Сагайдачный. Крымская неволя — страница 11 из 59

з Острога. За городом к ним пристал чет­вертый товарищ, и хотя он был пеший, добрый запорожец не мог отказать ему в помощи за его послуги и посадил к себе за седло. Четвертый приставший к ним товарищ был тот самый худой и высокий наборщик из типографии, который снабжал запорожца типографскими литерами для литья из них пуль.

Утро было несколько пасмурное и свежее. Северный вете­рок играл гривами коней, которых беглецы не особенно гнали, отчасти желая сберечь их силы, отчасти же и потому, что езду их замедлял четвертый товарищ: он прибавлял собою лишнюю тяжесть на спину доброго коня. Оставив за собою леса, беглецы вступили в открытую степь, которая тянулась вплоть до Запорожских Вольностей, как называ­лись фактические владения запорожцев, и переходила во владения крымских татар, хотя настоящей пограничной черты в то время не существовало. Правда, степь эта не представляла еще из себя пустыни, какою она делалась по мере приближения к Черному шляху и далее к югу: тут были еще и речки, и озера, и лесные заросли, но жилья уже не видать было, потому что опытный запорожец избирал для своего похода путь, где было наименее возможно встретить живое существо, исключая, конечно, сайгаков, диких туров, кабанов и всевозможной птицы, начиная от уток и чаек и кончая «орлами-білозерцями».

Неведомая даль, открывавшаяся перед нашими беглеца­ми, представляла поистине что-то внушающее суеверный страх, особенно для новичков, что-то непостижимое, не­объятное. Это была роскошно поэтическая пустыня, наво­дящая на душу благоговение, священный ужас перед чем-то неисповедимым; но наши молодые беглецы, дальше Острога и ближайших сел ничего не видавшие, чувствовали одно в этой чудной поэзии девственной природы — не то страх, как бы пробегающий по корням волос, не то глухую тоску, щемящую молодое сердце. Ведь ими покинуто все близкое и знакомое для далекого и неведомого! Куда ведет их эта безбрежная пустыня? Не туда ли, где кончается земля, упираясь в небо? Глянут они на небо — и по небу несутся облака, точно такие же беглецы, как и они, и тоже бегут туда, в неведомую даль, от полуночи к полудню. И ветер туда же клонит, и тырса шумит в этом безбрежном море, нагибаясь туда же, к неведомому полудню. Шумят у опушки степного озерца и лозы, нагибая свои гибкие ветви туда же, куда и их несут послушные ноги коней. Вон вдали показа­лись сайгаки, остановились, подняли свои острые мордочки, глядят сюда, нюхают воздух и, точно чем вспугнутые, убе­гают туда же, в неведомую даль. Вон пролетает над степью, ширяя в воздухе, белый, ширококрылый лунь и тоже исче­зает вдали. Вон слетела и закигикала чайка и, сделав в воздухе несколько кругов, опустилась где-то в высокую траву. Впереди выскочил откуда-то зайчик, сел на задние лапки, насторожил длинные уши и стремглав махнул через «високу могилу» — через курган, через который ветром гонит сухое перекати-поле, — и все туда же, в неведомую даль...

А там, еще дальше, что-то чернеется по степи, что-то бродит, точно люди: то нагнется, то поднимется; иногда что-то блеснет на солнце, когда облако перебежит через него, — может быть, это блестят косы косарей, а может, это татары... Страшно становится... А запорожец молчит, по­куривая свою трубочку: ему не привыкать к молчанию; по целым неделям иногда приходится запорожцу одному бродить по степи, охотиться на сайгака или тура, или сто­рожить татар, или ловить рыбу на плавне — и он молчит. Молчат и молодые беглецы... А оно, то черное, бродящее по степи, все виднее и виднее. Страшно становится...

— То, дядьку, люди вон там? — решаются спросить мол­чаливого запорожца.

Запорожец глянул, выпустил из-под усов дымок — и опять молчит.

— Может, татары, дядьку? — новый вопрос.

— Дрохвы, — вылетает короткий ответ из-под усов вместе с дымом.

И опять настало молчание, такое же полное, как молчали­ва эта степь. Да и говорить никому не охота. Каждый думает, и каждому думается свое, прошлое, еще такое не­давнее, но такое уже далекое. Солнце перешло уже за полдень; облака уплыли все к горизонту; становилось жарко, и кони, видимо, притоми­лись, да и напоить бы их давно пора. 

Как раз в это время в стороне показались кусты терна и верболоза. Блеснула на солнце полоса воды — то была речка. Увидав воду, кони радостно заржали.

— Ага! Пить захотели... Добре... Заворачивайте, хлоп­цы, к воде: и коней напоим да попасем, и сами отпочинем, — распорядился запорожец.

— И у меня в горле пересохло, — сказал Грицко.

Привернули к речке. Она тихо и ровно протекала среди пологих берегов, поросших кое-где высоким камышом. По берегу меланхолически бродили цапли; увидав всадников, они испуганно замахали крыльями и полетели дальше. Дикие утки выпорхнули из камышей и с кряканьем понес­лись за цаплями.

