покойно мог писать всю ночь напролёт. Да, я продолжал свои литературные упражнения. Амбиции таяли, писательство постепенно превратилось в психотерапию.
Как-то душной июльской ночью тройка коренастых латиноамериканцев, – кажется, это были пуэрториканцы, – пробралась в гараж. Угрожая кривым тесаком – мачете – и бейсбольной битой, они вытащили меня из стеклянной будки и заперли в багажнике одной из легковушек. Я слышал, как латиноамериканцы крушили машины, били стёкла и колотили в жесть. Фары лопались с азартом новогодних петард.
В багажнике не хватало кислорода, под утро я потерял сознание. Меня нашли почти случайно, около полудня. В госпитале Святой Троицы, что на Ист-Ривер-драйв, в палату, которую я делил покалеченным крановщиком, по иронии упавшим в шахту лифта, приходили полицейские. Показывали наброски – фотороботы разнообразных бандитов. Рожи выглядели одинаково страшно, точно иллюстрации к книжке Ламброзо. Я никого не смог узнать, но вспомнил, что на шее одного из мазуриков было выколото слово «Desperado» и маленькая ласточка.
Полицейские приободрились, младший детектив Пин (имя и должность я прочитал на пластиковой бирке, приколотой к груди) показал мне несколько фотографий. Бандита звали красиво, совсем как писателя Сервантеса, – Мигель. Фамилию, не менее звонкую, я не запомнил. Он оказался не просто шпаной, а погром в гараже не простым хулиганством. Мигель был правой рукой Хорхе Лоредо, банда которого безобразничала в районе от Юнион сквер до Сорок первой улицы. Занимались стандартным промыслом – рэкет, наркотики, контроль проституции. Подозревали Лоредо и в исполнении заказных убийств, в том числе и в резне на крыше ресторана «Хассельблат».
Терять мне особо было нечего, ну, разумеется, кроме жизни, и я дал себя уговорить выступить свидетелем обвинения. На программу по защите свидетелей рассчитывать не стоило, заманчивая идея стать неким Джоном Смитом где-нибудь в штате Висконсин умерла, не успев родиться. Полицейским – я видел – страстно хотелось взять за жабры этого Мигеля и его босса. Особенно жарко убеждал меня младший детектив Пин. Её круглое лицо, все три дня бесстрастное как китайская маска, неожиданно разрумянилось и оживилось. Я равнодушен к очарованию восточных женщин, вернее, был равнодушен до этого момента.
Суд над бандитами стал сенсацией местного, нью-йоркского, калибра. Особенно после того как в камере зарезали Мигеля. История стала напоминать третьесортный полицейский сериал, если не считать занятного факта, что Марина за время моей госпитализации успела сойтись с одноногим скульптором из Албании.
– Чего ты ожидал от белой бабы? Да к тому же с волосами цвета зелёнки? – риторически поинтересовалась Пин и предложила мне перебраться на время к ней. За неполную неделю младшему детективу удалось кардинально изменить моё индифферентное отношение к восточным женщинам.
Суд подходил к финалу. Адвокаты бандитов, два высокомерных итальянца с напомаженными причёсками, сникли после того как бухгалтер Хорхе Лоредо начал давать показания. Свидетеля привозили в бронированном автобусе, его охраняли пять полицейских, а в зале суда он выступал в хромированной клетке.
Пару раз у меня брал интервью Первый канал для утренних новостей. В телевизоре я выглядел вполне убедительно, а лёгкий русский акцент, как сказал оператор Стив, придавал репортажу экзотический колорит. Именно славянский говор помог мне заработать самые лёгкие деньги в моей жизни – телевизионщики стали приглашать меня дублировать русскоязычные репортажи. Чаще всего это были отрывки из новостей русского телевидения, иногда интервью. Человек начинал говорить по-русски, его приглушали и тут вступал я со своим аутентичным акцентом. Тексты я читал по бумажке. Переводила их бывшая пианистка из Харькова неряшливая толстая женщина со страшной фамилией Жмур. Даже в её английских фразах слышались мне местечковые обороты. Жмур непрерывно ела, она приносила из дома какую-то пищу в пластиковых судках. Торопливыми хомячьими лапками она ела прямо из них, из этих омерзительных посудин. Её жирный бюст был постоянно в крошках еды и пятнах жира. Да и переводила она примерно так же – торопливо и неряшливо, упуская смысл, добавляя отсебятину, зачастую игнорируя целые предложения. Слово «хамство» в её английском варианте превращалось в «сексуальную распущенность с элементами генетической деградации».
Тайком я взялся редактировать Жмурову писанину. Пианистка учинила скандал, но поскольку в редакции по-русски понимали только мы двое, нам устроили независимую экспертизу. Случайным экспертом стала редактор из России Елена Щукина. Мы брали у неё интервью – в Нью-Йорке как раз проходила книжная ярмарка и наш канал делал репортаж о русских литературных новинках. В результате пианистку уволили, а меня зачислили в штат на должность переводчика. К тому же мне удалось всучить Щукиной несколько рукописей – сборник рассказов и роман. Через год в Москве вышла моя первая книга «Все певчие птицы».
На обложке радикально синего цвета художник изобразил жестяную крышу с косыми антеннами и рыжей кирпичной трубой из-за которой торчали голые женские ноги.
Монтекристо
Лутц всплыл на третьи сутки. Его прибило к берегу перед самым восходом. Около восьми, когда уже начало светать, на него наткнулся старик Юфт, а уже через полчаса к озеру высыпала вся деревня.
Рассвет не задался – розоватую перистую рябь облаков заволокло бледной мутью, небо отяжелело и навалилось на макушки сосен. Во влажной тишине тихо звонил колокол, и этот стеклянный звук лениво плыл по темной неподвижной воде, путаясь и умирая в молочном мареве дальнего берега.
