уже пролегала граница – здесь была такая же даль, как и Великие равнины. Всего час езды на машине по Нью-Джерси – и ты оказывался в таком месте, где не ощущалось ни малейшей пульсации европейской истории. Куда ни глянь – всюду одна только американская история. Только ступи на пыльную почву этой слащавой голодной утопии – и мгновенно начнешь задыхаться от нехватки умственного кислорода.
Они пришли на большое поле посередине фермы. Только теперь до Розы дошло, что там затевается какое-то мероприятие, по случаю которого, похоже, они и приехали именно сегодня, а не в какой-то другой день. Это была не лужайка и не газон, а настоящее поле – Роза сразу поняла, что здесь не подстригали траву, а косили с помощью какой-то штуки, приделанной к трактору. Поэтому земля, на которой были расставлены складные стулья и расстелены одеяла, вся бугрилась и щетинилась жесткой остью, а среди бугров и ям валялись булыжники, вывороченные из-под травы и почвы. А еще на этом поле стоял низенький дощатый помост – не то сцена для музыкантов, не то трибуна для оратора. Неужели эти евреи Джерси-Хоумстедз – такие остолопы, что собираются отплясывать тут кадриль? И убеждать самих себя, что они в самом деле поселились на “Диком Западе”? Вот они стали выходить с корзинками из своих низеньких бетонных домов – эти деревенские евреи, лесные евреи, эти портные и их жены. Розе показалось, что они всем своим видом молят об общественном святилище – о городском многоквартирном доме, где их страдания могли бы вылиться в более уместные формы. Вместо этого они мучились здесь, на беспощадном солнцепеке. Да поможет им Бог. Вокруг помоста женщины расправляли одеяла и подстилки – насколько их вообще можно было расправить на этой неровной, кочковатой земле. Потом они разложили корзинки с едой – и приступили в солнечной тиши к тому, что лишь условно можно было назвать пикником.
Неподалеку стояла пустая маленькая трибуна, украшенная флагами, и три складных стула. Для чего же ее поставили? Роза надеялась, что не успеет этого узнать. Предвидя, что ей будет скучно, она захватила с собой из машины биографию Линкольна, чтобы с головой уйти в прозу Сэндберга до того часа, когда придется снова садиться в “Паккард” и, преодолевая тошноту, возвращаться к цивилизации. Здесь она уже на все нагляделась. День, начавшийся с совершенно бредового плана, который Альберт всерьез предложил Розе, уже закончился. Роза твердо решила, что никогда и ни за что не поселится в этом месте – и ее решимость была крепче титанового шнура.
Альберт подвел ее к одеялу, на котором устроились тот еврей-крестьянин в рабочем комбинезоне, Самановиц, и его жена Йетта. Роза попыталась уклониться от светских любезностей. Йетта Самановиц напоминала чью-то бабушку с зернистой черно-белой фотографии, портрет старушки из какого-нибудь то ли польского, то ли русского городишки – в рамке или медальоне. С той только разницей, что эта седенькая старушка нагнулась к Розе и протянула ей тарелку с яичным салатом, маринованными огурцами и бутербродами с рубленой печенкой (господи, это же надо – есть печенку в такую жару!) и проговорила на безупречном английском:
– Угощайтесь. И возьмите стакан чаю. Вам нужно было прихватить шляпку от солнца. Если хотите, я могу сходить в дом и принести свою.
– Спасибо, не нужно.
Титановый шнур Розиной непреклонности лишь натянулся еще крепче – словно один его конец прибили к небесам, а второй обмотали вокруг ядра Земли, так что посередине оказалась как раз эта треклятая поляна. Но уже через минуту, когда Альберт и сопровождавшие его товарищи – фермер и клерк-прилипала – поднялись на ту маленькую сцену под палящим солнцем и замахали руками, Роза поняла, что сейчас Альберт обратится к собранию – тому собранию, какое представляли собой эти людишки, рассевшиеся там и сям на соломе, эти евреи, парализованные, будто насекомые, безжалостным солнечным светом. И вот тогда Роза почувствовала, что металлический шнур внутри нее вдруг закручивается кренделем.
Альберт и фермер уселись на стулья, а на трибуну взошел тот, клеркообразный, и принялся громко кашлять в ладонь, пытаясь без микрофона завладеть вниманием публики. Впрочем, утихомирить всех, кроме детей, оказалось делом нетрудным. Он представил слушателям Альберта Циммера – особого гостя из Нью-Йорка, “важного организатора и оратора”. Да уж, подумала Роза, здесь-то Альберт сойдет за важную фигуру – по принципу: “одноглазый в стране слепых”. Может быть, в этом и заключался секрет притягательности. Другой вопрос – надолго ли ему удастся сохранить ореол этой взятой напрокат важности, если он переберется сюда насовсем? Само это место, думала Роза, способно уничтожить все важное.
Альберт поблагодарил и представившего его клерка, Остроу, и фермера Самановица, который сидел в сторонке и молчал, а затем поблагодарил всех собравшихся за то, что пришли послушать его “в такой день”. Что это за такой день сегодня, Роза понятия не имела, однако Альберту жидко похлопали – так обычно хлопают в ладоши скопления людей: если они чему-то и радуются, то главным образом – самому своему существованию.
