да ее взял в жены сын старейшины соседнего пигмейского племени, от которого у нее родился сын Фежи. Но второй супруг Хеми тоже прожил недолго: вскоре он погиб от когтей леопарда. И тогда она вновь переехала в родное селение. Больше в жены Хеми никто не брал, что, правда, не помешало ей вырастить еще шестерых детей.
Сейчас Фежи двадцать восемь лет, Лугупе — тридцать один. Я заметил место на своей рубашке, до которого, стоя рядом со мной, Фежи достает макушкой, и таким образом выяснил его рост: 134 сантиметра. Лугупа, единственный во всей деревне мужчина с примесью чужой крови, выглядел великаном, хотя он вряд ли перерос 155 сантиметров. Кожа у него была гораздо темнее, чем у остальных пигмеев, и лишена растительности, тогда как всю грудь его брата покрывали рыжеватые курчавые волосы. Но главное, что бросалось в глаза, когда они стояли рядом, — форма рта. У Лугупы рот был обычных размеров, но с широкими, как у всех банту, губами, будто немного вывернутыми наружу. А у Фежи губы тонкие, а рот очень широк. Такая форма рта типична для всех пигмеев.
Я много читал о необычайно вздутых, так называемых барабанных животах пигмеев. Но по-моему, это справедливо лишь для тех из них, которые живут по периферии леса или в «туристских» деревнях и не могут прокормиться охотой, и употребляют непривычную пищу, причем нерегулярно.
Ни Лугупе, ни Фежи не давали никаких поводов для беспокойства, что у них «лопнет живот». У них, как и v всех пигмеев в щедром «добром лесу», были широкие, несколько непропорциональные грудные клетки, длинные мускулистые руки и немного тяжеловатые торсы. Только у Лугупы этот торс был посажен на нормальные, а у Фежи — на короткие ноги. Именно из-за коротких ног главным образом и сокращается рост пигмеев. Это ноги следопытов, крепкие и выносливые. На следующий день по время охоты я наблюдал за обоими братьями: Лугупа, подкрадываясь к добыче, шел «на полусогнутых», испытывая явное неудобство. Фежи двигался прямо, шел на зверя нормальной, чуть крадущейся походкой.
В Лугупе было что-то от угловатого крестьянина, он казался немного нелюдимым, этаким увальнем. А в Фежи чувствовался человек вековой свободы, непосредственный, веселый, подверженный капризам собственных эмоций. В глазах у него постоянно светился озорной огонек. Прослышав, что завтра мы вместе идем на охоту, он взял меня под свою опеку.
(' какой бы просьбой я ни обращался к Фежи, что бы я у него ни спрашивал, он всегда мне отвечал на суахили: «Мзури» (Хорошо). На первых порах это у меня не вызывало никаких сомнений. Но потом я заметил, что все мои просьбы остаются без ответа, и начал задавать ему прямые вопросы. Тут уж «мзури» было бы ни к чему. Оказалось, что Фежи знал на суахили одно-единственное слово. Пришлось перейти на язык жестов.
Я хотел послушать, как пигмеи играют на своих музыкальных инструментах, а заодно надеялся, что звуки музыки привлекут женщин и заставят их сплясать что-нибудь у костра. Пигмеи известны как прекрасные танцоры еще с древнейших времен. Сохранилось, например, письмо фараона VI династии Неферкара (около 2000 лет до н. э.), в котором упоминается о пленном пигмее, мастере танца.
Фежи тотчас же понял мои жесты, принес ликембе и заиграл. Время от времени под ее дребезжащие звуки он скороговоркой что-то напевал или молча вставал и крадучись проходил вокруг костра, очевидно, движением подтверждая то, о чем рассказывали слова и звуки ликембе.
Для меня понятнее всего было лицо Фежи. Не знаю, «играл» ли он специально для меня, или такой богатой мимикой всегда сопровождается исполнение песен у пигмеев. Ожидание и радость, испуг и смех, муки и удивление, как в калейдоскопе, сменялись на лице Фежи, отлично согласовываясь с аккомпанементом ликембе. Когда в будущем пигмеи начнут посылать своих представителей на международные конкурсы мимов, то лавры первенства на соревнованиях, бесспорно, будут принадлежать им.
Играл Фежи долго, но женщины не появлялись. Деревня ложилась спать полуголодной, и, очевидно, людям было не до танцев.
Фежи внезапно провел пальцами по всем восьми струнам ликембе и резко оборвал песню. Потом, довольный, рассмеялся и протянул инструмент мне. Надо было как-то выйти из затруднительного положения, и я дал понять, что предпочитаю «сыграть» на своем инструменте. Жестом пригласил Фежи в машину, усадил на переднее сиденье и… включил транзистор.
Длинные волны были заполнены разговорами на непонятных языках. На средних же я тотчас поймал развлекательную африканскую программу — рассчитанные на местный вкус песенки, которые без устали транслируют ближние радиостанции. В Восточной Африке еще несколько лет назад такая музыка получила название «конгос». В ней много криков, назойливого перезвона гитар и завываний саксофонов.