Деревенские, хмуря серые от неудавшегося восхода лица, молча обменивались скупыми деревянными жестами, кто-то закурил, кисло пахнуло дрянным табаком. Старик Юфт продолжал что-то уныло бубнить, хотя его никто уже не слушал. Старик говорил и говорил, разводил руками, в которых по-прежнему сжимал самодельный гарпун и засаленную котомку с прикормом.
1
Полина, вялая и злая, – она почти не спала той ночью, сразу догадалась, что случилось, едва завидев спешащих к озеру селян. Ее передернуло от внезапного озноба, ежась, она воткнула худые ноги в материны сапоги и, прогремев по доскам крыльца, стала боком спускаться к берегу. Оступившись на звонко скрипнувшей гальке, ойкнула и чуть не упала. Деревенские молча расступились, пропуская ее к воде.
Лутц лежал на спине, запрокинув голову и выставив вверх костистый кадык. На бледно-лимонной шее и подбородке чернела редкая щетина. Полину качнуло, кто-то сзади поддержал ее. Она подумала, что ее сейчас вырвет, она с трудом сглотнула кислую горечь и, сунув кулаки в карманы кофты, не глядя ни на кого, пошла вдоль берега, громко хрустя сырой галькой.
Полина вспомнила, как Лутц убил ястреба. Это было в середине августа, под вечер, стояла тихая погода, рыжее солнце уже садилось за высокие сосны. Лутц подмигнул ей, ловко вскинул «манлихер», и, улыбаясь, прицелился. Полина задрала голову. Птица выписывала плавные круги, вдруг дернулась, подпрыгнула и кувырком полетела вниз. Упав на дорогу, ястреб еще с минуту судорожно хлопал крыльями по пыльной глине. Полина, отчего-то на цыпочках, осторожно приблизилась к умирающей птице и, вытянув шею, заглянула в желтые глаза. Их уже затягивала мутная пленка. Лутц неслышно подошел и ущипнул ее за бок – Полина вскрикнула.
– Ну-ка, добей его! – Лутц весело кивнул на распластанную, пыльную птицу.
В клюве блестели розовые пузырьки, пуля пробила ястреба навылет, из раны вытекала темная кровь и, мешаясь с пылью, казалась обычной грязью. Полина испуганно замотала головой:
– Не надо, – тихо сказала она, – пусть… он сам.
– Эх, учи тебя, балерина… – Лутц махнул рукой и с задорной злостью припечатал каблуком голову птицы к дороге. Полина слышала хруст, видела, как Лутц после гадливо шаркал подошвой по траве. Потом, закурив, он поднял ястреба за крыло, раскрывшееся пестрым веером, и долго разглядывал мертвую птицу, щурясь от табачного дыма.
2
Тем мартом Полине исполнилось четырнадцать, в движениях появилась плавность, подростковая угловатость чуть смягчилась, и хотя грудь уже проклюнулась, но оставалась до обидного плоской, хоть плачь. Она бросила балетный кружок, не спросясь, остригла волосы, тяжелые и густые, те, что парикмахеры зовут «сильный волос», а уцелевшую газонную колкость выкрасила в черный цвет. Тогда же она решила сделать татуировку на шее (японский иероглиф, означающий огонь), но в последний момент струсила, что будет больно, и ограничилась пирсингом в пупок.
В начале апреля, в пятницу, где-то в окрестностях Басры погиб ее отец, их конвой подорвался на мине, уцелевших бандиты добили из автоматов.
На поминках красивый плотный майор, бритый балтиец, угрюмо вставал, оттопырив мизинец, поднимал рюмку. Он строго говорил про мужество и долг, распаляясь и постепенно наливаясь красным, под конец внезапно замолкал, обводил собравшихся слегка удивленным взглядом и осторожно, как микстуру, выпивал водку.
Потом все разошлись, мать курила на кухне и, внимательно разглядывая белый кафель, жгла Полинины «Арабские сказки». Вырывая страницу, она подносила бумагу к синему пламени конфорки, лист вспыхивал оранжевым огнем, пламя жадно и легко проглатывало буквы, слегка задерживаясь на иллюстрациях – картинки горели не так споро, типографская краска потрескивала и дымила, окрашивая огонь в неожиданные и яркие цвета. Синдбад-мореход, сгорая, выпустил лимонный шлейф, Алладин, прежде чем скрючиться черным пеплом, расцвел искристым фейерверком, лишь Багдадский Вор ушел тихо и без помпы, как и подобает вору.
Впопыхах продав квартиру, – мать теперь все делала лихорадочно, словно пребывала в некой бесконечной агонии, – они переехали сперва в Кронспилс, а после, по приглашению какой-то дальней отцовой родни, перебрались в пустовавший летний дом на берегу лесного озера под Лаукэ.
Дом оказался черной хибарой на окраине деревни, сонно сползавшей в темную, неподвижную гладь озера. Сквозь треснутое окно кухни Полина завороженно наблюдала, как мать с птичьей прытью голенасто вышагивала взад и вперед по кромке берега, мяла руки и с нервным азартом пыталась что-то втолковать своему невидимому и непонятливому собеседнику. Иногда в окне появлялся кто-то из деревенских, унылых и похожих друг на друга, словно спички из одной коробки. Молодых в деревне не было, старики могли бы сойти за умиротворенных пенсионеров, если б не оловянная тусклость глаз. Ни смеха, ни улыбок, скупость жестов и фраз. Полине, выросшей в городской стремительной и веселой суете, казалось, что деревенские давно сожгли всю свою жизненную энергию и продолжают двигаться лишь по привычке, бесцельно и бессмысленно, вроде фигурок в дрянной кукольной анимации.