Садыя — страница 16 из 50

Ксеня вынула из-за зеркала карточку — маленький улыбающийся мальчик в матроске, кулачок под подбородком, полные сжатые губы, челка… знакомые дорогие глаза.

Она вспомнила теперешнего Славика. «Вымахал какой, а? Вырос на моих глазах».

Вдруг страшное желание — захотелось увидеть его маленького, бегающего по комнате в распашонке; его трудно поймать, но она ухитряется и осыпает поцелуями лицо, грудь, животик.

Боль сдавила до слез грудь. Иметь…

«Если бы знали, как трудно одной коротать время, как хочу… Не вечно ж молодой быть!»

Но Ксеня не могла долго находиться под впечатлением своих переживаний. Она была из тех, которые легко находили себе охлаждающие душу занятия.

Когда пришел Славик, она сидела за маленьким столиком, проверяла записи анализов, сделанных в новом нефтегазоносном районе.

— Можно?

— Славик, это ты? А я думала, ты в обиде.

— Мы поздно кончаем, и столько уроков.

— Это ужасно! — не то с иронией, не то с сочувствием сказала Ксеня. — Ну, проходи, проходи, красавец.

— Вы полы сегодня мыли?

— Да. К сожалению, сама. Но не бойся, проходи, не запачкаешь.

Она знакомила его с анализами:

— Вот видишь, без химии геологу как без воздуха. Небось тройка? — И вдруг пристальный взгляд ее смутил мальчика, — Ты Бадыгов?

— Бадыгов.

— Я приметила тебя, кажется, по бровям… нет, пожалуй, по глазам; нет, глаза у тебя чужие. Вот профиль и губы… Поди сюда.

Он подошел совсем близко. Она вдруг властно и по-женски жестоко нагнула его голову и поцеловала; он ощутил ее горячее дыхание с запахом сдобного свежеиспеченного хлеба и чуть-чуть мокрые жадные губы.

Он шарахнулся и встретился с ее взглядом — в глазах ее огонь, страшный, ослепляющий, перемешанный с тоской и болью.

Славик рванулся и оказался на лестничной площадке.

— Славик…

Он уже летел по лестнице, перепрыгивая через ступеньки, ошеломленный всем происшедшим.

— Славка!

Она до боли сжала губы и быстро-быстро заходила по комнате, не понимая, что с ней происходит.

Села, откинула бумажки с проклятыми анализами, схватилась за голову: «Я заболела…»

…Забившись в угол в недостроенном здании, прижавшись к холодной каменной стенке и не замечая холода, содрогался от нахлынувших слез и непонятной обиды Славик.

В эту ночь Ксеня не спала — все думала. Образ Саши стоял перед нею. Еще в студенческие годы она страшно желала его любви, но он, как назло, оказался неподатливым. Он не любил ее, ребята говорили — презирал. Но они были товарищами, она понимала Сашин мягкий, простодушный характер и легко пользовалась им. Женитьбу Саши она приняла с горечью, но спокойно, без сожаления. С тех пор, не зная почему, она вдруг стала другом их дома, его помощником по работе. И вот тот самый вечер, когда он приехал в Казань и остановился у нее; в работе были неполадки, и он, злой, выпивши, хмурился, ругался и неожиданно потребовал коньяку.

Как никогда, она была ласкова и хитра. Наутро, с больной головой, Саша не верил своим глазам: он лежал в постели, и мягкая кошачья лапка гладила его грудь.

Он сторонился, боролся и никогда не мог устоять перед нею. Она изучила теперь до тонкостей Сашин характер и легко крутила им. Он боялся одной только мысли, что все откроется; но, попав в тину даже случайно, трудно не запачкаться.

Ксеню волновало одно — аборт, который она сделала неразумно и глупо.

21

Садыя не понимала Славика. Что с ним? Такой открытый, Славик вдруг замкнулся, и она, мать, ничего не могла поделать. Нет, нет, для семьи нужен мужчина, сильный, волевой, которого ребята могли бы любить и немного побаиваться.

И тогда она снова подумала о Панкратове. Это был единственный человек, которому она могла доверить своих детей и их счастье. Но пока было только желание. Желание вернуть Славика, обрести покой и, может быть, счастье.

А в душе Славика действительно творилось неладное. Мать — она женщина, не могла помочь этому; а ребята по школе, друзья — тоже не в состоянии по своей неопытности; и Славик вынужден все вынашивать в сердце. Лихорадочная потребность видеть Ксеню стала нестерпимой; горе и счастье бесило мальчика. Оно заставляло жестоко и оскорбленно страдать.

В субботу вечером ребята с нетерпением ждали мать. В передней звонок, и Марат, опережая тетю Дашу, бросился открывать:

— Я так и знал, мама…

Но Садыя была не одна:

— А к нам в гости Илья Мокеевич.

Высокий и улыбающийся, в кожанке, Панкратов обхватил за плечи Марата:

— Ну, здравствуй. Не забыл?

Марат старался вырваться, но тщетно.

— Не забыл, — пробурчал он неохотно, чувствуя неприятное прикосновение губ дяди; сильный, добродушный дядя Илья стал входить в детское сознание в определенном и нелестном понятии отчима.

— Мы, может быть, побалуемся чайком, — улыбнулась Садыя, заметив, как нахмурился Славик и, холодно поздоровавшись с Панкратовым, хотел было уйти к себе; но строгий взгляд матери остановил его в нерешительности.

— У меня задача не выходит.

— Требуется помощь? — засмеялся Панкратов.