Беглецы сошли с коней, стреножили их и пустили на траву, которая казалась такою роскошною, сочною и мяг­кою. Запорожец, как запасливый, достал из своей перемет­ной сумы хлеба, вяленой тарани, огурцов и добрую баклаж­ку водки — «оковитої»: все это ему насовала в «сакви» стара Омельчиха, которой сынок, Одарочкин батько, тоже казако­вал где-то, и она без слез не могла видеть запорожца. Сели кружком на траву. Запорожец достал из саквов маленький серебряный «корячок» — чарочку, которую, между про­чим добром, он нашел когда-то в сумке у заарканенного татарина.

— Добрый корячок, — сказал он, любуясь чаркой, — стоит татарской головы.

И он налил из баклажки живительной влаги.

— Сторонись, козацкая душа, оболью! — сказал он, крестясь, и опрокинул корячок под богатырские усы, даже не крякнув.

Он налил снова и подал Грицку.

— Ану, хлопче, вонзи в душу сие копие.

Грицко перекрестился, выпил и крякнул.

— О, чтоб ее! Точно кота в горло посадил, — замотал головою Грицко.

— Ничего, хлопче, твоя душа не мышь, кот не задавит, — утешал его запорожец.

Выпили и остальные молодцы, и у всех на душе как будто стало легче. Принялись за огурцы, за тарань. Здесь, у воды, степь не была такою мертвою и молчаливою, какою она была за несколько часов до этого. Коростели задорно трещали в траве; то там, то здесь «хававкали» и «пiдпадьомкали» пе­репела, чайки перекликались за речкою, а в камышах где-то гудела глухо выпь — бугай-птица. Распевала в тернах и по лозам мелкая пташка, жужжала и трескотела всякая мелкая живая тварь — всевозможная «комашня».

— А далеко еще, дядьку, до Сечи? — спросил чернома­зый Юхим, высасывая голову тарани.

Запорожец глянул на него лукавыми глазами и насмеш­ливо моргнул усом.

— Нет, уже близко, — проронил он лениво, — рукой подать.

— А как таки будет?

— Да недели две ходу будет.

Остальные товарищи рассмеялись. Юхим догадался, что это над ним, и сам захохотал.

— Вот поймал облизня, дурный! — похвалил он сам себя.

Лошади забрались в воду и, утолив жажду, фыркали, видимо, довольные своей судьбою. Грицко, кончив трапезу и помолившись на восток, тоже подошел к воде, прилег на берег грудью, припал ртом к реке и стал пить лежа.

— Не пей так, хлопче, татары поймают, — остановил его запорожец.

— А как же, дядьку? — спросил Грицко, поворачивая голову.

— Пей горстью, по-козацки.

Скоро все кончили трапезу, помолились, напились воды из речки, убрали припасы, связали лошадей поводами друг с дружкой и пустили на одном аркане.

— Теперь отпочинем, — скомандовал запорожец.

Молодежь, повалившись на животы и уткнув носы в шап­ки, тотчас же захрапела: бессонно проведенная ночь дала себя знать. Не спал один запорожец. Растянувшись носом к небу, он, глядя в бесконечную синеву, посасывал свою трубочку и думал, о чем только может думать запорожец... Далекая беленькая хатка за Сулою вся в зелени... Зеленые вербы у ставка... Под вербами сидит девушка, глубоко наклонив голову и тихо напевая, она что-то шьет... На том боку, за Сулою, у опушки темного леса казак траву косит и часто поглядывает туда, где шумят вербы над черною, низко склоненною головою с васильками в волосах... Потом на этой черной головке, над бледным, как стена, лицом, зо­лотой венец, поют «Исайя ликуй»... А молодой казак, что косил траву за Сулою, смотрит издали, из толпы, на это бледное под венцом лицо, и кажется ему, что у него сердце вырезывают — вырезывают и поют «Исайя ликуй»... А там Запорожье — не слыхать ни женского голоса, ни «Исайя», не видать милого, бледного лица — одни хмурые, усатые лица товариства... Днепр голубой, еще более голубое море, и голубое и бесконечное небо... Козлов-город [Козлов — теперь — Евпатория], Кафа, Синоп, Трапезонт [Трапезонт — Трапезунт (теперь — Тробзон) — город и порт на черноморском побережье Турции] — галеры, невольники...

Все это в полусонной дреме грезится запорожцу. А тру­бочка посипывает, потухла, — глаза сон смежает...

Вдруг где-то отдался как бы далекий собачий лай...

Запорожец открыл глаза; лай повторился, сначала как бы с одной стороны, потом с другой... Запорожец приподнялся на локте, вслушивается, — ничего не слыхать... Он тихо приподнялся сначала на колени, осмотрелся кругом, — ни­чего не видать... Опять ветром донесло откуда-то собачий лай... Запорожец встал на ноги — голая бесконечная степь да кое-где курганы... Через один из курганов пронеслись темные точки — это сайгаки... Это недаром — они вспуг­нуты кем-то...

На берегу, где отдыхали беглецы, росла старая ива. Запорожец, цепляясь за ветви, взобрался на самую вершину дерева и окинул глазами степь. То, что он увидел, заставило расшириться его маленькие зрачки...

Он быстро слез с дерева и стал расталкивать заспавшихся товарищей.

— Хлопцы, вставайте живей... За нами погоня...

— Что? Что, дядьку? Пан?.. Загайло?..

— Вставайте, стонадцать вам чертей! За нами гоны!

— Гоны? Ох, лишечко! Что нам делать?

— На коней зараз, дядечку!

— Э! Поздно на коней... надо в воду.

— Как в воду, дядьку? Вот беда!

— В воду! Топиться — стонадцать коп чертей!