Нэд по-прежнему не откликался, он лежал, вытянувшись и неподвижно, на ступени скалы, оказавшейся длиннее и шире, чем она представлялась сверху. Песок, наполнявший ее углубление, выстлал для бедняги мягкое ложе. Лицо его покоилось на руке, обращенное к скале, и казалось необыкновенно темным; правая нога свисала наискось, перекинувшись через край скалы. При слабом свете фонаря я увидел, что колено его раздроблено.
Несмотря на то, что я изо всех сил старался быть осторожным, мое повисшее тело задело его ногу, он застонал, сделал попытку подняться и со стоном повалился назад.
Я облегченно перевел дыхание, вновь почувствовав под ногами почву, освободился от проволоки и лассо, наклонился над ним и приставил к его губам буты лгу с водою. Пока он пил, я заметил, что лицо его потемнело от запекшейся крови, которая вытекала из раны в голове, скрытой под слипшимися волосами.
Потом пришлось приступить к выполнению тяжелой задачи: на узком выступе скалы нужно было снарядить беднягу и поднять его вверх — меня до сих пор преследуют ужасные крики, которые он испускал в полубессознательном состоянии, когда тело его сотрясалось от неизбежных ударов о скалу…
И все же худшее, то что вконец нас измучило, было впереди: предстояло переправить его через горы. Мы перевязали и неподвижно укрепили ногу Нэда, рану на голове промыли водкой, затем взгромоздили его на мула, которого хозяин повел под уздцы. Сами мы шли по обеим сторонам, поддерживая раненого.
День был невыносимо душный, пот градом катился с нас. К полудню небо совершенно заволокло тучами, стало темно как ночью, холодные порывы ветра едва не сорвали нас со скалы и при свете молнии нам едва удалось спрятаться под каменным навесом.
Гром грохотал; казалось, что горы рушатся; внезапно озаряемые ярким светом молнии отдаленнейшие вершины на мгновение становились близкими, потом снова исчезали в черном мраке неба под шумным серым потоком проливного дождя.
К довершению всех наших бед оказалось, что углубление, в котором мы укрылись, уже раньше размывалось дождевыми потоками, и через какие-нибудь полчаса мы оказались по колено погруженными в красно-коричневый поток, который дико бурлил, устремляясь по своему старому руслу. И в самый разгар грозы нам пришлось покинуть свое убежище. Иначе нас просто смыло бы водой.
Потом мы карабкались, спотыкались, брели и скользили по пропастям и ущельям, вверх и вниз по отвесам, озаряемые ярким светом и погружаясь в ночную тьму, под непрерывными потоками дождя. Так проходили часы за часами.
Выносливее всех был старый мул. При сильных раскатах грома он фыркал или двигал левым ухом, но спокойно и уверенно следовал за нами во всех наших диких блужданиях. Под конец мы скорее ползли, чем шли, совершенно изогнувшись от холода и усталости, бормоча проклятия, ежеминутно готовые свалиться. Каким образом все это вынес тяжелораненый старик — осталось для меня до сих пор неразрешенной загадкой.
Внезапно мул остановился, я поднял глаза и тут только заметил, что хозяин его исчез. Я хотел было погнать его дальше, но он сопротивлялся, упираясь передними ногами, и я с ужасом заметил, что он стоял на самом краю бездны. И в ту же минуту с неописуемым облегчением я увидел светлую полосу на небе и освещенные ею белые здания на противоположной стороне скалистого отвеса, отделенной от нас пропастью.
Но наши радостные возгласы оказались преждевременными, ибо нам пришлось промучиться еще целую ночь: непроходимые горные потоки перерезали наш путь; мы попадали в ущелья, из которых казалось не было выхода; останавливались перед круто вздымавшимися стенами и темными пропастями.
Наконец, совершенно измученный, я свалился на берегу бурного потока и впал в забытье. Очнувшись через некоторое время, я увидел при лунном свете Нэда и Гедфри, которые спали тесно прижавшись к мулу. Следуя их примеру, я хотел примоститься к нему с другой стороны, как вдруг из-под круглого брюха животного высвободилась маленькая темная фигура — то был его исчезнувший господин.
Я поспешно толкнул его обратно и прижался к нему и его четвероногому товарищу. Вскоре мы все крепко спали.
К утру погода прояснилась и мы благополучно закончили наш путь.
После всего пережитого я заболел нервной горячкой. Гедфри поместил меня и Нэда в больницу и отправился куда-то дальше. Я его больше никогда не видел. Через некоторое время, вполне оправившись, я простился с Нэдом; нога его заживала медленно и ему пришлось остаться в больнице.
Лето я проработал в полях Калифорнии, зимой служил кельнером в каком-то вегетарианском ресторане в Канзасе, а затем нанялся поваром на пароход, совершавший рейсы по Миссисипи.