Фежи слушал минут пять, потом начал ерзать на сиденье и, взявшись за ликембе, принялся наигрывать собственную мелодию. Я настроил приемник на английские блюзы, потом на понравившегося мне французского шансонье. Но всякий раз Фежи принимался заглушать их собственным музицированием.
Мне стало интересно. Я устроил транзистор на коленях у пигмея, переключил на короткие волны и, положив его палец на колесико настройки, показал, как надо обращаться с приемником.
Сначала ему доставляло удовольствие бесцельно вертеть колесико, извлекая из транзистора какофонию рыков и киска. Потом Фежи замедлил темп и, настраивая приемник на музыкальную передачу, стал слушать более внимательно. Современные симфонисты, «Хабанера» Бизе и джазовой обработке, исполненная по-французски песенки из «Человека-амфибии» и «Венгерские танцы» Брамса не привлекли внимания лесного музыканта. А вот псалмы он слушал довольно долго. Когда же они кончились, Фежи вновь принялся вертеть колесико настройки. Остановился он, лишь когда из приемника донеслись звуки хора — стройного, многоголосого. Передавали какую-то ораторию. Она исполнялась минут двадцать, и все это время Фежи сидел не шелохнувшись, широко открыв глаза и крепко прижав к груди сложенные крест-накрест руки. Он не очнулся даже тогда, когда музыка кончилась и заговорил диктор. Передача шла на языке африкаанс. Я понял, что радио Йоханнесбурга транслирует оратории Генделя. Оказывается, мы слушали «Мессию». За ней последовали аккорды из «Иуды Макковея». Фежи посмотрел на меня, радостно улыбнулся и вновь погрузился в мир звуков.
Что привлекло этого маленького лесного музыканта в ораториях великого немца? Покорила ли его монументальность музыки или, может быть, в генделевском хоре он нашел что-то общее с хорами пигмеев, которые сопровождают разыгрываемые у костра мифы и легенды? Или такова сила подлинного искусства, искусства поистине общечеловеческого?
Когда приезжаешь в деревню к пигмеям на полчаса, чтобы сделать пару мимолетных фотографий, или даже когда незваным гостем проводишь среди них несколько дней, трудно заметить признаки «пигмейской культуры». В глаза бросается бедность, в которой многие, к сожалению, видят «экзотику» бытия этих самых низкорослых людей нашей планеты. Но серьезные исследователи, проведшие в обществе пигмеев не один год, пишут о неповторимых по своей поэтичности мифах и легендах пигмеев, об их врожденном чувстве ритма и тонком юморе.
Во время первого всемирного фестиваля афро-негритянского искусства в Дакаре я познакомился с браззавильским художником Пьером Лода, основоположником знаменитой школы живописи «Пото-Пото». Пьер водил меня по лабиринтам выставки, хвалил одно, ругал другое, доказывал, немного повторяя Л. Сенгора[4], «врожденную артистичность» африканцев. Потом остановился у обшитого холстом стенда, обвешанного яркими акварелями своих последователей:
— Вот доказательство. Знаете ли вы, что своим возникновением «Пото-Пото» обязано пигмеям — самому дикому и отсталому народу Африки, народу, где каждый— артист и художник? — спросил он. — Как-то один из молодых живописцев совершенно случайно принес в мою студию изделия, найденные им в пигмейской деревне. Это были украшенные резьбой рога, примитивные рисунки на коре. Стиль их работы был прост и одновременно столь выразителен, что подкупил нас, заставил заинтересоваться искусством пигмеев, перенять их манеру. У этих маленьких людей врожденный дар к рисованию, к украшению мест своего обитания…
И вот теперь уже второй час, не шелохнувшись, пигмей сидит у меня в машине и слушает Генделя. Причем слушает не потому, что приемник был просто настроен на эту волну, а собственноручно отыскав звуки классической оратории в какофонии звуков в эфире, явно отдав ей предпочтение перед всем прочим…
Из деревни мы вышли, растянувшись длинной цепочкой: впереди Аамили, за ним я, Фежи и женщины. Я было отказался от копья и лука, которые вручил мне Фежи, ссылаясь на то, что мои руки и плечи и без того увешаны фото- и кинокамерами, но охотники запротестовали. Наверное, мое появление на охотничьей тропе без оружия подрывало не только мой, но и их мужской авторитет в глазах женщин. Фежи вызвался нести часть аппаратов, а мне дал лук, колчан и тяжелое копье, которое почему-то беспрерывно норовило попасть мне между ног.
Женщины — их было больше двадцати — шли на почтительном расстоянии. В охоте разрешается участвовать лишь взрослым женщинам, прошедшим обряд дефлорации[5] и украсившим по этому случаю свое тело татуировкой. Обычно это просто бесцветные полосы на лбу и кресты на щеках и груди. Сегодня по случаю охоты в надрезы была втерта синяя краска. У каждой на плече висела плетеная сумка, в которую по пути женщины собирали ягоды, коренья, насекомых. У двух к спине были привязаны четырех-, пятилетние мальчишки. Хоть со спины матери, но они уже приобщаются к великому искусству охоты.