— Даже ради панны...
Девушка гордо выпрямилась. Румянец не то негодования, не то стыда опять покрыл ее щеки.
— Так пан говорит неправду, — резко сказала она.
— Какую неправду, дорогая панна?
— Пан сейчас сказал, что любит меня больше вечного спасения...
— Да... да... я сказал это — и повторю...
— И не хочет переменить свою хлопскую, схизматицкую веру на истинную, шляхетскую?
— О панна! Вы терзаете мое сердце.
— Не я терзаю, а так пану угодно.
— Нет, нет! О боже мой!
Могила хотел снова схватить руки девушки, но она отстранилась.
— Я ради панны, ради тебя, божество мое, не могу этого сделать! — порывисто вскрикнул Могила.
— Как ради меня? Я не понимаю пана.
— Да, да! Только ради вас!
— Пан в Париже разучился говорить, — пожала плечами панна.
— О панна! Поймите меня: если я переменю веру моих отцов, я потеряю право на корону моей страны и панна потеряет это право!
— Корону? О, все короны мира не стоят моего личного счастья!
И гордая панна быстро, не оборачиваясь, обмахивая разгоревшееся лицо веером, пошла прямо к замку, откуда неслись задорные, подмывающие звуки мазура. Могила стоял бледный, провожая глазами удалявшуюся красавицу.
Когда она вошла в ярко освещенную залу, старый гетман, «великий» Жолкевский, увидав панну еще издали, как подобает истому поляку, «закронцив вонса» и звеня острогами, пошел прямо к ней навстречу.
— Могу просить очаровательную панну на мазура? — шаркая ногами и церемоннейше раскланиваясь, несколько прошамкал беззубый герой.
— Благодарю за честь пана гетмана, — отвечала панна, приседая.
Старый гетман, согнув руку, не особенно свободно двигаясь по паркету подагрическими ногами, стал выделывать этими ногами всевозможные глупости, называемые фигурами. Зато хорошенькая и грациозная панна выделывала эти глупости очаровательно, и у нее они даже не выходили глупостями, а чем-то очень милым.
— Панна танцует как ангел, — любезничал старый гетман, путая фигуры.
— А пан гетман был на балу у пана бога? — усмехнулась Людвися.
— О! Да прекрасная панна так же остроумна, как и очаровательна, — изловчался старый победитель Наливайка, еще более путая фигуры.
— А пан гетман столь же непобедим на поле чести, сколько слаб на паркете, — снова отшутилась красавица, сверкнув на старика своими прекрасными глазами.
— А это оттого, прелестная панна, — забормотал совсем очарованный старик, — что на поле чести я не вижу таких божественных глазок, а то я и там был бы так же слаб, как на паркете.
— Я слышала, что пан гетман опять ведет свои победоносные войска на врагов нашей дорогой отчизны, — заговорила панна серьезно.
— Да, прекрасная панна, я должен идти поневоле.
— Почему же поневоле?..
— Я бы желал отчизне покоя...
— Кто ж его нарушает?
— Да все эти лотры оборванные — казаки.
— А может, пан, они и делают это потому, что они — оборванные?
— Нет, прекрасная панна, они по натуре хищники.
— А что о них слышно теперь?
— Да слухи нехорошие: они нас совсем рассорят с султаном.
— А как пан думает — они благополучно вернутся из похода?
— А почему это так интересует прекрасную панну?
— Не меня, пан гетман, — улыбнулась Людвися, — а мою покоювку.
— Не знаю... Крымцы вон уже нагрянули на Украину... Я боюсь, что они нагрянут и на земли Короны Польской.
В это время к танцующим торопливо приблизился молодой красивый пан и почтительно вытянулся.
— Что скажет пан поручик? — нехотя спросил Жолкевский.
— Тревожные вести, ясновельможный пане гетмане, — тихо отвечал молодой поручик.
— Тревожным вестям нет места здесь, на паркете, — отрезал старый гетман.
— Гонец прискакал...
— Пусть ждет конца мазура, — осадил его гетман и продолжал танцевать, пыхтя и задыхаясь.
А в стороне, у колонны, стоял Могила, бледный и хмурый. Он никак не мог отвязаться от мысли, которая, как червь, точила его мозг: «Почему я должен переменить веру, а не она? Почему моя вера хлопская?..»
XIX
Могила был по рождению молдаванин. Что-то римское, классическое было и в его наружности, и в характере. Хотя он был еще очень молод — около двадцати лет отроду, — однако в нем уже обнаруживались задатки будущего великого человека.
Прошедшее его рода покрыто было славою и знатностью. Дядя его, Иеремия, был господарем молдавским, а когда маленькому Петронелло, так звали будущего митрополита Петра Могилу, — было не более шести лет, отец его, Симон, вступил на престол валашский.
Все улыбалось в будущем маленькому, черноглазому, смуглому и задумчивому Петронелло. Семья его вступала в родство с знатнейшими польскими магнатами — с князьями Вишневецкими, Борецкими и Потоцкими, потому что черноглазые и большеносые сестрички его, по типу истые римлянки, очаровали собой этих вельможных панов и осчастливили собою их дома.