Однажды весной, в то время как мы поднимались вверх по реке, вид бесконечных прерий снова разбудил в моей душе старую страсть к странствованиям и на ближайшей же остановке, к которой мы причалили, я был таков…
Следующие пять месяцев я провел в блужданиях и успокоился лишь после того, как истратил все заработанные мною деньги. Наступающая зима застала меня в штате Пенсильвании. Когда в бурный ноябрьский вечер меня сбросили с товарного поезда и первые хлопья снега закружились надо мною, я решил, что пора опять подумать о заработке, о кровле и мешке с книгами.
Но время и место не благоприятствовали этим намерениям. Нигде не было подходящего места, и в конце концов мне пришлось поступить на сталелитейные заводы Карнеджи в Питсбурге. Американские рабочие зовут их «последняя ставка», ибо туда идут работать лишь те, кому больше совершенно не на что рассчитывать. Мне немало приходилось слышать о том, что происходит в стальном аду великого друга человечества, но то, что я сам узнал, превзошло все ожидания.
Хитро придуманная контрольно-поощрительная система выжимала последний пот из рабочих, а низкая система ссуд, благодаря которой они всегда были в долгу у предпринимателя, превращала их в рабов последнего. Наличные деньги никогда не попадали к нам в руки, наш скудный заработок нам выплачивали в бонах. На них мы закупали все необходимое в заводских магазинах, что было крайне выгодно для Карнеджи. Ими же мы оплачивали и помещения в грязных бараках, причем Карнеджи опять-таки наживался. За малейшую неисполнительность или строптивость с нас взимали денежный штраф, опять так обогащавший Карнеджи.
Больных немедленно увольняли. Забастовавшие рабочие избивались и выгонялись из бараков отрядом сыскной полиции, состоявшим на платной службе у завода. Если доведенная до отчаяния кучка несчастных рабов пыталась сопротивляться, в нее стреляли.
Никаких мер охраны труда не существовало. В моем отделении в течение трех месяцев в пудлинговых печах сгорели и погибли четырнадцать человек; искалеченных я не сосчитал. Ежегодно стальные заводы Карнеджи покидают тысячи калек, убитые насчитываются сотнями…
Весь мир знает о миллионах, даруемых благотворительным учреждениям, но он не знает о том, как эти миллионы добываются.
Во время своего пребывания в Америке я имел обыкновение раза четыре в год справляться на Нью-Йоркской почте — нет ли для меня писем. На этот раз я сделал то же самое: письма оказались, на одном из них была немецкая марка и адрес был написан рукою моей матери.
В письме заключалось известие о смерти моего отчима. Мать осталась одна на свете и без всяких средств к существованию. Необходимо было немедленно вернуться домой.
Я расстался со стальным адом Карнеджи и нанялся кочегаром на голландский пассажирский пароход «Потсдам». Голландско-американская линия в то время смехотворно оплачивала своих кочегаров: за восемьдесят часов работы, во время переезда от Нью-Йорка до Роттердама, мне предстояло получить два гульдена. Их мне могло хватить на железнодорожный билет до Эммериха, первой германской станции.
Через две недели после получения письма от матери я бросил прощальный взгляд на небоскребы Нью-Йорка и мысленно, точно в исчезавшем сне, вновь увидел беспредельные пространства прерий и могучие громады Скалистых гор, среди которых навеки закрылись прекрасные и любимые мною глаза. Потом я спустился по железной лесенке в топку парохода и стал подбрасывать угли в огонь, в то время как машины однообразно и глухо гудели: «Домой… домой…»
Глава четырнадцатая
Странное чувство испытал я, когда впервые, после стольких лет, вступил на родную землю. Должен признаться, что меня прежде всего охватило сознание моей отчужденности и одичания. Я решительно неспособен был правильно воспринимать знаменитое благоустройство своего отечества.
Воплощение его предстало передо мною на границе в лице полицейского, который потребовал от меня документы.
О, прекрасная Америка, где от меня во время бесчисленных пятилетних странствований ни разу не потребовали никаких удостоверений!
В качестве беспаспортного, я был немедленно доставлен в полицейский участок города Эммериха и подвергнут заключению. Через четыре дня меня отпустили, снабдив свидетельством, на котором обозначены были мои приметы и добавлено, что полиция моего родного города не сообщила обо мне ничего предосудительного.
— Как же вы собираетесь добраться домой? — спросил меня представитель полиции. — Нищенствовать и ночевать под открытым небом запрещено, как вам известно!
— Нищенствовать я не собираюсь! Но неужели, действительно, нельзя соснуть где-нибудь в лесу или в поле, если я до вечера не найду работы?
— Никак нельзя! — засмеялся он. — Вы какой-то чудак! Вот что: если вы в самом деле намерены работать, передайте эту записку в Везеле, на кирпичном заводе. Там всегда нуждаются в рабочих. А по этой записке вам выдадут в железнодорожной кассе билет четвертого класса!
— Благодарю вас! — сказал я, обрадованный, и хотел пожать ему руку, но, по-видимому, он счел, что это странно и отклонил мое рукопожатие.
На кирпичном заводе мне удалось устроиться, я провел там три недели, заработал немного денег и купил себе чемодан, чистую рубаху и железнодорожный билет четвертого класса.