, я кур собираюсь кормить, – сказал Борис. И стал насыпать зерно бодрее, хотя можно было сделать совсем просто – зачерпнуть его банкой.
Мать словно не услышала и, не снимая спецовки, легла на кровать. Борис поднялся, внимательно посмотрел на мать. Она лежала, закусив губу, держа ладони на саднящем желудке. Глаза ее были закрыты.
– Мам, – позвал Борис. – Мам… – В голосе его были тревога и страх.
Она открыла глаза и, пересиливая боль, улыбнулась.
– Мама, живот болит, да? Снова болит? – спрашивал Борис, стоя рядом.
Мать вновь закрыла глаза, попыталась вздохнуть глубже, но не получилось.
Борис положил свою ладонь под ладонь матери.
– Сейчас пройдет… Сейчас пройдет, мам… – Борис повернул голову к окну, видя в нем край падающего, наливающегося малиновым цветом солнца, и что-то быстро и неслышно зашептал.
– Анька, ты чего лежишь? – прокричала в оставшуюся открытой дверь соседка тетка Ира, веселая и красивая. – Желудок снова? Ой, господи… – Она подошла к кровати, взъерошила волосы на голове Бориса. – Знаю я средство от язвы… Отец мой перед войной вылечился. Двадцать пять стаканов свежей земляники полевой надо съесть. В день по стакану. Сразу отживел. А то помирал совсем… – Тетка Ира присела на край кровати.
У матери задрожал подбородок, сильно задрожал.
– Ну, чего ты, Ань? – горестно спросила тетка Ира и обратилась к Борису: – А ты иди, Борь… Иди, кур корми. А я посижу с мамкой.
Борис закрыл за собой дверь комнаты, и у матери сразу прорвались слезы.
– Ой, Ир, не могу больше! Не могу терпеть! – причитала она, всхлипывая, захлебываясь слезами. – Всем премии дал по пятьдесят рублей, а мне не дал, говорит, за недисциплинированность… А сам зубы скалит. А потом отозвал и спрашивает: «Долго ломаться еще будешь или хочешь, чтоб вообще с шахты выгнали?..» Ой, не могу, что мне делать? А если тронет – убью. Обухом или каменюгой стукну по голове, и всё. Пусть что хочут делают тогда, хоть посадют – убью. А Борька как же, ой, боже ж ты мой!..
Падая, солнце наполняется малиновым цветом до предела, и кажется, что сейчас, когда оно коснется острой верхушки террикона, – прорвется и из него потечет густой и сладкий сок.
Серый и Борис сидели на лавке и, не сговариваясь, держась за край, стали медленно запрокидываться, и вместе с ними начала опрокидываться земля, и все поменялось местами: солнце было внизу, и к нему стремился террикон, а по шершавой, без травы, земле ходили замедленно, по-вечернему, женщины и сзывали кур, и куры бежали к ним со всех ног – вверх ногами по земле, как по небу, а внизу, как земля, стояло еще светлое, предвечернее небо.
Борис смотрел неотрывно на солнце и что-то вдруг прошептал, быстро и почти неслышно.
Серый покосился на него.
– Ты чего бормочешь? Как колдун…
– Ничего… – ответил Борис и нахмурился.
– Сегодня в десять большие будут драться там, за кустами, я подслушал, – сказал тихо Серый и сел нормально.
– Сергей! – позвала из окна мать Серого. – Иди кур покорми.
Серый нехотя поднялся со скамейки и пошел в дом. Оттуда он вышел с жестянкой, полной ячменя.
В разных концах двора, у сараев, женщины кормили своих кур с выкрашенными хвостами, или головами, или крыльями, чтобы не спутать, где чья, и из-за этого не поссориться. Женщины подзывали своих кур звонко и спокойно: тип-тип-тип или цып-цып-цып. К их голосам присоединился голос Серого. Он начал тихо, а потом громче и дошел до крика: «Типа-типа-типа!» Чужие куры ошалело закрутили головами.
– Ну что разорался! – прикрикнула на него большая, широкая в кости женщина – мать Вилипутика и Рыбы.
Серый замолчал. Куры успокоились и продолжали деловито клевать зерно. Но вдруг вскинулись и с шумом разлетелись в разные стороны. По двору сломя голову летела кошка. За ней из-за угла выскочил Вилипутик с сосредоточенным лицом и на не меньшей скорости понесся за кошкой. Следом, немного отстав, бежали другие пацаны, а рядом, суматошно лая, все те же две лохматые собаки. Как раз им-то, может, и не так нужна была эта кошка, просто они везде с пацанами.
Мать Вилипутика попыталась поймать сына, но он увернулся и скрылся за углом, куда побежала кошка.
– И скажи, чего они кошек так не любят? Говоришь им, хорошие кошечки, мышей они ловят, полезные, а все равно! – обратилась мать Рыбы и Вилипутика к стоящей рядом матери Мишки.
– А мой что, лучше, что ли? – отозвалась та. – Скорей бы в школу, что ли, шли…
– Да они и школу подожгут или взорвут… Бандиты! Не, мы такие не были… И тихие были все, и послушные. А день, бывало, что тебе целая жизнь… Утром встанешь пораньше, а вечером ложишься, будто целый год прошел… И всё – лето…
Мать Мишки слушала ее с интересом, вспомнив, видимо, и свое детство.
– Так то, Кать, до войны было… – объяснила она тихо.