– Возможно, вас удивит то, что я хочу сказать вам в самом начале, – начал Альберт. – Прежде всего, я хочу сказать вам, что восхищаюсь вами – как рабочими с вашими семьями, но еще и как американцами! Все вы, сидящие сейчас передо мной, – выдающиеся американцы. Вы лучше, чем сами сознаете. Вы лучше, чем многие другие. Я говорю это потому, что, готовясь встретиться с вами, я слышал всякие рассказы. Вот даже и сегодня утром, когда я ехал сюда, я услышал, что в соседних городах вам не желают ничего продавать, когда узнают, что вы из Хоумстедз. Они объясняют это тем, что вы все тут коммунисты. Я слышал, что жители городка Монро не хотят отдавать своих детей в одни школы с вашими детьми. Потому что вы – евреи и есть подозрения, что вы к тому же красные.
– Говорите на идише! – раздался крик с поля. За этим возгласом последовали новые жидкие хлопки.
Йетта вдруг зашептала на ухо Розе, так что та вздрогнула:
– Тут всегда так кто-нибудь кричит – на половине наших общих собраний. – По ее тону можно было понять, что ей неловко. – В остальных случаях собрание ведется на идише, но обязательно находятся такие, кто кричит: “Говорите по-английски!” Ничего не поделаешь.
– Он бы не мог заговорить на идише, даже если б захотел, – ответила Роза.
Йетта замолчала. Роза – отчасти желая загладить невольную грубость и подавляя смутное “братье-гриммовское” подозрение, что поесть здешней еды – значит запачкать себя возможной скверной здешних мест, борясь с инстинктами своего отказнического разума, – потянулась к бутерброду с рубленой печенкой и золотистым поджаренным луком. Все было очень свежее. Розе страшно хотелось есть.
– Конечно, вы можете спросить: а кто это явился сюда к вам, чтобы хвалить вас за то, какие вы хорошие американцы? Спешу признаться вам, что я собой ничего особенного не представляю. Я не могу быть каким-либо авторитетом в ваших глазах, если не считать того, что я – просто американец. Я такой же гражданин этой страны, но еще и всего мира, я – гражданин человеческой цивилизации, как и вы. А потому я не только уполномочен обращаться к вам как равный к равным, я уполномочен еще и высказывать свои взгляды. Я вправе делиться с вами своими взглядами – и бороться с предрассудками вроде тех, с какими сталкивались и вы. Мои взгляды целиком и полностью выражают то, что мы и празднуем сегодня, в этот великий день, – то есть свободу.
Ну-ну, подумала Роза. Хватит накрывать на стол – пора приносить еду. Альберт был мастер по части сервировки – а вот с едой дело всегда обстояло хуже. И все же тут, на этом помосте, он ощущал себя явно в своей тарелке: на высоком лбу у него блестел пот, но и все его хилое тело тоже как будто слегка светилось заботой о слушателях, рассевшихся перед ним на поле. А они, в свой черед, явно тянулись к нему и к той квинтэссенции покинутого ими города, которую он воплощал. Ведь город – в какой бы нищете они там ни прозябали в прошлом, – оставался оплотом булыжных мостовых и правильного языка, средоточием идей, – словом, раем по сравнению с этой убогой глухоманью, куда их хитростью заманили для непосильного труда.
Альберт имел некоторый ораторский талант, хотя произносить подобные речи – совсем не то же самое, что обладать способностью, глядя собеседнику в глаза, говорить с полным убеждением. Или, скажем, помериться силами с Розой или с другим мощным противником – с помощью своих избитых фраз. Уж на этом-то поприще она сильно его опережала. Лишь тут, оказавшись на некоем среднем расстоянии от Розы, Альберт снова мог отвоевать себе немного ее внимания. Сидя рядом с ней в машине, он попадал в Розино поле острого, смертельного разочарования – без малейшей надежды выбраться оттуда. Когда же он стоял перед ней здесь, на помосте, к ней возвращалась способность видеть его особое обаяние – смесь говорливости и уклончивости.
То же самое получалось у них и в постели. Он оплодотворил Розу потому, что всегда старался избежать этого. А поскольку ее уже бесило, что он постоянно прыщет спермой ей на бедра и на живот, выбирая окольные пути вместо прямого, она однажды бешено вцепилась в него и задержала на один решающий миг дольше. Зато теперь, когда он снова и снова силился повторить тот первый случайный успех, из-за которого они поддались панике и поженились, – теперь его прилежные старания умиротворить ее саму, ее сестер и собственную мать, подарив им отпрыска, терпели крах. Альберт казался Розе просто непостижимым: идя прямой дорогой, он словно делался невидимкой. Окольные пути – вот единственное, что легко ему давалось. Когда он кончал прямо в нее, она едва его чувствовала, а его семя било мимо цели и просто пропадало, растворялось внутри нее, как били мимо цели его слова в салонных спорах.
Альберт мелькал в поле Розиного желания, будто радиосигнал, то пропадающий, то вновь появляющийся в зоне приема. – Позвольте спросить: в какой стране имеется более богатый опыт революционной борьбы за человеческую свободу, чем у нас, в Соединенных Штатах? Однако революционным золотом из жилы американской истории, столь богатой и изобильной, как и материальными сокровищами нашей с