— Я решу сам.

Рада гостю была тетя Даша; она уж и не знала, куда посадить его. Беспокоилась, волновалась:

— Давно вы у нас не бывали. Не соскучились, стало быть. А мы… Я ждала, с добрым человеком оно приятно, и ребята ждали — Марат все… — И накинулась на Марата: — Что надулся, как индюк?

— Я не спрашивал.

— Старшие говорят — помалкивай, а то вот полотенцем!

И вдруг, спохватившись:

— Ох, самовар-то убежал… Славик, иди помоги.

И на кухне уж отчитала по-своему:

— Сеяли рожь, а выросла лебеда, на материну головушку. Власти над вами нет, балбесами.

— Власть что палка, тетя Даша, о двух концах.

— Взять бы любой конец да проехать по тебе, бесстыдник. Большой, а ума нет. Что ж, матери теперь век одной куковать? Разлетитесь, а она?

Славик настойчиво оправдывается, тетя Даша сердится, выходит из себя и действует полотенцем.

— Я женюсь — маму не брошу.

За чаем ребята молчали, и только тетя Даша тараторила да Садыя мимоходом нет-нет да вставляла слово; Илья Мокеевич степенно, по-домашнему, отхлебывал с блюдце.

— Вы с вареньем, — подсказывала тетя Даша, — я варила с Маратиком, уж он любит возиться, пенки облизывать.

Панкратов ложечкой кладет вишневое варенье, с интересом рассматривает надутые лица ребят: «Как сговорились, волчата: попритихли…» И он заводит разговор, стараясь втравить «волчат», — о своей комсомольской жизни, о фронте; как командиром танкового взвода воевал, в разведку ходил, как однажды…

— Чуть не попал. Ну вот повезло, прямо счастье. Мы, конечно, танк оставили, раз он никуда, огнем охвачен; стали пробираться к своим. А трудно, кумекаем, — отрезаны совсем. И вот этот сарай, о котором я уже говорил. Так и так, до ночи переждать придется. В сарае — вика; забрались с товарищем под нее, лежим. А тут мотоциклы — прямо к сараю. Немцы. Балакают. Прислушался — о фронте речь. Один из них в сарай вошел, плащ на сено бросил — прилег; зевает, А я терплю…

На мне, чертяка, — не шелохнуться, ни чихнуть, а как на беду, захотелось чихнуть, вот позарез хочется…

Панкратов осторожно и не торопясь налил из стакана чай в блюдце, взял ложечкой варенье и выжидательно молчал, загадочно посматривая на Садыю; та улыбалась, и он понимал ее без слов, перевел разговор на дела нефтяные.

И вот уже Марат недовольно возится.

— Что как на иголках? — вмешивается тетя Даша.

— Дядя Илья, а дальше-то?

Илья Мокеевич задумался.

— Ну?

— Дальше нам повезло. Курицу немец увидел, вскочил, ловить стал; я немножко отдышался, когда на улице щипать ее стали. Дальше неинтересно. Дождались темноты, и к своим. А ночью — в разведку.

Панкратов отмахивается от надоедливых воспоминаний, а Марат уже настойчив: как же ночью — и через кладбище?

— Через кладбище? Пришлось. Терпимо.

— Ночью?

— С пулеметом… А теперь, честно, заставь пойти через кладбище — не пошел бы. Не страшно, но неприятно; так чувство, что ль, нехорошее.

Но вот разговоры окончены, чай выпит, и хотя первые шаги примирения сделаны, ребята ведут себя неспокойно, настороженно, как зверята, чувствующие опасность.

Панкратов внимательно и как-то грустно смотрит на Марата; и вдруг, словно отбрасывая некстати пришедшие воспоминания, вздыхает:

— Жизнь — большая поэма. Поэма о человеке. В молодости особенно. Всякому хочется раздать своих чувств побольше — не берут, а мы отдаем… С возрастом скупее становимся. Да и отдавать-то становится меньше. А молодежь расточительна в чувствах. И это хорошо. Только расточительность надо сохранить на всю жизнь. Чтобы не заползала потом скупость.

— Ну вы бросьте, — тете Даше жалко Илью Мокеевича, — на вашу жизнь хватит, вы любвеобильный человек.

Садыя оставляет Панкратова ночевать. Тетя Даша стелет ему в детской, рядом с Маратом. Славик улучает момент, язвит:

— Что, купили? Сказками о войне?

У Марата слезы, он бежит на кухню и врезается в подол тети Даши.

— Успокойся, дурачок. Он хороший.

— Не надо, не хочу…

И снова стена — тяжелая, непримиримая. Садыю все это тревожит. У Панкратова тоже на сердце камень. Хотел перед сном, в постели, как-то ниточку протянуть, зацепиться — и лаской, и словом метким — от этого дети оттаивают. Но было все напрасно. Уткнулся Марат в подушку и молчит. Не спит ведь. Глубоко дышит, слышно. Тревожно. О чем тревожится его маленькое сердце? Что его так печалит? «Чужой, совсем чужой»… И Панкратов, протягивая руку, ощущает мягкое, горячее и вздрагивающее тело мальчика; Марат поворачивается, не хочет, чтоб его обнял он, дядя Илья. И Панкратов вспоминает своего семилетнего сына, погибшего вместе с матерью в осажденном Ленинграде. У него слезы. «Совсем чужой… глупые волчата, люблю вас всех, озорных, капризных, как своего Вальку». Мысли будоражили и не давали спать. Не спал и Марат. Не спала и Садыя.