Куры уже в третий раз забеспокоились – во двор въехали мотоциклы. За Зверем сидела, откинув голову, Томка. Зверь остановился. Томка медленно слезла с сиденья. Мотоциклы взревели и уехали.
Томка стоит посреди двора, широко расставив ноги, никого не видя. Пьяная. Она делает несколько неверных шагов в одну сторону, потом – в другую и идет, качаясь, к лавке. Садится. Долго смотрит, не двигаясь, на ноги, запрокидывает голову и кричит… страшно, как кричат только люди.
Линия эта старая, паровозы ходят по ней очень редко. Рельсы покрыты ржавчиной. Между пыльных шпал выбивается полынь. Внизу, параллельно линии, стоят деревянные телеграфные столбы. Вдалеке террикон и небольшой поселок, похожий на тот, в котором живут Серый и Борис. У столба, обняв его и прислонившись к шершавому дереву лицом, стоит одноногий мужчина. Он в белой рубашке с короткими рукавами и отложным воротником, в отглаженных широких брюках с манжетами. Одна штанина аккуратно заткнута за ремень.
Мужчина поднял голову, увидел Серого и Бориса, махнул им рукой и хрипло крикнул:
– Эй, ребятки… идите сюда… Идите…
Серый и Борис переглянулись и спустились осторожно вниз. Вблизи они увидели, что мужчина совсем пьяный. На его большое, с тяжелыми веками лицо упали длинные гладкие волосы, которые должны быть зачесаны назад. Мужчина с трудом оторвал от столба руку и протянул ее для рукопожатия.
– Здравствуйте, ребятки, – сказал он хрипло, но с улыбкой и заискивающей ноткой в голосе.
– Здравствуйте, – сказал Борис и, поколебавшись чуть, протянул ладонь.
– Здорово, – сказал Серый спокойно. Пьяного и одноногого можно было не бояться.
– Садитесь, ребятки, – предложил одноногий и показал рукой на сухую, твердую землю.
Серый и Борис продолжали стоять, и тогда мужчина решил сесть первым. Он отпустил столб, но не удержался, дернулся на одной ноге и, опрокинувшись на спину, тяжело упал, как все большие взрослые люди.
Серый и Борис быстро присели на корточки и, глядя в его неподвижное, с закрытыми глазами лицо, испуганно спрашивали, перебивая друг друга:
– Дядь, ты чего?.. Чего ты?.. Чего ты, дядь?..
Глаза мужчины медленно открылись. Они оказались светлыми и спокойными. В черных зрачках отражалось небо с кусками облаков и два мальчишеских лица.
– Ничего, – сказал мужчина неожиданно спокойно и трезво, а дальше вдруг опять пьяно: – Ничего со мной… Что теперь со мной может быть? Подмогните мне подняться, а, ребятки!
Серый и Борис взяли мужчину под руки и с трудом, напрягаясь, помогли сесть. Теперь мужчина сидел, вытянув единственную ногу, и вновь протянул руку для знакомства.
– Николаем меня зовут. Дядь Коля, значит…
– А меня – Борька.
– А тебя?
– Серый.
– А откуда вы? Что-то я тут вас не видал ни разу… – сказал одноногий, вглядываясь в лица Серого и Бориса.
– Мы с «пятой-бис»… – ответил Серый.
– Так «пятая-бис» там, – удивился одноногий, – а здесь двенадцатая… Вы небось заблудились?
– Не, мы в ёлки идем… – объяснил Серый.
– В ёлки? Это ж далеко…
– У нас дело, – объяснил Серый.
– Дело – это хорошо, – кивнул одноногий понимающе. – А у меня… Серый, радость большая, – продолжал он и вдруг тихо засмеялся и замотал головой, – сказал тоже… радость большая… радость большая… хрен старый… радость большая… Сын у меня родился, понимаете?
– Понимаем, – кивнул Серый, – бабы беременные становятся, а потом детей родют.
– Правильно, – обрадованно воскликнул одноногий, но спохватился: – Э-э! Этого вам знать нельзя еще. Детей на базаре покупают… А у меня сын родился… Танька, жена моя, родила… – Он счастливо и пьяно засмеялся, уронив голову на грудь. – Танюшка моя… сын… Андреем назову… Андрюха! Маленький он еще, – он показал руками, какой маленький у него сын, сведя расстояние между большими квадратными ладонями до нескольких сантиметров. – Ма-а-ленький. Но это ничего! Это он еще подрастет! И знаешь, кем он у меня будет? Не знаешь? Думаешь небось, шахтером? – Одноногий сжал ладонь в здоровенный жесткий кукиш. – Во! Во, скажу, видел?! Я в шахте наишачился и за себя, и за тебя. Не-ет, он у меня шахтером не будет, – продолжал он уже радостно. – Знаете, кем он у меня будет? Э-э! Не знаете. Он у меня будет… шофером! Вот это дело! Я сам всю жизнь мечтал. Только не вышло ничего… А Андрюха мой сделает! Вот вы небось думаете, что ногу мне на войне отчикали? – Он шлепнул ладонью по земле, по тому месту, где должна быть его вторая нога. – Нету… Все так думают. А я с войны целый пришел. Ранили, правда… в легкое… и контузия тоже… Но ноги-то целы были! – Одноногий опять хлопнул ладонью по земле. – Это мне в шахте… В прошлом году… Привалило меня…