Когда серьезному не по летам Петронелло исполнилось четырнадцать-пятнадцать лет, он уже был наследником престола Молдавии и Валахии.
Надо было подумать о более широком образовании будущего господаря, и Петронелло отправили в Париж для изучения премудрости эллинской, римской и новейшей европейской. Молодой Могила оказал блистательные способности, и успехи его в науках превзошли всякие ожидания.
Но и среди парижского шума, среди блеска, среди золотой польской молодежи, тоже учившейся в Париже и набиравшейся там европейского лоска, Могила оставался все тем же задумчивым, сосредоточенным в себе, тихим и скромным Петронелло. Когда его сверстники и почти земляки, польские юные магнаты, прожигали молодые силы в обществе ловких парижанок, нелюдим Могила в свободное от ученья время бродил по окрестностям Парижа, по полям и лесам, любуясь роскошью полей, зеленью рощ и прислушиваясь к разнообразному, чарующему голосу природы.
В этом немом созерцании поэтической жизни природы мысль его уносилась к далекой родине, к другим, более диким и девственным и потому-то дорогим ему картинам природы и жизни, блуждала по мрачным и величественным горам и по необозримым степям родины, по берегам величественного, синего Дуная и извилистого Прута. Он мечтал сделать эту милую родину счастливою и могущественною. «В союзе с Польшей и Украиной она станет, — думал молодой мечтатель, — охраной и оплотом христианского мира от всепоглощающих волн мусульманского моря», которое все более и более надвигалось на Европу.
Но молодым мечтам его не суждено было осуществиться: ему не пришлось видеть не только короны своей родной земли на мечтательной черноволосой голове, но и самой родной земли... Могилы потеряли престол Молдаво-Валахии, и юного изгнанника из отчизны, мечтательного господарича, приютила гостеприимная Польша.
Ученый мечтатель поступил в ряды польских воинов, под начальство славного гетмана Жолкевского.[26]
Но ни военная слава, ни польская жизнь не удовлетворяли требования молодого мечтателя. «Не война призвание человека, — думал он, — не мечом приобретается человеческое счастье».
Не возбуждала в нем симпатии и другая сторона польской жизни — аристократизм. В иезуитах и ксендзах он видел не последователей Христа, а тех же неискренних панов, у которых военные доспехи только прикрывались рясой.
Он думал было остановиться на лютеранстве; но оно, казалось ему, иссушило дух христианства; в нем не было поэзии. И он предпочел православие, в котором взлелеялось его золотое детство.
В этот период душевного разлада и борьбы с самим собой он встретил существо, которое очаровало его своею невинной, целомудренной красотой. Это была панна Людвися, племянница князя Острожского. Молодой мечтатель видел в ней идеал чистоты и непорочности. И он полюбил эту чистоту всеми силами своего могучего духа. И девушка полюбила этого задумчивого изгнанника, в глубоких, кротких глазах которого ей виделось что-то такое, чего не видела она ни у кого из тех, кого знала на свете.
Но когда они признались друг другу в любви, то увидели, что их разделяет пропасть. Могила только теперь понял, какая пропасть отделяет Польшу от его родины, которую он потерял, и от Украины, которая стала его второю родиною. Девушка, которую он любил всеми силами души и которая его любила, — эта девушка вдруг говорит ему, что его вера хлопская...
— Хлопская... Нет, она не должна быть хлопскою!.. Она должна быть такою же высокою и могучею, как та, которою гордится эта гордая красавица...
И Могила стал чаще и чаще задумываться над хлопскою верою. Он стал изучать ее, поставив это изучение целью всей своей жизни. Он стал изучать и ее — панскую — веру и все думал, думал, думал над истинами той и другой.
И в конце концов он надумал то великое, выполнить которое была способна только его великая душа. И он выполнил его: он дал презираемым панами хлопам науку, и хлопы до основания потрясли то здание, под сению которого процветала панская вера и панская неправда.
Но после панны Людвиси он уже никого не любил; свое горячее сердце он спрятал под монашескою рясою, и никто не слыхал, как и чем оно там билось, страдало и радовалось.
На другой день после бала Могила уехал в Киев, а из Киева — в лубенское имение князя Михаила Вишневецкого, который был женат на двоюродной сестре Могилы — на Раиде.
Но ни князя Михаила, ни княгини Раиды тогда уже не было в живых. Всеми несметными богатствами и бесчисленными имениями князей Корибутов-Вишневецких на Волыни, в Подолии, в Галичине, Литве и Левобережной Украине владел молодой их сын, князь Иеремия Вишневецкий. Он недавно женился на хорошенькой панне Гризельде из знатного и богатого рода Замойских и теперь, справляя медовые месяцы и возя свою молоденькую жену по своим бесчисленным имениям, временно отдыхал и забавлялся охотою в своих украинских майонтках, именно — в роскошном своем замке под Лубнами.